Однажды ночью на самом исходе Послегрозья, когда холмы ещё отзывались сухими раскатами грома, но дожди почти прекратились, Лифф выглядывает из окна своей мансарды и видит деда.
Старого Хеореста Холта, старого морехода, в его пальто, крашенном той медно-синей краской, какой уже никто не пользуется. Ночь сделала пальто чёрным, но она помнит цвет. Он стоит там, у кромки леса, обращённый к холмам и к раскатам грома. Луна полна и заливает пейзаж серебром. Она видит его совершенно ясно, а любые подробности, что скрадывает расстояние, дорисовывает в уме. Длинное лицо, острый нос; седая, коротко подстриженная борода, какой уже никто не носит. Человек не из своего времени, он стоит там перед деревьями, что нависают на холмах, точно тёмный прилив, вечно готовый ринуться вниз и стереть Приземление с лица земли.
Она могла бы окликнуть его, но это разбудило бы весь дом, а ей полагается спать. Полагалось спать ещё целую вечность назад — вот только у неё это никак не получается, во всяком случае легко. Двадцать шесть лет — то есть как раз на пороге отрочества [прим. переводчика: на Имире короткий год (~300 коротких суток по 15–16 ч), поэтому 26 имирских лет ≈ 13 земных], — и почти каждую ночь она лежит без сна во власти безымянных тревог, которые словно бы заплутали, оторвавшись от людей куда более старых, кому они дались бы несравнимо легче. Тревоги, о которых она не может рассказать ни родителям, ни кому-либо ещё, потому что не этого они хотят от неё слышать. А вот деду, может, и могла бы рассказать. Он бы выслушал.
Она распахивает ставни настежь, не обращая внимания на просачивающийся внутрь сырой холод. Он оглядывается на дом — вылитый человек, готовый совершить нечто непоправимое. Его лицо поворачивается, мертвенно-белое в лунном свете; она чувствует толчок соприкосновения.
Она машет. Высокая, худая фигура на краю тьмы поднимает серебристо-бледную руку и держит её высоко. Приветствие; прощание.
Прежде чем она успевает задуматься, разумно ли это, она уже вскочила с постели и хватает платье и шаль. Босиком крадётся вниз по лестнице, чтобы не разбудить родителей или дядю. Всовывает ноги в туфли — дерево и свиная кожа холодные и липкие на голой коже. Отпирает дверь и приоткрывает её на волосок, борясь со скрипом петель, до которых у её отца всё никак не дойдут руки. Выходит из дома на размокшую от дождя землю того места, куда привёл их Хеорест Холт. Над головой луна вместе со своим собственным спутником, а за ними — пустые звёзды. Место, откуда Хеорест Холт увёл их.
Она выросла на историях о старике. Их-то она и помнит — больше, чем самого человека. В Приземлении такая история есть у каждого. Эти байки — вотчина не только его настоящей родни. Истории хорошие и не очень. Истории, что рассказывают открыто, и те, что она подслушивала, пробравшись туда, куда ей не полагалось, — под столы после закрытия, слушая выпивох в Рисовом доме. Имя, которым заклинают. Имя, которым проклинают. Холт, который платил страшную цену и заключал страшные сделки. Холт, из-за которого началась война с Секкерами. Тот, кого высматривали Стражи в своём вечном, мстительном дозоре. Последний из живущих, кто видел этот мир, на котором они жили, с высоты; весь он был раскинут под ним, будто скатерть, — так говорили, и ей этого не вообразить. Никому не вообразить, и никто уже никогда не сможет, потому что люди так больше не делают. Видел его раскинутым и, быть может, слышал голос, говоривший: Всё это может стать твоим…
Снаружи входная дверь, разумеется, обращена вниз по склону, к Приземлению, — тёмные глыбы городка громоздятся на горизонте, заслоняя бледную ленту реки. Старый датчик движения всё ещё висит над дверью, но, выросши в этом доме, она точно знает дуги и углы, которые он охватывает, и где у него слепое пятно. Мигающая лампа так и останется тёмной, пока она выскальзывает наружу. Потом ей придётся прокрасться вдоль стены дома и амбара, чтобы увидеть холмы и лес. У всякого фермерского дома, что когда-либо строили, лицо обращено к городу, а спина — к дикому краю. Будто никто не хочет рискнуть выйти и увидеть что-нибудь неладное прежде, чем будет к этому готов.
Она бредёт по грязи мимо передней стены амбара. Там отдыхает Гарм, старый хряк-остроспинка; она слышит, как меняется его дыхание, когда она проходит мимо. Уже не спит, но узнаёт её, а потому не собирается вскакивать, визжать и носиться кругами, будто она чужак. Она чешет грубую, щетинистую кожу у него за ушами, он хрюкает ей в ответ и снова укладывается.
Все говорили, что старик Холт сделался странным после того, как перестал по-настоящему управлять Приземлением и вышел из Совета. Что он будто бы слышал странные голоса по радио. Что он стал уходить в необъяснимые странствия. И что он единственный мог подниматься к пещере в холмах и говорить с Ведьмой, которая, по преданию, там жила. Днём никто всерьёз не верит, что есть какая-то Ведьма, но после наступления темноты Лифф знает, что она есть.
Когда она огибает амбар и оказывается в виду деревьев, она уверена, что дед уже исчез и тогда она так и не будет знать наверняка, был ли он там на самом деле, — может, просто обрывок одного из её снов. Но вот он, тёмный ломоть человеческой фигуры перед куда более огромной тьмой леса. Ждёт её. Ждёт, чтобы махнуть в последний раз, прежде чем повернуться, уйти и быть поглощённым деревьями.
