Это был год 3558-й от сотворения мира Иеговой, или год 2909-й по исчислению приверженцев дикой богини Кали, или год земли и крысы 37-го цикла по исчислению не поддающихся счету китайцев…
534 года назад началась эра великого Набонассара, 330 лет — ещё более великого Будды, всего 97 лет — величайшего из великих, Селевка Никатора, основателя династии Селевкидов…
Минуло ровным счётом 563 года с тех пор, как греки отметили первую Олимпиаду, имена победителей в коей не дошли до далёких потомков…
Чуть раньше, 612 лет назад, финикияне основали в Африке Новый город, который впоследствии станет известен всему миру под гордым именем — Карфаген…
Чуть позже, 541 год назад, легендарные братья заложили на берегу Тибра стены другого града, коему суждено будет своим звучным именем — Рим — изменить ход истории величайшего из континентов…
Пройдёт 213 лет, и в городишке Вифлееме, ничтожном и никому не ведомом, родится человек, какой положит начало новой эпохе и новому исчислению. Но, скорей всего, он родится тремя годами раньше…
Это девятый год нашего повествования…
Этот год был годом предательств…
В Китае войска Ши-хуана заняли Намвьет и северо-восток Аулака. Император начал преследовать конфуцианцев. Были сожжены сочинения Конфуция, оппозиционные судьи сосланы на строительство дорог…
В Сицилии Марк Клавдий Марцелл пытался захватить Сиракузы, но все усилия римлян разбились о великолепную оборону города, базировавшуюся на механизмах, созданных Архимедом…
В Италии при консулах Квинте Фабии Максиме и Тиберии Семпронии Гракхе римляне захватили Арпы и Атрин… Ганнибал занял Тарент, чему способствовали тарентийцы, чьи родственники, содержавшиеся в Риме в качестве заложников, были казнены римлянами после неудачной попытки побега. Молодые аристократы Филемен и Никон помогли карфагенянам войти в город. Остатки римского гарнизона укрылись в акрополе, который Ганнибалу захватить не удалось. Вслед за Тарентом на сторону Ганнибала перешли Метапонт, Фурии и Гераклея. В ответ римляне начали осаду Капуи…
В Африке братья Публий и Гней Сципионы заключили союз с вождём масейсилиев Сифаксом. Карфагеняне противопоставили Сифаксу другого нумидийского царя — Галу, сын которого Масинисса нанёс поражение Сифаксу.
В Греции умер Арат, возможно, отравленный по приказу Филиппа V Македонского. У Филиппа родился наследник Персей. Филипп продолжал войну в Иллирии и захватил город Лисс…
В Малой Азии Антиох III завершил борьбу с Ахеем. Ахей был взят в плен и казнён…
Утро выдалось ветреным[6K1]. Разгулявшиеся волны упругими толчками подбрасывали идущие на штурм корабли. С суши к стенам подступали манипулы воинов, нёсших длинные лестницы.
— Они капитулировали, только забыли сообщить мне об этом! — воскликнул Марцелл, удивляясь странному спокойствию осаждённых. А те, похоже, и впрямь не подумывали о сопротивлении. На зубчатых стенах не было видно готовящихся к бою воинов, не ревели трубы, ни один корабль не спешил оставить гавань, чтобы устремиться навстречу римским квинкверемам. — Сигнал к общей атаке!
За спиной консула взревела туба, ей вторили рожки-корну, извещая о приближении боя. Такой же устрашающий гул доносился с берега, где командовал Аппий.
— Сбросим десант, а потом в ход пойдут самбуки и мой Нептун!
Марцелл оглянулся, взглянув на плывшего чуть позади монстра — восемь сплетённых вместе кораблей, на которых была водружена громадная башня, подобная тем, что некогда сооружал Деметрий, штурмовавший города. Башню должны были поддержать связанные попарно квинкверемы, увенчанные длиннющими штурмовыми лестницами — самбуками. С помощью этих лестниц, сбрасывавшихся на стену посредством канатов, Марцелл намеревался взять Сиракузы с моря.
