Зачем Мирель тело Эзара?
Когда я вытаскивал его из озера, я даже не думал об этом. Главной была Селина, но теперь и она в руках Верховной эриды, и я не могу даже до конца вообразить, что именно она собирается с ними сделать.
Адарис ходит из угла в угол так резко и часто, что солома шуршит под его сапогами без остановки. В тесной клетке он начинает напоминать зверя, запертого в слишком маленьком загоне, и я вижу, что думает он сейчас уже не об Эзаре. Он думает об Эларии.
А я не могу поверить, что Велла предала меня.
Дверь в конце конюшни скрипит, тяжело открываясь, заставляя людей в клетках затихнуть. Внутрь заходит Кард, а за ним следуют Лир и Тарен, тащащие волоком молодого мужчину. Он упирается всем телом, цепляя сапогами грязный пол, хватает Лира за рукав, потом пытается вырваться из хватки Тарена. Лицо у него бледное, губы разбиты, на виске темнеет свежая кровь, а глаза мечутся по клеткам так, будто он до последнего надеется увидеть здесь кого-то, кто сейчас встанет и остановит это. На нем простой дорожный плащ, покрытый снегом и грязью, и по этой одежде сразу видно, что его схватили недавно, где-то на дороге или у самого леса.
— Пожалуйста, — хрипит он, снова дергаясь в руках эридов. — Я ничего не сделал. Я просто шел к заставе, слышите? Я не солдат, не охотник, я даже оружия с собой не ношу. Клянусь, я ничего не знаю ни о ваших тропах, ни о вашем городе. Отпустите меня, и я никому не скажу, что видел.
Кард даже не смотрит на него, идя рядом с таким ленивым спокойствием, словно ведет не человека, а мешок с зерном, который слишком громко шуршит. Лир держит пленника за плечо, стараясь не встречаться с ним взглядом. Тарен сжимает его вторую руку так уверенно, что любое новое движение мужчины сразу вязнет в этой хватке.
— Все так говорят, — произносит Кард, останавливаясь у пустой клетки, где еще недавно сидел Лем. — У всех кто-то дома, все шли мимо, все ничего не видели, все никогда в жизни не держали в руках оружия.
— Я правда шел мимо, — мужчина срывается на крик, хватаясь за косяк клетки, когда Тарен открывает дверцу. — Я заблудился. Я видел огни и подумал, что это деревня, человеческая деревня. За что вы так со мной? За что?
Кард резко разворачивает пленника к себе, удерживая его за ворот плаща.
— Вот оно, — ласково протягивает он, рассматривая его перекошенное от ужаса лицо. — Любимое человеческое слово. За что. Вы всегда задаете один и тот же вопрос, едва оказываетесь по другую сторону решетки. За что меня. За что мою семью. За что мой дом. За что моя жизнь вдруг перестала принадлежать мне. И всякий раз смотрите так, будто мир обязан выдать вам понятное объяснение перед тем, как причинить боль. Люди удивительно наивный вид.
Мужчина дергается, пытаясь оттолкнуть его, но Кард только сильнее сжимает ворот, заставляя его подняться на носки. В конюшне становится так тихо, что я слышу, как у Адариса за моей спиной меняется дыхание. Он стоит неподвижно, сжав руки в кулаки, и в каждом его движении чувствуется сдерживаемое желание сломать Карду шею прямо через решетку.
— Вы чудовища, — Рик наконец срывается, ударяя кулаком по прутьям своей клетки. — Слышишь меня, белая тварь? Чудовища. Вы держите нас тут, как скот!
Кард медленно поворачивает голову к нему.
— Скот обычно меньше разговаривает.
Рик оскаливается, но Йорн хватает его за рукав из соседней клетки.
— Не надо, — шепчет он испуганно. — Рик, ради Всевышнего, не надо.
— Пусть говорит. — Кард толкает мужчину в клетку, так что тот падает на пол и делает шаг к клетке Рика, проводя пальцами по прутьям. — Мне нравится, когда люди вспоминают о достоинстве после того, как теряют возможность что-то с ним сделать. В этом есть особая красота.