Она бежит. Потом останавливается. Между домом и деревьями — широкая полоса пастбищного кустарника, владения луны, и она различает каждый завиток и клинок травы, каждый куст, резкий и бесцветный, но чёткий в свете. А вот деревья — сплошная тьма, словно они дотянулись и коснулись ночного неба там, где оно висит между звёзд, и пригласили эту студёную пустоту спуститься и укрыться под их ветвями, куда луне не добраться. Отважиться на такую тьму Лифф не по силам.
Дед отважился. Он отважился на бо́льшую тьму, на настоящую тьму, что обитает между звёзд, — это все знали. Но потому-то он и вышел из Совета. Все истории про безумного старика Хеореста Холта говорили, что в конце концов тьма забралась ему в голову. А может, она всегда там была, ещё со странствий, и он принёс её к ним, укрытую в своём черепе. А потом, может, она вырвалась наружу и, не сумев выкарабкаться обратно из гравитационного колодца Имира, спряталась среди деревьев. Может, оттуда и взялась Ведьма, в которую никто не верит и о которой все знают, что она там.
Наутро за завтраком она — дерзкая, как солнце, — рассказывает отцу, матери и дяде, что видела деда. Будничный разговор о свиньях, ремонте и делах Совета замирает, и они таращатся на неё, единственного ребёнка за столом.
Мать Лифф морщит лоб и обменивается с отцом тем знакомым взглядом. Лифф опять сказала что-то не то.
— Не могла ты его видеть, солнышко, — говорит она тем мягким, хрупким тоном, каким родители всегда говорят, когда тревожатся за неё, и который так легко может обернуться криком.
— Тебе, должно быть, приснилось, — это отец, хотя сам косится на её туфли, косо брошенные у двери и всё ещё облепленные грязью.
Лифф упрямо мотает головой, так что дядя Молдер фыркает в свою седеющую бороду и делает тот жест — крутит пальцем у виска, — какой делают люди, когда хотят показать, что у кого-то не всё дома. Отец Лифф свирепо глядит на него — брата, ничьего любимчика, но семья есть семья. На миг ей кажется, что вся эта история забудется на фоне вновь выступившей наружу одной из их привычных семейных трещин. Она бы предпочла, чтобы так и вышло, несмотря на крики. Не надо было ничего говорить. Но мать, из самых лучших побуждений, не отступается.
— Солнышко, я не думаю, что ты вообще можешь его помнить, не по-настоящему. Ты просто видела его запись, вот и всё. Ты была совсем крохой, когда он умер.
Лифф держит лицо неподвижным, чтобы ничего изнутри не вырвалось наружу, и просто кивает, как машина. Конечно, мама, конечно, конечно. Но знает, что не спала и что он был там и уходил в лес. Что он махал ей. И что хотел, чтобы она знала: он там. Хеорест Холт, старый мореход, что давным-давно ходил по звёздам, последний живой человек, знавший иной мир, кроме Имира.
Раз Послегрозье кончилось, скоро наступит зима, а значит, ей придётся тащиться через всё Приземление в школу и учить буквы да счёт, как все фермерские дети в мёртвый сезон. Убрать с дороги, пока взрослые чинят всё, что переломало Послегрозье, чтобы всё было укреплено к новым разрушениям, которые неминуемо принесёт Гроза. Новая учительница рассказывает классу об их истории; о первой высадке, и семья самой Лифф упоминается по имени. И, поскольку, когда внутри у неё что-то вскипает, ей не всегда удаётся это удержать, она говорит нескольким другим детям, что видела деда. Полоумная Холт — так они зовут её, и полоумным Холтом звали его. Старик, что уходил в лес разговаривать с Ведьмой, отчего и повредился умом. А может, он всегда был полоумным и ушёл в лес умирать.
Одна из детей, Йотта, говорит, что видела Ведьму. Не чтобы поддразнить Лифф. А чтобы люди перестали об этом судачить. Из-за этого другие дети теперь дразнят Йотту вместо Лифф, и это, пожалуй, лучше. После школы, прежде чем идти домой, Лифф говорит с Йоттой и вытягивает из неё всю историю. Как её отец-лесоруб валил деревья для чьего-то нового амбара, а Йотту послали отнести ему обед. И там была Ведьма и разговаривала с ним. Йотта поняла, что отец очень напуган. Может, он рубил деревья слишком близко к пещере, о которой все знали, что она там, наверху, и Ведьма разгневалась на него за это? Была тропа, сказала Йотта, что вела до самой пещеры. Она её видела, прямо тогда. Отец стоял на ней со своим топором и бензопилой. Тропа была ясно видна и уходила вверх, в холмы и деревья, будто по ней всё время ходят навещать Ведьму. Вот только Ведьму никто не навещает. Вот только, осторожно соглашаются Йотта и Лифф, может, всё время и навещают. Потому что она Ведьма, и когда случается беда, которую больше ничем не исправить, — может, тогда-то и надо пойти проверить, вправду ли Ведьма там, потому что, может, она исправит и это. За плату. И все знают, что у полоумного старика Хеореста Холта была уйма бед, — может, потому он столько раз и уходил в лес повидать Ведьму. Может, туда он и направлялся прошлой ночью.