— Тут меньше всего ждут удара. Меньше всего…
Но что это? Из-за стены выскочил громадный камень, с невероятной точностью поразивший квинкверему, плывшую трёмястами футами левее флагманского судна. С хрустом пробив все три палубы, камень расколол днище корабля, и тот начал захлёбываться водой. А потом камни полетели столь часто, что всё это стало походить на дождь — каменный дождь. Громадные, в десятки талантов глыбы вздымали фонтаны брызг, сшибали снасти, в щепы дробили весла, пробивали смолёные борта. В воздух взвились стрелы, ужасающие — в восемь футов. Снабжённые тяжёлыми трёхгранными наконечниками, стрелы пробивали палубы, калеча гребцов, разрывали в клочья тела воинов. С кораблей неслись испуганные вопли и стоны.
— Вперёд! К стенам! Там нас не достать! — приказал Марцелл.
Хрипя от натуги, гребцы погнали квинкверемы к берегу. Но и тут римлян ждало разочарование — вернее, погибель. Глыбы перестали лететь, зато на корабли обрушился целый град камней помельче. И стрелы теперь были меньше, но летели куда чаще. Солдаты метались по кораблю, тщетно пытаясь укрыться за бортами. Камень или стрела находили то одного, то другого, и палубы кораблей устилали всё новые тела. Подобного избиения Марцеллу ещё не доводилось видеть, и он остро переживал свою беспомощность, время от времени взмахивая рукой, словно пытаясь помочь гребцам, и без того выбивавшимся из сил. Но всё же подошли.
— На абордаж! — закричал Марцелл.
Как и было назначено, Нептун устремился к стене, туда, где она была ниже. Гигантское сооружение почти достигло цели, когда громадная каменная глыба с невероятной точностью ударила прямо в основание башни. Одна из средних галер раскололась надвое, Нептун накренился и начал разваливаться — медленно, пугающе неотвратимо. С макушки его прыгали в воду воины.
Место гибнущего гиганта поспешили занять квинкверемы с самбуками. Вот одной удалось пристать к берегу. Лестница упала прямо посреди стены, по-прежнему совершенно безлюдной. Марцелл торжествующе потряс кулаком. Легионеры, подбадривая друг друга, устремились вперёд. Он были уже на полпути от цели, когда из-за стены с невероятной быстротой вылезла металлическая лапа. Вцепившись в нос судна, лапа потащила квинкверему вверх. Люди с дикими криками летели в воду, ломались весла, затрещала мачта. Корабль повис, подобно сонной рыбе в руках торговки. Затем верхняя часть лапы оборвалась, и квинкверема с грохотом рухнула вниз, сразу же захлебнувшись водой. Та уже участь постигла ещё одно судно. Прочие суматошно маневрировали близ стен, поражаемые камнями и стрелами. Вдруг одно из них, а потом другое занялось ярким огнём, порождённым ослепительными лучами, льющимися с установленных на стене зеркал.
И напрасно лучники выслеживали врагов, каких можно было б достать стрелой. Ни один сиракузский воин так и не появился на стене. Лишь… Марцелл прищурился, спасая глаза от обжигающего света, испускаемого зеркалами, и вдруг приметил подле них седовласого старичка, наблюдавшего за позором римлян.
— Так вот кто угощает мои корабли огнём и водой! — закричал консул. Мрачное лицо его передёрнулось словно от боли. — Архимед! Проклятый Архимед! Ну погоди, ещё посмотрим, кто…
Звучный шлепок оборвал страстный крик римлянина. Стоявший радом с консулом телохранитель рухнул на палубу с раздробленной головой. Марцелл невольно пригнулся, отирая забрызганную жирными тёплыми капельками щеку.
— Отходим! — приказал он стоявшему подле легату Нерону. — Посмотрим, что выйдет у Пульхра.
Гнусаво завыла труба, возвещая ретираду. Неловко маневрируя и наталкиваясь друг на друга, корабли спешили лечь на обратный курс. Оставалось надеяться лишь на Аппия Клавдий Пульхра.
Но, увы, и Пульхра постерегла неудача. Точно так же, как на море, штурмовые колонны, подступавшие к Гексапилам, были встречены градом стрел и камней. Когда воины всё же приблизились к стенам и приставили лестницы, в ход пошли подвешенные на канатах бревна, разбивавшие эти лестницы вдребезги, и хитроумные захваты, подхватывавшие солдат и потом швырявшие их на землю. И так же, как и на море, со стен извергались лучи, ослеплявшие людей. Испытанные в боях ветераны в ужасе бежали прочь от города.