Йорн замирает. По его лицу видно, как слова рвутся наружу, уже готовые сойти с языка, но он лишь медленно разжимает губы, тяжело втягивает воздух и не произносит ни слова.
Кард смотрит на него еще несколько секунд, и на его лице появляется довольное спокойствие.
— Вот так, — произносит он мягко, убирая пальцы с прутьев. — Видишь, человек, даже ты способен обучаться, если рядом достаточно страха. Я мог бы высушить тебя прямо здесь, на глазах у остальных, чтобы проверить, сколько в тебе осталось этой жалкой злости. Но сегодня мой голод предназначен другому.
Он медленно поворачивается к нашей клетке, и я сразу понимаю, на кого он смотрит.
— Мы, кажется, с тобой не закончили. В прошлый раз нам слишком грубо помешали, — произносит Кард с ледяным удовольствием.
— Какая трагедия. Я почти не спал, думая об этом, — отвечает Адарис.
— А я, напротив, вспоминал тебя с большим интересом.
Тарен и Лир открывают клетку, входят внутрь, рывком хватают Адариса за руки, выволакивая его наружу и заставляя опуститься на колени. Он тут же пытается выпрямиться, но Лир заламывает ему руки за спину, удерживая так, чтобы он не мог ни рвануться вперед, ни откинуться назад. Адарис все равно поднимает голову, смотря в лицо Карда с издевательским безразличием.
В соседних клетках люди затихают, прижимаясь к прутьям и наблюдая широко раскрытыми глазами.
— Не сопротивляйся, а то только хуже будет, — говорит женщина в дальнем углу, глядя на Адариса через прутья.
— Ладно, ладно, — вздыхает Адарис притворно. — Если так хочется, то приятного аппетита. Смотри не подавись, эрид.
— Ты слишком самоуверен для человека, стоящего передо мной на коленях. Посмотрим, останешься ли ты таким же разговорчивым, когда я закончу.
Кард наклоняется и кладет руку на шею Адариса. Сначала даже бережно, как если бы проверял пульс. Потом его пальцы смыкаются плотнее, большой ложится под челюсть, остальные вдавливаются в кожу.
В тот же миг воздух в конюшне меняется.
Я не вижу имфирион так, как его видят эриды, но чувствую, как что-то резко стягивается вокруг них. У Карда зрачки расширяются, фиолетовый свет в глазах делается ярче. Его губы приоткрываются на медленном вдохе, и по лицу проходит выражение острого удовольствия. В первое мгновение он, кажется, действительно торжествует, но вскоре это выражение меняется.
Кард моргает. Его улыбка застывает, фиолетовый блеск в глазах дергается, становится неровным. Он пытается вдохнуть, но вдох обрывается коротким хрипом.
Адарис поднимает на него взгляд, тяжело дыша.
— Я забыл тебя предупредить.
Кард дергается в сторону, но его пальцы остаются на шее Адариса в судорожном спазме. Фиолетовые глаза вспыхивают слишком ярко, а потом по нижним векам проступает кровь. Алая капля срывается вниз, ползет по шраму, делая его черным.
Лир резко отступает.
— Кард…
Тарен тоже замирает, впервые теряя свою тяжелую собранность.
Кард открывает рот, но вместо слов вырывается сдавленный, рваный звук. Кровь течет уже из обоих глаз, тонкими темными дорожками по бледным щекам. Его лицо искажается, губы расходятся, зубы стискиваются так сильно, что я слышу скрежет.
Адарис смотрит на Карда снизу вверх с холодной, царственной жестокостью.
— Больно? — спрашивает он. — Запомни это чувство, эрид.
Тарен наконец приходит в себя.
— Оторви руку! — резко бросает он, хватая Карда за запястье. — Кард, слышишь? Отпусти его!