В тот же день Лифф готовится к вылазке. Взрослые все заняты амбаром, укрепляют его изнутри — крики голосов и ворчание хворой техники. Они, наверное, ждут, что она будет в пределах слышимости оклика — на случай, если понадобится что-нибудь принести или подержать или оказать какую другую мелкую помощь, что по силам её маленьким рукам. Но если они окликнут, а её не окажется, вряд ли они придадут этому большое значение. Она напрямую не говорит, что идёт к Йотте или какой другой девочке, но заводит об этом речь за обедом, так что это не совсем ложь — и всё же делает работу лжи. Затем, поев, она берёт плетёную сумку и складывает в неё всё, что, по её мнению, может понадобиться, чтобы отправиться на поиски деда. Потому что он там, среди деревьев, и она знает, что он её ждёт. Он у Ведьмы, и ему нужно, чтобы она его спасла. Или он хочет, чтобы она чему-то научилась. Или там для неё подарок. Она всё меняет мнение о том, что именно он имел в виду, когда прошлой ночью поднял к ней руку. Не могло же это быть просто прощанием.
И вот она берёт немного жёсткого плоского кукурузного хлеба и чуть-чуть сушёной колбасы. Наполняет бурдюк из одной из дождевых бочек, потому что стоячая вода будет хороша всю зиму, пока Гроза не отбушует и не начнут плодиться мухи. Берёт складной нож отца и батарейный фонарик. И, наконец, самое последнее — свою книгу. Это единственная её книга, и это та же самая книга, что и у большинства знакомых ей детей, — у тех, у кого нет одной лишь «Истории Приземления», такой скучной, что даже взрослые её почти не читают. Это книга историй, которую напечатали поколение назад для детей Приземления; та самая, что составила старая Эси Арбандир. Истории, привезённые с другого мира. Истории о волшебных вещах, каких не бывает; о лесных ведьмах и говорящих зверях. Если ей предстоит встретить Ведьму, если Ведьма вообще есть, то она будет к этому готова.
«Чудеса Земли» в коричневом переплёте — вот и вся сумма знаний, какие у неё есть о том, как обходиться с ведьмами. Она читала её трижды. Ведьмы всегда ненавидят людей, и всё же находчивые девочки могут снискать их скупое уважение. Ведьмы всегда очень умны и одновременно очень глупы, каждая — совершенно определённым образом. Они вечно обманывают людей, но их всегда можно обмануть. Они обнесены правилами, которые не касаются обычных людей, но которые сами они нарушить не могут, и, если знаешь эти правила, можешь приказать им сделать, что тебе угодно, а заодно и по своей прихоти пользоваться их великими силами. Так оно и бывает в историях, хотя иногда для той штуки, о которой рассказ, используют и другие слова, кроме «ведьма», — например, джинн, или демон, или искусственный интеллект.
Йотта сказала, что ведьма выглядела как бледная, странная женщина, но Лифф знает, что это ничего не значит. Ведьмы на то и хитры.
И вот, пока взрослые все заняты, она отправляется в лес со своей сумкой и книгой и ищет то место, где, по словам Йотты, была тропа, ведущая к пещере Ведьмы.
Раньше она никогда не замечала там тропы, но она именно там, где сказала Йотта. Просто извилистая дорожка, протоптанная ногами между деревьями. Немногими ногами, нечасто. И, хотя оскудевшей экосистеме Имира почти нечем скрывать такие вещи, ливни Послегрозья должны были стереть её начисто, смыв с этих склонов всё, у чего нет доброго пучка корней, чтобы удержаться на месте. Когда-то ни у чего не было корней, и эти склоны были непрерывным полем боя между эрозией и тем, что её учителя называют базальной системой, — тем, что было здесь до прихода людей. И оно всё ещё здесь и делает возможным, чтобы люди, деревья, свиньи, рис, сомы, мухи и ещё около дюжины видов жили на Имире.
Деревья прижились неплохо — при определённом значении слова «неплохо». Имир им, в сущности, не подходит. Будь у них голос, они бы жаловались, что лето слишком жаркое, зима слишком холодная, а промежуточные сезоны слишком мокрые и изрезаны молниями. И всё же, не имея соперников, они расползлись, устлав эти холмы, — редко посаженная плантация хвойных, теперь сама себя воспроизводящая, расходясь от первоначального участка во всех направлениях, куда люди её пускают. Семена летят по ветру из раскрывшихся шишек, когда приходит Послегрозье, новые всходы укореняются в любом клочке земли, что их примет, — отсюда до горизонта и дальше.
Говорят, эти деревья первым посадил её дед. Во всяком случае, так говорит её семья, а старый Хеорест Холт вообще своего рода громоотвод для всяких «впервые». Она гадает, что он думает теперь, глядя, как та первая работа так жадно расползлась по всему миру. Не жадно, а отчаянно — как измученный жаждой человек в поисках воды. Все деревья выглядят полумёртвыми по сравнению с картинками в её книге, но так и выглядят деревья — земные деревья на Имире. Нижние ветви оголены, а кора отслаивается от сучьев, будто обнажённые кости. Под ногами ковёр хвои, кишащий червями и жуками, что переваривают его весь и превращают в лучшую почву, которую следующие дожди попытаются смыть.
В лес ей ходить нельзя. В историях там водятся звери, что охотятся на девочек, которые именно так и поступают, и иногда они говорят, а иногда просто пожирают. На Имире тут и там бродит вольная община беглых свиней, что кое-как кормятся сосновыми шишками, но и только. А вот кто там может быть — так это Секкеры. Лифф воображает измождённых, изголодавшихся мужчин и женщин, что явились с ножами и жаждой мести творить зло добрым людям Приземления. Угроза, о которой все говорят, но которую никто не видел. Потому что они похожи на нас, думает она. Потому что они уже здесь, притворяются, будто с дальних ферм, притворяются, будто они — это мы. Но это говорит дядя Молдер, когда наберётся саке. Лифф в это не очень-то верит. К тому же, если она — в одной из тех историй, то она — та самая находчивая девочка, что перехитрит говорящих зверей и произведёт впечатление на Ведьму и, может, спасёт деда из беды, в которую он попал, и приведёт его домой. Это порадовало бы мать и утёрло бы нос дяде Молдеру. И у неё была бы история, чтобы рассказать в школе. Она была бы Лифф Холт, достойной имени, что унаследовала от первого человека, ступившего на Имир. Самого первого сошедшего с челнока — капитана Хеореста Холта.