Поражение было полным, но Марцелл не унывал.
— Не удалось сегодня, удастся завтра! Никакая машина неспособна устоять против римской доблести!
Солдатам было велено готовиться к новому штурму, римляне не могли, не имели права отступить от города. Судьба войны решалась сейчас не в Италии, где Ганнибал запутался в тенетах вражеских армий, а в землях, окружавших Италию, где римский спрут, раскинув щупальца, высасывал кровь, которой так жаждал подкрепиться Ганнибал. Сципионы сдерживали в Иберии Гасдрубала и Магона Баркидов, не позволяя тем устремиться к Альпам. Левин прикрывал город со стороны Балкан, где тщился доказать своё величие царь Филипп Македонский. Торкват одним ударом поставил на место взбунтовавшихся сардонцев.
Рим казался бессмертной гидрой, рождающей вдвое голов после каждого удачного взмаха пунийского меча. Такая способность Вечного города поражала и ещё не раз будет поражать современников и потомков. При том в способности этой не было ничего таинственного иль сверхъестественного. Рим являл собой самую совершенную государственную машину своего времени со сбалансированной системой управления и громадными ресурсами. Вечно сражающийся, Рим был предельно отмобилизован. По подсчётам Полибия, немного завышенным, Рим с союзниками в эпоху ганнибаловой войны мог выставить 700 тысяч пехотинцев и 70 тысяч всадников. Первые сражения с Ганнибалом обошлись Риму без малого в 150 тысяч воинов. Ещё большее количество потенциальных солдат было утрачено вследствие измен союзников. Несмотря на это Рим уже через четыре года после Канн довёл численность армии до грандиозной цифры в 200 тысяч бойцов. В то же время Карфаген одновременно выставлял на всех фронтах не более 100 тысяч. Филипп Македонский собрал при Киноскефалах лишь 30 тысяч. Антиох Сирийский, будущий Великий, повёл в восточный поход едва ли вдвое большую по численности армию. Ещё чуть больше имел в своей последней громкой победе при Рафии Египет.
Лишь объединившись вместе, великие державы способны были выставить войско, превосходящее римское, да и то лишь количественно, ибо качественно римская легионная система превосходила — что и доказала не раз — македонскую фалангу, отважных лишь в первом натиске галлов и иберов, разношёрстное, нескладное, сомневающееся в стоящем о бок соседе сирийское воинство. Что уж говорить о египтянах, вплоть до Цезаря изумлявшихся своей последней громкой победе!
Стоит ли удивляться, что Ганнибалу, гениальному, быть может, гениальнейшему полководцу Древности не удалось опрокинуть Рим, даже сплотив против италийского спрута коалицию многих народов: карфагенян и ливийцев, иберов и галлов, македонян и греков, сицилийцев и вожделевших былой свободы италиков. Рим устоял — и не только в силу совершенной, взаимоуравновешенной политической системы, отменной военной машины и прагматичных взаимоотношений с союзниками и соседями. Рим устоял уже в силу своих грандиозных ресурсов, хотя сей фактор, хотя этот фактор и не был определяющ. Персия обладала не менее грандиозными ресурсами, однако не устояла пред натиском относительно небольшой, но отменно организованной армии македонян.
Величие духа, любовь к Отечеству, помноженные на универсальность, выстроенную на протяжении столетий, политической системы делали Рим неодолимым. Да ещё то великое свойство, какое Лев Гумилёв назвал пассионарностью — стремление изменять мир, возводя и разрушая, во что бы то ни стало побеждать, не жалея живота своего защищать интересы всех пусть в ущерб собственным, пусть ценой собственной жизни. Пресловутые virtus, dignitas и gloria[6K2] — вот три кита, на которых стоял Рим.