Кард дергается, пытаясь отшатнуться. Тарен стискивает его руку обеими ладонями, упирается ногой в каменный пол и рвет на себя с такой силой, что у Карда срывается хриплый, звериный звук. Пальцы наконец разжимаются. Адарис тяжело втягивает воздух, но остается на коленях, лишь медленно поднимая руку к горлу.
Кард отлетает назад и врезается плечом в решетку пустой клетки.
Люди внутри конюшни вздрагивают от грохота. Лир пятится еще на шаг, не сводя с Карда настороженного взгляда. Тарен стоит между ними, тяжело дыша, держа ладонь так, будто только что коснулся раскаленного железа.
Адарис поднимает голову, растирая горло большим пальцем.
— Вкусно было?
Кард медленно переводит на него взгляд.
Впервые с того момента, как я увидел этого эрида, на его лице настоящее ошеломление. Он смотрит на Адариса как на ловушку, которую он сам же принял за пиршественный стол.
— Что это было? — выдыхает он, с трудом возвращая голосу прежнюю жесткость.
Адарис задирает голову, все еще стоя на коленях, и в этом положении умудряется выглядеть выше Карда.
— Небольшое семейное неудобство. У Эрданов, знаешь ли, всегда были странные отношения с теми, кто лезет к ним в горло без приглашения. В следующий раз пользуйся приборами, эрид. В старых домах это считалось признаком воспитания.
В соседних клетках кто-то нервно хмыкает, а Рик, стоящий у решетки, вдруг криво улыбается, и эта улыбка быстро превращается в злой, сорванный смех.
Кард дергает головой к нему, и вся его растерянность мгновенно перегорает в ярость.
— Молчать!
Рик отталкивается от прутьев и разводит руками.
— Да куда уж нам, господин хладоносец. Стоим тут, смотрим, как тебя чуть собственный ужин не прикончил. Редкое развлечение, надо признать.
Кард делает шаг к нему, но Тарен резко перехватывает его за плечо.
— Не надо.
— Из-за него вы все останетесь голодные! — Кард срывается уже громче, указывая на Адариса рукой.
— Больно нужны нам ваши овощи, — раздается хриплый мужской голос из дальней клетки.
Кард застывает.
— Что?
— Овощи, говорю. Вы же нас ими кормите, когда вспоминаете. Тухлой брюквой, мерзлой репой и этой вашей дрянью из кореньев. Вы хоть знаете, что картошку сырой не едят? Или у вас вся кухня на уровне «брось человеку что-нибудь, пусть сам разбирается»?
Кард медленно поворачивает голову к Адарису.
— Тебе тоже смешно? Я могу выволочь тебя наружу, принц. Привязать к столбу посреди двора и показать всем, как выглядит настоящий голод. А потом, когда ты уже перестанешь держать голову так высоко, я могу заставить тебя сделать то, что ты никогда даже в самой грязной яме своего воображения не представлял.
— Кард, — резко произносит Тарен, шагнув ближе. — Верховная приказывала привести к ней короля. Сейчас.
Кард медленно моргает, проводит ладонью по лицу, стирая кровь, смотрит на темные следы на пальцах и коротко, зло усмехается.
— Верно.
Он поворачивается ко мне.
— Берите его.
Я чувствую это прежде, чем Лир и Тарен успевают обернуться ко мне.
Во мне все мгновенно собирается в тугую пружину.
Лир отпирает клетку. Тарен входит первым. Я не сопротивляюсь. Бессмысленно. Да и не хочу доставлять им это удовольствие. Они хватают меня за руки, рывком тянут наружу. На миг клетки вокруг оживают, люди подаются вперед, наблюдая за нами.
— Куда это его? Эй! — раздается голос Адариса за моей спиной.
Никто не отвечает. Я только слышу, как позади лязгает замок — Кард захлопывает решетку, и Адарис замолкает.
Снаружи морозный воздух тут же касается лица, как пощечина. Тарен толкает меня вперед, выводя из сырости и прелого сена в серый свет Луциора.