Примерно тогда она и осознаёт, что тропы больше нет — исчезла так полностью и бесследно, что она уже гадает, находила ли её вообще раньше. В конце концов, до того как Йотта о ней обмолвилась, она её ни разу не видела — за все свои скитания. Может, это была всего лишь дождевая промоина, а вовсе не дорога в глубину леса, вверх по холмам, к пещере Ведьмы. В конце концов, никаких ведьм не бывает. А бывают заблудившиеся в лесу девочки. В отличие от ведьм и говорящих зверей, это то, что реальный мир вполне способен вместить.
Она перестаёт идти, застывает совершенно неподвижно. На всякий случай достаёт складной нож и вырезает на ближайшем дереве стрелку — говорящую ей, где она была, когда поняла, что заблудилась, и в каком направлении двигалась. Она ищет собственные следы, но ковёр опавшей хвои самодовольно проглотил их, а кишащие жуки, которых вывел дождь, пожирают их, как маленькие трупики.
Она ищет приметы. Есть один заросший лишайником камень, вокруг которого деревьям волей-неволей пришлось расти, вместо того чтобы его сдвинуть. Он почти с неё ростом, прикатился сюда с дождями целую вечность назад и теперь — постоянный житель, зажатый стволами. А в остальном деревья тянутся во все стороны, и, хотя одни целы, а другие потрёпаны бурей, повреждения распределены так равномерно, что ни один путь ничем не выделяется. Ей не за что уцепиться, кроме своей вырезанной стрелки, а кто знает, в какую сторону она на самом деле двигалась, за неимением тропы?
Вниз по склону, говорит она себе. Вниз по склону — домой. Но обнаруживает, что ноги и без того уже несли её вниз, а беда с холмами в том, что они всё равно идут то вверх, то вниз. Вверх по склону, говорит она себе. Вверх, пока не заберётся достаточно высоко, чтобы увидеть, куда идти и где на самом деле верх и низ. Она не паникует. Она внучка Хеореста Холта. Он нашёл путь через весь космос, чтобы доставить свой народ на Имир; она найдёт путь из леса.
И вот она идёт вверх, но вверх, кажется, всё не кончается, и ей никак не забраться достаточно высоко, чтобы увидеть за бесконечной вереницей деревьев. Она снова идёт вниз, но за спуском почему-то всегда оказывается новый подъём, будто каждый шаг может лишь уводить её дальше от дома. Спустя долгое время, когда тьма медленно просеивается вниз сквозь верхушки деревьев с наступлением вечера, она выходит к заросшему лишайником камню и своей отметке-стрелке, вырезанной на одном из деревьев.
Лишь тогда она сдаётся и ищет помощи. Она пьёт немного воды и ест немного хлеба, вспоминая ту единственную историю, где дети в лесу оставляют след из крошек, и гадая, что это были за леса — без прожорливых жуков, что и сейчас выстроились у её ног в очередь за всем, что она обронит. Потом она встаёт и принимается кричать, звать на помощь, просто шуметь. Прямо сейчас, даже если Секкеры окажутся настоящими и явятся её изловить, — по крайней мере, с ними можно будет поговорить. Она могла бы стать умной девочкой, что обманом заставит чудище её отпустить и упасть в собственный котёл, а не глупой девочкой, что ушла в лес и не вернулась.
Её голос отражается от холмов и в то же время глушится деревьями, но она продолжает вопить и визжать так громко, как только может; зовёт родителей, деда, Ведьму и рыщущие ватаги Секкеров — разве не полагается им красть непослушных детей? Почему они упускают такую золотую возможность? Потом она охрипла, горло саднит, и она совершенно, совершенно уверена, что её голос не долетел ни до дома, ни до чьего бы то ни было дома. Слышат её одни лишь жуки, и ни один из них не оказывается той полезной говорящей породы, которую так любят истории.
Когда она оборачивается, там стоят двое.
Увидев их, она снова кричит. Они всего в паре метров, подкрались, пока она так шумела. Двое в длинных пальто, будто путешествовали под дождём. Незнакомцы с острыми носами и тёмными глазами. Один стоит, другой сидит на камне, подтянув колени к подбородку, отчего их головы оказываются почти на одном уровне. Лица у них очень похожи — близко, как у брата с сестрой. Она не уверена, кто из них кто, пока сидящий не заговаривает голосом, звучащим женски.
— Ей не полагается здесь быть, Гетли. — Она подаётся вперёд, пригвождая Лифф своими острыми чёрными глазами.
У Гетли, её брата, на лице нет никакого выражения — в сравнении с пронзительно-испытующим взглядом сестры. Лифф никогда прежде не видела на живом человеке лица, настолько лишённого всякого оживления.
— Гетли, — снова говорит женщина, не сводя глаз с Лифф, — она новенькая.
— Можно мы её съедим, Готи? — рассеянно спрашивает мужчина, и Лифф внезапно оказывается той самой девочкой из тех историй, зная, что ей и впрямь придётся быть очень умной, чтобы ускользнуть от этих двоих. Умной, потому что она знает: просто бежать не поможет. И, едва у неё возникает эта мысль, женщина уже соскочила с камня и очутилась у её локтя, взметнув тёмной тканью. Она разглядывает вырезанную на дереве отметку.