Но был ещё четвёртый, о существовании какого редко говорили, но никогда не забывали. Вечное чувство врага — Рим буквально купался в сем чувстве. Рим воевал со всеми и за вся: сначала с ближайшими соседями-латинянами; затем с италиками: этрусками, самнитами, кампанцами, великоэллинами[6K3]; спустя полтысячи лет со своего основания Рим вырвался на средиземноморские просторы, поочерёдно побеждая эпиротов и сицилийцев, карфагенян и иберов; следом настал черед осколков великой эллинистической цивилизации: Греции и Македонии, Сирии и Египта; потом ещё были галлы и германцы, даки и парфяне; в войнах с объявившимися с востока варварами Рим уже агонизировал, но ещё жил…
Война — вот что извечно питало Рим, вечное чувство войны. Как только закрывались врата храма Януса, Рим загнивал изнутри, взрываясь амбициями политиканов, распрями сословий, рабскими восстаниями и солдатскими мятежами. Историк Саллюстий верно заметил: «Когда трудом и справедливостью возросло государство, когда были укрощены войною великие цари, смирились перед силой оружия и дикие племена, и мужественные народы, исчез с лица земли Карфаген, соперник римской державы, и все моря, все земли открылись перед нами, судьба начала свирепствовать и всё перевернула вверх дном. Те, кто с лёгкостью переносил лишения, опасности, трудности, — непосильным бременем оказались для них досуг и богатство, в иных обстоятельствах желанные. Сперва развилась жажда денег, за нею — жажда власти, и обе стали как бы общим корнем всех бедствий… Зараза расползлась, точно чума, народ переменился в целом, и римская власть из самой справедливой и самой лучшей превратилась в жестокую и нестерпимую»[6K4].
И нечего оспорить, ибо, победив всех могущественных врагов, Рим утратил великое чувство опасности и обратился против себя, раковой опухолью пожирая собственное тело. Но это случится спустя столетия и столетия, а покуда Рим был непобедим даже несмотря на то, что в силу жёсткой системы взаимоконтроля общественных слоёв и соперничавших патрицианских родов, нечасто выставлял на брань талантливых полководцев.
Марцелл был исключением из общего правила, ибо этот кондотьер, участвовавший, если верить историкам, в 99 сражениях, любил давать битвы и любил побеждать. По крайней мере, серьёзных поражений, достойных упоминания, биографы в его карьере не отметили. Марцелл бил пунов в 1-й войне, бил галлов. Этот суровый и порой беспощадный человек, чьё чело было отмечено не печатью интеллекта, но почётными рубцами, спас Рим после Канн, возродив величие духа. Он отстоял Нолу, отбросив карфагенян от ворот; и хотя потери врагов были невелики, равно как и потери римлян, сколь-нибудь ощутимого урона армия Ганнибала не понесла, но в Риме этот успех был воспринят как событие грандиозное, «может быть, величайшее за всю войну — ведь избежать поражения от Ганнибала было тогда труднее, чем впоследствии его побеждать»[6K5].
Марцелл должен был подвести под власть Рима Сицилию, кусок суши, как нельзя важный для Города, ибо здесь росла лучшая в мире пшеница, ибо владеющий Сицилией мог одним прыжком очутиться в Брутиуме и двумя — в Карфагене. Теперь, когда Сиракузы были в руках ганнибаловых эмиссаров, теперь, когда на Сицилию высадился с 30-тысячным войском Гимилькон, Марцелл не мог уйти, не победив. От этой победы зависела судьба Рима. И потому Марцелл велел солдатам готовиться к новому приступу, и в римском лагере всю ночь ярко пылали костры.
В те времена Сиракузы были прекраснейшим из городов обитаемого мира, великолепием своим и богатством превосходившим Афины, Александрию и Рим. Цицерон, видевший Сиракузы уже на закате их величия, униженными и ограбленными, с восторгом писал: «Сиракузы — самый большой из греческих городов и самый прекрасный в мире; оно в самом деле так. Их высокое местоположение не только содействует их безопасности, но имеет последствием и то, что город со всех сторон, и с суши, и с моря, представляет очень красивое зрелище».
Расположенный на мысу, город был опоясан высокими стенами и был столь огромен, что одна лишь протяжённость его вызывала изумление. Чужеземцы даже полагали, что на самом деле Сиракузы — это несколько городов, объединённых единой стеной. Впрочем, примерно так оно и было, ибо город расстраивался по частям, окружая каждую вновь приращённую часть крепкими стенами.