— Не дергайся, король. Верховная ждет. А она не любит, когда ее заставляют ждать.
— Ты, значит, боишься запачкать свою белоснежную одежду и потому сама не спускаешься в клетки, где держишь людей, как скот?
Мирель стоит по другую сторону тяжелого стола, заваленного картами, свитками и какими-то деревянными метками, и, подняв на меня глаза, даже не делает вид, что мои слова ее задевают. Ее взгляд скользит по моему лицу, оценивая, сколько в моем сарказме злости, а сколько усталости.
— Неделя, проведенная в клетке, как я вижу, не слишком повредила твоему языку, — произносит она спокойно.
Верховная отходит от стола и делает несколько шагов ко мне.
— К тому же ты ошибаешься, — продолжает она. — Я прекрасно знаю каждого человека, который находится в тех клетках и видела их лично. В отличие от многих человеческих правителей, я предпочитаю знать, чем именно владею.
— Забавно слышать слово «владею» в разговоре о людях.
— Не более забавно, чем слово «король», — отвечает она без паузы, не давая мне даже насладиться уколом. — Особенно если учесть, сколько людей умирают, чтобы кто-то один носил корону, сидел выше остальных и называл свою волю законом. Так что не будем делать вид, будто твой мир держится на милосердии, а мой на жестокости. Но я позвала тебя не для того, чтобы обсуждать мораль. И уж точно не для того, чтобы слушать твой сарказм.
— Где она? — спрашиваю я, делая шаг к ней. — Что ты сделала с Селиной?
Мирель впервые за все это время едва заметно улыбается.
— Похоже, ты действительно сильно к ней привязан, — произносит она, складывая руки перед собой. — И даже не пытаешься это скрыть. Удивительная роскошь для короля. Обычно ваши чувства прячут за гербами, браками, договорами, кольцами на пальцах. А ты стоишь передо мной весь насквозь открытый. Достаточно произнести ее имя, и твой имфирион меняется так ярко, будто я опускаю руку в огонь.
— Я задал вопрос.
— Ты рисковал жизнью, чтобы достать ее мертвое тело со дна озера, — продолжает Мирель, словно я ничего не сказал. — Прорубил лед, нырял в воду, где любой разумный человек умер бы уже на второй попытке. Скажи, она действительно стоит этого?
— Да. Стоит. — отвечаю без раздумий. — Я готов на все ради нее, но тебе этого не понять, — добавляю уже холоднее. — У тебя ведь нет сердца.
— Очень странно слышать слова о сердце именно от тебя, — произносит Мирель, подходя ближе, так что я вижу серебристые прожилки у нее на шее. — Ведь, как ни странно, Селине это совсем не помешало. Не помешало полюбить человека. Посмотри, к чему привели ее чувства к тебе. Она мертва. А ты здесь. Живой.
— Только из-за твоей сделки с Веллой.
Мирель едва заметно приподнимает бровь.
— Не делай вид, что все это произошло само собой, — продолжаю я. — Ты знала, что я полезу за Селиной. Знала, что я достану ее тело. И знала, что если пообещаешь отпустить ее брата, она приведет тебе человека, который сможет нырнуть в это озеро. Меня.
— Сообразительный, — говорит она, признавая очевидный факт. — И тем не менее ты нырнул в озеро, нашел тело Эзара Дарра и вытащил его на поверхность. Все именно так, как и было нужно.
— Зачем он тебе?
— Это тебя не должно волновать. Лучше подумай о своей Селине и кстати о ней. Скажи мне одну вещь, король, — произносит она, внимательно наблюдая за моим лицом. — На что ты готов пойти, чтобы твоя эрида снова стояла рядом с тобой?
Я не сразу понимаю, что именно слышу, и потому несколько мгновений просто смотрю на нее.
— Что ты сказала.
Мирель склоняет голову, будто ей даже любопытно, какая часть услышанного ранит меня сильнее, сама возможность или то, что она произносит это с такой простотой.