— Новенькая, — бормочет она, склонив голову на шее, которая кажется чересчур текучей, и уставившись на Лифф. Мужчина у другого её локтя, снова совершенно неподвижный после столь внезапного движения. Женщина принимается перебирать рукав пальто Лифф, ткань на спине, пальцы ощупывают материю, а сама она таращится на всё, к чему прикасается. Ни тот, ни другая не встречаются с ней взглядом, хотя постоянно смотрят друг на друга.
— Я иду навестить деда, — выдавливает Лифф. — Я несу ему вот эти… — фонарик, нож, книгу, — хлебные крошки. — Всё, что осталось от захваченной ею корки. А потом, поскольку признание не стоит ей ничего, кроме гордости: — Я потеряла тропу.
— Тропу, — эхом повторяет женщина, снова взглядывая на брата.
Он на Лифф так ни разу и не посмотрел, но теперь говорит:
— Да, тропу. Ты помнишь. Когда-то была тропа. — Звучит так, будто он шутит шутку, которую Лифф понять не полагается, и его сестра Готи, кажется, тоже её не понимает.
— Тропу, — повторяет она снова. И тут, вздрогнув, Лифф осознаёт, что всё это время смотрела прямо на тропу. Таращилась на неё, но не видела среди хвои и жуков. След, протоптанный несколькими ногами со времён дождей. Может, ногами её деда, а теперь и её. Но тьма смыкается, вкрадывается между деревьями и пытается отрезать ей путь, и ей вдруг совсем не хочется встречаться с Ведьмой — даже ради спасения деда. Ей хочется домой. И, к счастью, какая-то умная девочка вырезала здесь на дереве стрелку, указывающую, в какую сторону она шла, так что нужно всего лишь двинуться в обратном направлении, и она выведет её из леса домой. Лишь бы держаться тропы. Лишь бы тропа была.
— Спасибо, — говорит она, потому что девочки в историях всегда неизменно вежливы, даже с теми, кто хочет их съесть. Брат и сестра стоят бок о бок, склонив головы друг к другу, и таращатся на неё.
— Тебе не полагается здесь быть, — говорит ей Готи, не с укором, а с недоумением. — Зачем ты здесь?
— Дед.
— Но зачем?
Я его видела. Учительница назвала его имя. К этому времени она уже настолько устала и проголодалась, что и сама не уверена, что из этого первым запалило это безумное приключение. Она просто пятится от двух незнакомцев — Секкеров, дальних фермеров или кто они там на самом деле — и направляется обратно тем же путём, каким пришла, по тропе, пока ещё может её различить. Пройдя метров десять, она оборачивается убедиться, что они за ней не идут, что они всё ещё стоят там, у камня.
Их там нет. Вместо этого раздаётся резкий хлопок крыльев, и две чёрные фигуры взмывают к чёрному небу, уворачиваясь от веток. Секунды спустя они воссоединяются с большей тьмой и исчезают.
Ей, разумеется, влетает. Держат дома, работа по хозяйству и бесконечные наставления, а вдобавок ехидные замечания дяди Молдера о том, с чьей стороны семьи это в неё пошло. Но это не впервой, и всё проходит, и жизнь идёт своим чередом. Она вернулась целой и невредимой — вот что главное.
В школе новая учительница всё ещё вплетает обрывки истории в уроки — вперемешку с цифрами и буквами, которые были едва ли не единственным, чему их учили прошлой зимой. Любые прочие знания давали тебе родители — или тот, к кому тебя отдавали в ученики, если тебе так повезло. Дети учились фермерскому делу и починке, стряпне и хозяйству. Но Миранда, новая учительница, неравнодушна к истории. Она перебирает те обрывки, что от неё остались, и использует их для упражнений в письме. Она рассказывает им о Земле и о том, где на небе искать ярко движущуюся точку — корабль, с которого пришли их предки. И, конечно, это история всех и предок всех, но Лифф — из тех, чей дед был капитаном того корабля, и единственная, кто носит его родовое имя.
Лифф нравится Миранда, молодая и энергичная, которая, похоже, искренне интересуется вверенными ей детьми — в отличие от прежней учительницы и вообще от всех. Жизнь на Имире перемалывает тебя своими суровыми сезонами и тяжким трудом. Без сомнения, у Миранды есть свой тяжкий труд круглый год, но она как-то умудряется приберечь толику воодушевления для зимней школы. И вот после занятий Лифф задерживается ровно настолько, чтобы сказать Миранде, что видела капитана Холта, что старик всё ещё там. Может, Лифф могла бы привести его в класс, и Миранда расспросила бы его о том, каково было на Земле в те давние годы? Миранда таращится на неё, а потом улыбается той неловкой улыбкой, какой иногда улыбаются взрослые, когда Лифф с ними заговаривает.
— Было бы чудесно, — говорит она, — если бы такое случилось. Подумать только, сколько бы мы узнали.
Свет в её глазах затмевает сами слова, и Лифф проникается к ней ещё бо́льшим расположением.
Она, впрочем, замечает взгляды, которые достаются Миранде от других. Молодая женщина, незамужняя, приехавшая в Приземление с одной из дальних ферм, а значит, без родни в городе. Женщина, что делает всё иначе, иначе учит их детей. Пусть даже она учит их же истории — ведь к Имиру ведёт лишь одна узкая история, — и пусть даже могут быть способы её рассказать, каких Лифф прежде толком и не слышала. Не то чтобы Миранда говорила о Секкерах — там, за холмами, или на побережье, или где они там якобы обитают. Которые кочуют, грозят самым дальним фермам и крадут детей и которых никто, ну совсем никто, никогда толком не видел. Разве что они здесь. Разве что они среди нас. Не то чтобы она говорила о Стражах, о которых упоминают только в Середину зимы, а после — никогда, ни при каких обстоятельствах, и перестань задавать вопросы. Ничего спорного вовсе, и всё же Миранде всё равно достаются эти хмурые взгляды на улице, когда люди думают, что она не заметит.