Первой, самой древней частью города был Остров, на котором возвышались величественный дворец Гиерона и храмы, число которых неведомо, но из коих выделялись особенно два: Афины и Артемиды. Здесь же был священный источник Аретуса, отделённый дамбой от моря. Источник этот славился не только чистой водой, но и обилием рыбы.
К Острову примыкала Ахрадина, привязанная к нему мостом. Это был центр города с громадным пританеем, зданием Совета и храмом Зевса. Прочую часть Ахрадины занимали особняки знати, дома богатых ремесленников и лавки торговцев.
Большая часть жителей Сиракуз ютилась в небольшом относительно прочих квартале Тихе. Здесь же были гимнасий и множество храмов.
Рядом, в Теменитесе жили ремесленники и торговцы. Здесь возвышалась грандиозная статуя Аполлона, впоследствии украденная римлянами. Отсюда начинались Эпиполы — громадный холм, почти незаселённый, но закованный в общие стены по той причине, что в противном случае враг, завладевший Эпиполами, мог бы владычествовать над городом.
В те времена Сиракузы были самым укреплённым городом мира. Единственная слабость жемчужины Сицилии заключалась в невиданной протяжённости городских стен. Эти стены заложил ещё Дионисий, а к правлению Гиерона они тянулись на сто пятьдесят стадий. Высота стен, сокрушить которые не мог ни один таран, достигала пятидесяти локтей — высота башен — семидесяти. Попасть в город можно было через Гексапилы — систему из шести ворот, соединённых камерами. Засевшие на Гексапилах воины без труда поражали сверху любого врага, случись вдруг тому проникнуть через первые, вторые, третьи ворота.
Случись вдруг неприятелю взойти на первую стену, он не овладевал городом, ибо оставались ещё Эвриал — мощнейшая крепость посреди Эпипол, были опоясанные стенами Ахрадина и Остров.
Но главным оружием города были механизмы, построенные Архимедом. В те времена досужие умы уже изобрели немало приспособлений, чтобы брать города и чтоб защищать их. Искусны в этом деле были китайцы, едва ли уступали им эллины и македоняне. Мир уже давно был знаком с катапультой, швырявшей стрелы, с баллистой, поражавшей камнями. Были изобретены палинтон, полибол и онагр.
Казалось, созданы уже все орудия уничтожения, какие только способен измыслить изворотливый человеческий разум. Но лишь казалось, ибо мир не знал ещё такого имени — Архимед. Мало кто из гениев древности оставил о себе славу столь разностороннего учёного и уж точно никто не мог похвалиться тем, что его изобретения отправили в мир иной тысячи человек. Разве что обезьяна, первой поднявшая дубину.
Нет ничего удивительного, что изобретатель орудий уничтожения родился именно в Сиракузах. Со времён Дионисия город был центром военной мысли. Дионисий тогда собирался воевать против карфагенян, славившихся своим умением штурмовать города. Дабы отразить врагов, тиран созвал в Сиракузы знаменитейших изобретателей военных машин. Именно тогда появились на свет первые тетреры и пентеры, были сконструированы мощнейшие метательные механизмы. Карфагеняне потерпели поражение, а машины, изобретённые по заказу Дионисия, стали распространяться по миру.
Прошли года, но Сиракузы сохраняли славу города, где рождались все новинки военной техники, потому не мудрено, что гений, появившийся на свет в Сиракузах, должен был поначалу проявить себя, как изобретатель орудий уничтожения, и лишь потом, как математик, физик и астроном.
К сожалению, не сохранилось ни одного точного описания какого-нибудь из механизмов Архимеда. Известно лишь, что изобретать их он стал рано, ещё в те годы, когда Гиерон выбирал между римлянами и карфагенянами и имел все основания в равной степени опасаться как тех, так и других. Потому тиран щедро отсыпал племяннику золото и серебро, что текли в казну от продажи пшеницы, а тот строил и строил механизмы, каким предстояло поразить мир. Начал Архимед с обычных метательных механизмов, усовершенствовав их. Теперь катапульты и баллисты могли поражать врага на дистанции, вдвое большей, чем прежде, а управление ими стало простым. Затем Архимед придумал лёгкие стреломёты, бившие с невиданной меткостью на несколько сотен шагов. Венцом же его деятельности стали всевозможные захваты, одни из которых могли перевернуть подошедшую к берегу триеру, другие — подцепить вражеского пехотинца, чтобы потом, разжавшись, швырнуть его с огромной высоты на камни. Гиерон не жалел денег, и к концу его правления Сиракузы превратились в самый укреплённый город мира. Вот только римляне не подозревали об этом…
Гиппократ с Эпикидом, мужи искушённые и на дело быстрые, были уверены, что римляне не отважатся на новый штурм.