— Ты верно понял, — произносит она. — Здесь. В мире живых.
У меня сбивается дыхание. Я ненавижу себя за это, потому что знаю, Мирель видит все. То, как у меня меняется лицо, как уходит из него прежняя жесткость, как вместо злости проступает нечто детское в своей оголенности. И все равно я не могу удержать этот удар. Перед глазами слишком ясно вспыхивает невозможное: Селина стоит рядом, дышит, смотрит, живая до боли, что мне хочется вцепиться в край стола, чтобы не выдать больше, чем уже выдал.
— Не смей, — говорю я тише, чем надо, и сам слышу, что это звучит больше не как угроза, а жалкая просьба. Я выпрямляюсь, заставляя голос снова стать моим. — Не смей бросать такие слова, если тебе нечем их подтвердить.
— А ты думаешь, я позвала тебя сюда ради забавы? Если бы я хотела унизить тебя, я сделала бы это гораздо проще. Но я спрашиваю иначе. На что ты готов пойти, чтобы Селина снова дышала, смотрела на тебя, говорила с тобой и стояла здесь, в мире живых.
— Ты можешь вернуть ее? — спрашиваю я прямо, уже не тратя силы на осторожность, потому что после таких слов осторожность выглядит жалко, а я и без того слишком многое ей показал за эти несколько мгновений.
— Могу, — отвечает она. — Но не так просто, как ты, наверное, думаешь.
Проклятие, я вообще не думал о том, что это возможно. Я вообще до сих пор не могу до конца принять, что сам каким-то образом вернулся в тело, которое не изменилось за год. Но Селина… Селина лежала на дне озера, ледяная, промерзшая. И потому сейчас слова Мирель не укладываются в голове, и я прикладываю усилие, чтобы не броситься к ней с вопросами, не схватить ее за плечи, не вытрясти все до последнего слова.
Я сжимаю зубы так сильно, что в висках начинает стучать.
— Тогда почему ты думаешь, что это вообще возможно с ней?
— Потому что с тобой это уже произошло. Потому что ее тело сохранено не так, как у обычного мертвеца. И потому что я знаю о природе эридов и имфириона куда больше, чем ты думаешь. Но за подобные вещи нужно платить. Платить больше, чем ты сейчас себе представляешь. Кое-чем придется пожертвовать. Тебе, король.
— И чем же?
Мирель слегка склоняет голову, будто именно этого вопроса и ждала, потом подойдя к столу, опирается бедром о край и складывает руки на груди.
— Тела эридов не умирают так, как человеческие. У людей плоть начинает тлеть сразу, как только сердце останавливается. У эридов все иначе. Наша смерть не окончательна в том смысле, который понятен людям, тело не гниет. Оно уходит в режим сохранения. В ледяной анабиоз, если хочешь назвать это человеческим словом. Тело Селины сейчас именно в таком состоянии. Не живое. Но и не разрушенное. Замершее. Сохраненное. Это и есть твой шанс. Если бы она умерла как человек, этот разговор был бы бессмысленным. Но она умерла как эрида. А значит, тело еще можно разбудить.
— Разбудить?
— Да. Напитать. Заставить выйти из этого состояния. Чтобы душа смогла вернуться, телу нужно стать пригодным для возвращения. Нужен толчок. Нужен имфирион, много имфириона, не капля, не обычное насыщение, а поток, достаточно сильный, чтобы ледяной покой треснул и отпустил ее тело обратно к жизни. И не просто имфирион, а имфирион, наполненный сильным чувством. Настолько сильным, чтобы этот зов дошел до нее там, где она сейчас.
— И ты можешь это сделать?
Мирель кивает.
— Могу. Я уже сказала, шанс есть. Но имфириона потребуется очень много, Каин. Очень. И единственный столь сильный источник, который может дать его здесь и сейчас, находится прямо передо мной.
Мне не нужно уточнять. Я понимаю это в тот же миг, как она договаривает, и от понимания в животе неприятно холодеет.