Вместо того чтобы идти прямо домой, Лифф какое-то время следует за Мирандой, ощущая потребность защитить её от колкости городка. В конце концов, это её город. Если он вообще чей-то, то её. Выстроенный в ржавой тени старого челнока, «Уршанаби», который спустил их всех с той ярко движущейся точки, что она видела в ночном небе, — ровно там, где сказала Миранда. Он её, потому что её дед, — или же он до сих пор его, и она его унаследует. Она крадётся за Мирандой, пока та не оказывается у большого старого дома-с-амбаром на окраине Приземления — ремонтной мастерской, где какой-то человек ковыряется в вышедшем из строя тракторе некоего незадачливого фермера. Двигатель разобран на части по всему брезенту. Человек — угловатый, длиннорукий — стоит на коленях и разглядывает каждую деталь через линзу, зажатую между щекой и бровью, чтобы держалась над глазом. Тонкопалые руки постукивают и похлопывают по открытому шасси машины, все деревянные панели заботливо сложены в стороне, чтобы можно было добраться до нутра. Хрупкие, древние солнечные панели бережно раскрыты, точно жучьи крылья.
Лифф знает, что поддерживать тракторы на ходу — постоянная борьба для той горстки людей, что ещё способны собрать в кулак знание, как это делается. Некоторые из древних машин восходят к Первому основанию, а нынче кузнецы Приземления зачастую не могут отлить или отковать сменные детали достаточно точно. Когда ломается что-то сложное, вроде аккумулятора, его приходится целиком вытаскивать и пускать в лом. Заменять — если повезёт — шумным, вонючим биотопливным двигателем. А если не повезёт — упряжкой тягловых боровов. И всё же этот человек, сосед Миранды по дому, разложил перед собой ворох проводки и сращивает металлические жилы с солнечными панелями так, как она ни у кого прежде не видела. Он едва глядит на свои руки, что снуют туда-сюда, словно творя свои технические чудеса на одно ощупь. Стало быть, умелый мастер. Лифф смотрит, как он занимается своим ремеслом, внезапно бросается, чтобы наброситься на ту или иную деталь, надолго замирает, и умные руки постукивают и барабанят по раме трактора вразнобой, пока он соображает, что делать дальше. Потом Миранда его приветствует. Лёгкий пинок по машине, чтобы привлечь его внимание; шевеление пальцами в знак приветствия, встреченное тем же. Может, Миранда всё-таки кого-то нашла и не будет такой одинокой и такой чужачкой. Может, Лифф больше не придётся тревожиться из-за тех подозрительных взглядов, что ей достаются.
Вот только Лифф отыскивает кого-то, кто живёт поблизости, притворяется, будто у неё есть отец с трактором, которому позарез нужен ремонт, и расспрашивает о мастере. Ещё больше мрачных взглядов. Он новенький, приехал с одной из тех дальних ферм, где не удавалось наскрести на жизнь. И да, он приносит торговлю в эту часть города; он полезный, он ловок с машинами. Но он не местный, и его не знают, а раз так — он не по нраву. Лифф гадает, не приехали ли они с Мирандой с одной и той же прогоревшей дальней фермы, потому что иначе выходит, что двое чужих людей сходятся вместе в одном доме, вдали от чужих глаз. Она чувствует, что в глазах давних жителей Приземления это было бы ещё хуже.
Смышлёный, однако, человечек. Способный вдохнуть жизнь в мёртвую машину, на которой все прочие уже поставили крест. Почти как будто в этой приземистой голове с всклокоченными волосами больше знаний, чем человеку положено. Соседи, кажется, даже досадуют на удачные ветра Послегрозья, что задули его в город. Принесите ему радио или молотилку, вызовите его к своему генератору, говорят они, и господин Фабиан всё снова заставит работать. И всё же им это не по душе. Будто он один из тех сказочных гоблинов из её книги, что могут спрясть из соломы золото, но за слишком высокую цену.
Середина зимы означает Поминовение. В самую холодную, самую длинную ночь все в итоге собираются под открытым небом в центре Приземления, вокруг громадного узловатого ствола Первого древа. И это именно что все — или так кажется. Лифф взбирается на крыльцо Рисового дома и садится на его крышу, глядя на море голов. Сбитых в семьи, соседства, ремёсла, компании собутыльников — во всякие мелкие кружки, в какие люди естественно сбиваются. В воздухе — запах колбас и бекона, потому что несколькими днями раньше был тщательно рассчитанный забой свиного стада: перерезали глотки ровно стольким животным, чтобы у города хватило мяса, сала и кожи, а запас корма дотянул до конца зимы. Теперь часть этого мяса шкворчит на огне — это пиршественная ночь, когда каждый, как бы низко он ни стоял, получает животный белок.
Лифф обводит взглядом толпу, выхватывая семьи детей, которых знает с соседних ферм или по школе. Многие дети тоже взгромоздились на всё, что их выдержит, ради хорошего обзора. Некоторые машут. Некоторые корчат рожи. Потом она видит Миранду, что стоит, прислонившись к двери школы. Рядом с ней господин Фабиан и большая, страховидная женщина, которая, как думает Лифф, приходится ему сестрой, приехала с той же дальней фермы, что и он, но большую часть времени проводит, охотясь на одичавших боровов в лесу. Лифф стала настоящим знатоком светского круга своей учительницы — из какой-то смутной потребности её оберегать. Вот только все, с кем Миранда проводит время вне школы, — какие-нибудь чудаки или чужаки. И для всякого другого сложить из этого картину было бы тревожно — при нынешних-то людских нравах.
Потом все зажигают свои жёлтые свечи, передавая по кругу зажигалки, так что толпа сама становится звёздным полем. Советник Аркелли стоит наверху, на большой глыбе крупнозернистого камня перед Домом Совета, и читает старые слова. Лифф полагает, что их, вероятно, написал её дед. Никто ей такого не говорил, но родовая гордость на этом настаивает. Официально это просто слова, которые сказали Основатели, когда справляли своё первое Поминовение, — как есть и другие слова, что говорят на Благодарение, которое приходится примерно перед сбором урожая, к концу лета. Но кто-то же должен был сказать их или записать первым, и для Лифф это означает Хеореста Холта, храбрейшего из звёздных странников.
Благодарение — всё про то, чтобы радоваться, что они добрались сюда с Земли, что Инженеры сохранили корабль на ходу, а Древние сделали Имир безопасным для жизни людей, — в сущности, жизнь трудна, но будь благодарен, что она не труднее. Поминовение — иное. Никто толком не говорит почему, и Лифф вслушивается в слова — или в то, что удаётся разобрать в голосе Аркелли поверх шелеста толпы, — но они темны. Они несут бремя, что медленно унимает ропот и болтовню, пока к концу речи все и вправду почти умолкают. И тогда она слышит:
«…Храните память о нашем обете: есть то, чего мы не оставим. Пусть тяготы наши тяжки — мы не забываем. Им не состариться, как стареем мы. Нет ни лет, ни времён года там, где они спят. И когда наша долгая зима повернёт вспять и, расцветая, приведёт нас к лету нашей мощи…» Старые слова, прекрасные слова, думает Лифф. Печальные слова, но она не понимает почему. Она спрашивала, уж будьте уверены, что спрашивала. Не бывает вопроса, что войдёт Лифф в голову и не выйдет через рот. Только большинство взрослых, похоже, не знают ответа, и это — обычное дело для большинства вопросов Лифф. Но, что удивительно, те взрослые, которых она нашла и которые знают, — а это всякий, кто служил в Совете, включая её отца, — не говорят. Они даже толком не встречаются с ней глазами. Случилось что-то плохое, и его помнят вопреки желанию людей, а не по нему. Это бремя. Оно никому не нужно. И неуютная торжественность тех, кто знает, расползается в толпу и заражает всех, кто не знает, пока все не замирают в полном безмолвии. Ещё год — и ни одного ответа.
В ту ночь Лифф видит свой сон Середины зимы. Она никогда не помнит заранее, что увидит его, но, проснувшись, будет знать, что видела его последние десять, пятнадцать лет как минимум. А к концу дня, скорее всего, снова его забудет — пока он не подстережёт её вновь год спустя.
Во сне она стоит прямо в центре Приземления, точно как прошлой ночью на Поминовении. Только толпы нет. Плоский, ясный свет зимнего утра, сухого, как кости, потому что дождей до прихода Грозы, дней через шестьдесят, почти не будет. Ни души. Все двери распахнуты. Она могла бы прямо сейчас войти в чей угодно дом, увидеть нутро мест, куда наяву никогда не заглядывала. И, конечно, это сон, так что ей и в голову не приходит это сделать, хотя наутро она клянёт себя за упущенную возможность. Но во сне это и не возможность. То, что город весь в её распоряжении, — это не хорошо. Она мечется от места к месту, невозможно быстро, покрывая расстояние от Первого древа до дома, оттуда до школы, до Рисового дома, до всех знакомых мест, — и нигде никого. Ни звука, ни животных, и поля бесплодны. Ничего, кроме пустых, полых зданий, что раскинулись вокруг ржавого остова челнока, который доставил сюда предков всех и каждого. Здания к тому же все обветшалые, будто годами не было рук, чтобы чинить и латать. Только они, тишина да огромное пустое небо. И она. Одна она. Последняя. Ужас сна не в том, что все мертвы, а в том, что она всё ещё жива.
Потом она просыпается наутро после Поминовения, как просыпалась каждый год почти всю свою жизнь. Сон, вероятно, навеян словами и странными украдкой взглядами тех, кто знает, да слишком обильной, слишком поздней трапезой. И, без сомнения, чересчур разыгравшимся воображением. Она рассказывала родителям про этот сон, но что им, собственно, с этим делать? Разве что указать, что сны — не явь. Дядя Молдер снова крутит пальцем у виска, и она перестаёт рассказывать людям о своих снах. Ей теперь двадцать шесть — что по старой классной мерке было бы почти тринадцатью на Земле. Достаточно взрослая, чтобы её припрягли к любой работе на ферме, слишком взрослая для глупых вопросов или чтобы придавать снам хоть какое-то значение.
Вот только в этом году, проснувшись после сна, она замечает нечто иное. Нечто, чего она даже не помнит, чтобы приметила, пока бежала по пустым улицам сна-Приземления, но что вспоминает задним числом. То огромное, зияющее зимнее небо, плоское серое небо мёртвого года, было не совсем пустым. Она видела две тёмные точки, кружащие в вышине. Тёмные крылья на ярком небе.
После Поминовения Миранда оставляет историю. Потому что, впервые осознаёт Лифф, историю они прошли. Рассказывать-то, по сути, особо и нечего. Есть та малость, что кто-либо знает о Земле, есть Путешествие, есть Основание, а потом — поколения от её деда, впервые ступившего на Имир, до самого нынешнего дня. Миранда даже, кажется, немного растягивала рассказ, добавляя подробности, каких никто прежде не слыхал; всякое про Землю, что звучало скорее как выдумка, чем как история. Сведения о корабле Холта, о которых сам Холт никогда не упоминал. Пока однажды после школы к ней не пришли поговорить кое-кто из родителей, и она перестала выдумывать новое, чего никто прежде не слыхал. Вот и всё с историей, мальчики и девочки. Лифф почему-то никогда прежде об этом не думала — до чего мелок фундамент Приземления. Наверное, это «почему-то» коренится в том, что все учителя до Миранды занимались одними буквами да цифрами, да и того самую малость. Она начинает понимать, что настоящее образование не отвечает на вопросы — оно лишь учит тебя их задавать.