— Ты хочешь… осушить меня?
— Нет. Но то, что придется сделать, тебе тоже не понравится.
Я смотрю на нее еще секунду, не веря, потому что после всего услышанного любой другой ответ кажется издевательством.
Мирель отталкивается от стола и неторопливо подходит ближе, останавливаясь напротив, так близко, что я снова вижу под светлой кожей тонкую сетку прожилок у нее на шее.
— Мне нужен не просто имфирион. Мне нужно чувство, из которого он будет вытянут и влит в нее так, чтобы тело откликнулось.
— Что значит забрать?
— То и значит, — отвечает Мирель. — Одно чувство. Целиком. Насовсем. Безвозвратно. Я заберу его из тебя до последней капли, и ты больше никогда его не испытаешь. Ни в какой форме. Ни как слабый отголосок, ни как воспоминание тела, ни как внезапный порыв. Оно просто исчезнет. Останется пустое место там, где раньше было это чувство, и ничем ты его уже не заполнишь.
У меня дергается челюсть. Удержать лицо уже труднее, чем минуту назад, слишком быстро разговор перестал быть чудом и стал тем, чем и должен был быть с самого начала, жестокой сделкой.
— Ты говоришь о чувствах так, будто они лежат в ящике и их можно вынуть по одному, — произношу я глухо.
— В известном смысле так и есть, — Мирель пожимает плечом. — Не для людей и не для большинства эридов. Но я умею работать с такими вещами. Иначе я не стояла бы здесь, предлагая тебе реальный шанс, а не сказку для отчаявшегося вдовца.
— Не называй меня так.
— Тогда не веди себя как он, — отвечает она спокойно, не шелохнувшись.
На несколько мгновений я действительно не нахожу слов. Мысль о Селине, живой, рядом, срывается во мне с места каждый раз, как только Мирель дает ей очертания, и тут же налетает на следующую стену, потому что теперь эта возможность уже не кажется светом, а похожа на нож, который мне предлагают самому вогнать себе под ребра, выбрав место поглубже и поточнее. Одно чувство. Одно навсегда. Одно так, что я даже не смогу потом оплакать его потерю тем же чувством, если именно его и отнимут.
— И какое, — спрашиваю я наконец. — Какое чувство ты собираешься забрать?
— Не каждое подойдет. Нужно сильное. Устойчивое. Такое, которое пронизывает тебя достаточно глубоко, чтобы его хватило на возвращение. И такое, без которого ты все еще сможешь думать и принимать решения.
— Ты уже выбрала.
— Я прикинула варианты. Но окончательный выбор зависит не только от меня. И да, тебе он не понравится.
Я коротко, без веселья усмехаюсь.
— Какая щедрость.
— Я не щедра. Я честна. Разница тебе, надеюсь, понятна.
— Если я соглашусь, и ты заберешь у меня одно чувство, этого хватит, чтобы вернуть ее?
— Шанс будет, — отвечает Мирель. — Гораздо более сильным, чем без этого. Но я не богиня, Каин. Я не дам тебе гарантии. Я дам тебе возможность, добытую ценой, которую ты будешь носить в себе до конца своих дней.
— Продолжай, — говорю я тихо. — Я хочу услышать все до конца.
Мирель некоторое время смотрит на меня молча, проверяя, насколько глубоко уже вошел нож и можно ли теперь повернуть его медленнее, не теряя нужного эффекта, потом отходит обратно к столу, берет со спинки кресла белую перчатку, не спеша натягивает ее на руку и лишь после этого поднимает на меня взгляд. Вся эта ее неторопливость, эта отвратительная привычка делать даже самые чудовищные вещи с таким видом, будто она просто наводит порядок на полке, сейчас раздражает сильнее обычного, потому что речь уже не о власти, не о клетках, не о мертвом Эзаре, а о том, что она предлагает мне самому расколоть себя надвое и выбрать, какой половиной остаться.