Теперь, на исходе зимы, Миранда взялась за науку. Она рассказывает им истории про животных — правда, не про говорящих. Учит об экосистемах и о том, что чем занято, и почему мухи, что будут ликующе роиться, едва настанет лето, важны для деревьев и растений, и зачем нужны жуки, — хотя всякий ребёнок знает: топчи всякого жука, какого увидишь в амбаре или в доме. Потому что жуки нужны, чтобы поедать мёртвое и не давать ему повсюду скапливаться. Но жуки этого не знают, и для жука твой зерновой амбар — просто уйма мёртвых вещей, которые надо съесть. Вот почему нам нужны пауки, говорит всем Миранда. Потому что пауки едят тех жуков, которых надо съесть, и вот почему никогда, ни за что, ни при каких обстоятельствах нельзя убивать паука. На этом она очень настойчива. Потом она идёт дальше — потому что после нескольких дней такого даже самый тугой ребёнок улавливает мысль, что эти вещи едят те вещи, а те вещи едят ещё какие-то вещи, и всё это идёт по кругу, и вот так устроен мир. Миранда начинает говорить о Почему.
Первым делом она снова заводит речь о Земле, потому что это, оказывается, не только для урока Истории. «У кого есть книга сказок?» — спрашивает она, и рука Лифф взлетает вверх вместе с руками половины класса. У Миранды та же книга, и она читает им кусочек из неё — про девочку, заблудившуюся в лесу, которую выводит наружу… Лифф уже приготовилась, что это будут птицы, но нет — вообще-то лис. Лис выводит её. «А кто когда-нибудь видел лиса?» — спрашивает Миранда. Ни одна рука не поднимается, потому что никаких лисов нет. За пределами историй они не существуют. Миранда объясняет им, что это потому, что лис был земным животным, которого не привезли на Имир, — как свиньи, мухи и жуки — земные животные, которых привезли. Земных существ — она употребляет слово «виды» — перевезли немного, или, по крайней мере, немногих Основателям удалось прижить. Буквально каждое живое существо на Имире вынуждено усердно трудиться, чтобы шаткие леса планетарной экосистемы держались и у людей было всё, что им нужно. Так что не злись на всех мух скопом только за то, что они кусают тебя на исходе лета.
Лифф всё это впитывает и чувствует, как её голова немного раздаётся вширь. Ей это кажется совершенно разумным и в то же время отдаёт любопытным привкусом запретного. Ни один другой учитель никогда об этом не заикался, да и родители наверняка не собирались её этому учить. Ей это знание для работы на ферме без надобности. Есть определённый способ делать вещи, который нужен ферме, — вот так они их и делают. Вот так ферма и выдаёт то, что им нужно, — большую часть времени. Но теперь Лифф думает обо всём том, что просто принимала на веру в историях. Обо всех животных, которых на деле не существует, и о том, что делают люди, чего не делает никто. Вроде того, чтобы доить корову, когда всякий знает, что молоко получают от свиней. Или держать волов да лошадей, чтобы тянуть плуг, когда всякий знает, что, если не можешь удержать трактор на ходу, берёшь хрюкачей тащить всё, что нужно тащить. А хрюкачи — это просто свиньи побольше, другой породы. От свиней же получают и мясо, и кожу, и шерсть. Гарм, остроспинка, что спит снаружи, у дома, на случай если Секкеры придут красть еду или детей, — просто иная порода свиньи, которую не едят, не стригут и не доят.
Лифф нравятся уроки Миранды, но в то же время от них ей делается не по себе, будто какую-то её внутреннюю часть вынули, вымыли, и теперь она сидит внутри неё не совсем так, как надо. Потому что, рассказывая им всё это, Миранда как-то делает Имир и Приземление меньше. Она берёт «как всё есть» и «как всё должно быть», которые всю жизнь Лифф были двумя по большей части совпадающими кругами, и слегка их растаскивает. И тогда мир выглядит уже не таким приятным и не таким совершенным, что бы там ни говорили все взрослые. И Лифф видит те угрюмые взгляды, что по-прежнему достаются Миранде. Изо дня в день их всё больше. И Лифф тревожится.
После одного утреннего урока она задерживается и помогает учительнице убрать грифельные доски и мел, а потом спрашивает про птиц.
— Боюсь, никаких птиц на Имире нет, — говорит Миранда. — Это не из тех видов, что привезли.
— Но я их видела, — пока они вдвоём выходят из школы. — В лесу. Когда искала деда. Как я вам и говорила.
Снова этот неловкий взгляд, какой бывает у взрослых, но от Миранды он ранит глубже.
— Лифф… — отчаянно силясь быть дипломатичной, видит Лифф. — Ты же понимаешь, что никак не можешь даже…
— Смотрите! — Тычет пальцем в небо. Может, это лишь потому, что ей не хочется, чтобы Миранда закончила ту фразу, но провидение на сей раз на её стороне. Две крапинки кружат над Приземлением, точь-в-точь как в её сне. Миранда, прищурившись, глядит вверх, и её рот раскрывается, чтобы это отрицать, потом захлопывается прежде, чем отрицание успевает выбраться наружу.
— Проклятье, — только и говорит она и после этого больше не даёт себя разговорить.