— Я дам тебе выбрать, — произносит Мирель наконец. — Забрать у тебя жалость или любовь.
Ее слова висят в воздухе, как нелепость, как что-то настолько чудовищное, что разум отказывается принимать их всерьез. Но Мирель не шутит. На ее лице нет ни тени насмешки, только обычная холодная собранность, и именно потому мне становится по-настоящему холодно, будто в комнате вдруг распахнули окно прямо в ледяную ночь.
— Повтори, — говорю я глухо.
— Жалость, — спокойно произносит Мирель, — или любовь. Одно из этих чувств можно извлечь в достаточном объеме и нужной чистоте. Одно из них может стать тем, что вернет ее тело из ледяного покоя и потянет душу назад. Выбор за тобой.
Я медленно выдыхаю, упираясь ладонью в стену, потому что если сейчас останусь стоять просто так, то либо вцеплюсь ей в горло, либо сам не удержу равновесие.
— Если забрать жалость, что останется? — спрашиваю я, не узнавая собственного голоса, потому что он звучит слишком ровно для того, что сейчас творится у меня внутри.
— Если я заберу жалость, — произносит она, — ты больше не остановишься из-за чужой боли. Не почувствуешь укола совести, увидев страдание, которое прежде мог бы понять. Слабость других перестанет трогать тебя. Чужая мольба тоже. Ты будешь помнить, как когда-то понимал это, но больше не сможешь ощутить. Ни к врагу, ни к другу, ни к умирающему. Ни к ней, если ей будет больно.
Я слушаю и уже вижу это слишком ясно. Вижу себя, проходящего мимо того, что раньше цепляло бы. Вижу, как легко стало бы приказывать, резать, жечь, решать. И от этой легкости меня мутит, потому что я слишком хорошо знаю, сколько мерзости человек способен сотворить, перестав оглядываться на цену.
— А если любовь, — спрашиваю я.
На этот раз Мирель отвечает не сразу, и эта короткая пауза оказывается во мне хуже, потому что я уже понимаю, как именно прозвучит следующая правда.
— Тогда ты перестанешь любить ее. Не только сейчас. Не только в моменте. Навсегда. Ты сможешь помнить, что она была тебе дорога. Сможешь знать это умом, как факт из собственной жизни. Но ничего не почувствуешь, глядя на нее. Не будет боли разлуки, не будет жажды защитить ее любой ценой, не будет привязанности, которая сейчас делает тебя таким предсказуемым. Она станет для тебя эридой, которую ты когда то любил. Не больше.
Я закрываю глаза всего на миг, и этого хватает, чтобы меня ударило под ребра собственное сердце. Селина живая, вернувшаяся, дышащая, стоящая рядом, и я смотрю на нее пусто, без срывающегося изнутри тяготения, без тяжести, которая делает каждое ее движение важным, каждую боль невыносимой. Я могу говорить с ней, помнить ее, знать все, через что мы прошли, и при этом внутри будет пусто. Ни одного рывка, ни одного удара сердца, ничего, что заставляет меня сейчас цепляться за саму возможность ее возвращения. Это выглядит хуже смерти.
— Ты понимаешь, что это безумие?
— Прекрасно, — отвечает Мирель. — Но другого выбора у тебя нет. Сожаление дает объем. Любовь дает силу. Оба чувства достаточно глубоки, чтобы стать якорем и топливом сразу. Остальное либо слишком слабо, либо слишком перемешано с другим, либо просто не даст нужного отклика. Ты не в том положении, чтобы спрашивать, почему нельзя взять что-нибудь третье. Выбирай из того, что есть.
— Почему именно эти два?
— Потому что они проросли в тебе глубже остальных, — отвечает Мирель, уже без всякого желания смягчать. — Потому что одно делает тебя человеком, который живет с грузом прожитого, а другое человеком, который вообще сюда дошел. Потому что оба можно отделить чисто. И потому что времени на твои споры у меня нет.
Я сжимаю челюсти. Хочется сказать что-то резкое, вцепиться в ее самоуверенность, снова попробовать ударом или словом вернуть себе хоть какое-то преимущество, но все это оказывается слишком мелким по сравнению с тем, что она уже положила на стол. Передо мной два лезвия, и она заставляет меня самому решить, под которое подставить горло.
— Прежде чем я приму решение, — произношу я, и каждое слово дается с усилием, потому что внутри все уже идет трещинами, — я хочу увидеть ее.
Мирель некоторое время смотрит на меня, потом кивает так спокойно, словно я попросил не о встрече с мертвой возлюбленной, которую она обещает вернуть к жизни за цену, способную искалечить меня навсегда.
— Хорошо. Она в соседней комнате.
На этот раз я не отвечаю. Просто поворачиваюсь к двери раньше, чем она договаривает. Дверь оказывается тяжелой, темной, с железной ручкой, холодной под ладонью, и на одно короткое мгновение я стою перед ней, будто вся моя выдержка, весь этот упрямый стержень, которым я держался весь разговор, упирается именно сюда.
Я толкаю дверь.
Тепло ударяет в лицо сразу, неожиданно мягкое после сухого холода кабинета. В комнате полумрак, камин горит без треска, только красные угли дышат под поленьями, и от них по стенам ходят тени. На низком столике стоят свечи, и их золотистый свет ложится на медный край умывального таза, на спинку кресла, на темную шерсть пледа, брошенного на сундук. Воздух пахнет воском, горячим камнем и чем-то травяным, и от этой смеси в груди поднимается такая резкая боль, что я на секунду просто замираю на пороге, не в силах сделать ни шага.
Селина лежит на кушетке у камина.
Я вижу сначала ее слишком неподвижный силуэт, и только потом взгляд поднимается выше, цепляясь за белизну кожи, за волосы, рассыпанные по подушке тусклыми прядями, за руку, лежащую поверх покрывала, хрупкую и холодную даже на вид.
Я подхожу не торопясь. Плед, лежащий на сундуке, попадается под руку, и только когда я уже беру его, понимаю, что пальцы у меня дрожат. Я стискиваю ткань крепче, разворачиваю ее и осторожно накрываю Селину, тяну край выше, до плеч, потому что даже здесь, у огня, мне кажется, что ей холодно, слишком холодно.
Сажусь возле кушетки на низкий стул, придвинутый к самому краю, и несколько мгновений просто смотрю на нее, не в силах ни заговорить. Лицо у нее спокойное, прозрачное в этом свете, ресницы темнеют на щеках, губы слегка приоткрыты, и если не знать, можно было бы подумать, что она просто спит слишком глубоким, нездоровым сном.
Осторожно переворачиваю ее ладонь вверх, вкладывая в свою, и ловлю себя на том, что большим пальцем провожу по тонкой коже у запястья. Горло сжимает так резко, что приходится сглотнуть, прежде чем дыхание снова становится ровным.
Все, ради чего я дышу последние дни, с того самого мгновения, как очнулся в этом мире, сейчас лежит передо мной так тихо, что хочется наклониться ниже и проверить, не обманывает ли свет. Я смотрю на ее лицо и думаю о том, что должен сделать, чтобы она открыла глаза. Жалость или любовь. Одно из этих чувств надо будет вырвать из себя подчистую, и чем дольше я смотрю на Селину, тем страшнее становится сама простота выбора, потому что оба пути одинаково похожи на предательство, просто разного рода.
Я сижу так долго, сам не зная сколько, смотрю на нее, держу ее руку в своей и думаю о том, что, возможно, это последние минуты, когда я люблю ее именно так, как люблю сейчас. И самое болезненное, то, что когда Селина откроет глаза, она увидит уже другого меня, того, которого я сам не хочу знать. Какой бы выбор я ни сделал, тот Каин, которого она любила, умрет здесь, сейчас, в этой комнате, и я не знаю, сможет ли она любить того, кто останется.