— Они получили так много, что большего уже вряд ли захотят! — говорил черноокий красавчик Эпикид, поднимая кубок. — Человек ещё не готов побеждать эти механизмы. Человек ещё не готов преодолеть в себе страх перед ними.
Но ганнибаловы эмиссары ошиблись. Римляне однако предприняли ещё попытку. Хотя воины Пульхра отказались идти на приступ, Марцеллу удалось уговорить солдат, но те потребовали, чтобы корабли подошли к городским стенам под покровом темноты, когда враг не сможет пустить в ход свои чудесные лучи и когда катапульты и баллисты будут лишены меткости.
Едва различимые в тускло переливающихся по морю лунных бликах, римские корабли тихонько подкрались к стенам напротив Скитского портика. Уже готовы были сходни, уже воины снимали крепления с самбук. Уже…
Берег озарило пламя. Нет, на этот раз то были не губительные лучи пленённого Архимедом солнца. Это дозорные на берегу зажгли заранее сложенные здесь кучи просмолённого хвороста. Яркое зарево залило стены и кромку воды. И тотчас же полетели стрелы. Маленькие, выкованные из цельного металлического прута, они разили с невероятной меткостью, насквозь пробивая и щит, и доспех. Римляне всё же причалили к залитому огнём берегу и сбросили сходни. Отряды легионеров бросились вперёд, надеясь укрыться от смертоносного дождя под самыми стенами.
Но и здесь не было спасения. Архимед догадался прорезать стены бойницами, в какие и стреляли из скорпионов сиракузяне, наповал поражая врагов. Потом ожили ужасные механизмы. Гигантской змеёй выскользнула из-за стены лапа, уронившая на одну из квинкверем гранитную глыбу. Появилась другая, увенчанная крюком…
Римляне бросились к кораблям, которые поспешно, под гул труб, отходили от берега. Карфагеняне торжествовали. Все эти Патрадоры, Малекраты и Леонты высыпали на стены и громкими криками приветствовали поражение римлян. И среди этого торжества совершенно затерялся невзрачный маленький старичок с добрым кротким лицом — истинный виновник триумфа. Он лишь посмотрел на дело рук своих — догоравшие внизу римские корабли, и лёгкая улыбка скользнула по блёклым губам. А потом старичок заспешил прочь — к себе; его ждала теорема, над разрешением которой он бился уже не первый день. Старичок совершенно искренне был уверен, что вечную славу ему принесут его математические и астрономические изыскания, а не эти громоздкие, истребляющие механизмы. И он спешил закончить их, свои изыскания, ибо чувствовал, что не так уж много ему осталось.
— Слава Архимеду! — дружно приветствовали старичка явившиеся на стены Гиппократ с Эпикидом, мужи искушённые и на дело быстрые.
Архимед приветливо кивнул в ответ. Он не испытывал расположения к этим людям, чуждым ему по крови, но признавал их решимость и отвагу. Они были нужны городу, только они могли спасти Сиракузы от жадной длани римлян, к каким Архимед не испытывал даже толики доброго чувства.
Он ушёл, а защитники города всё ещё ликовали.
— Римлянам никогда не взять нашего города! — кричали сиракузяне. — Скорей солнце поменяется местами с луной, чем римляне войдут в город!
— Марцеллу не овладеть Сицилией! — сказал приятелю Эпикиду Гиппократ.
— Нам не захватить этого города! — сказал Марцелл Аппию Пульхру. — Не захватить, если только…
— Что если только? — спросил Пульхр.
— Если только город не сдастся сам. Будем ждать! Будем ждать…
Степи Срединной Азии издревле были тем кипящим котлом, в каком варилась густая похлёбка истории…
Человек, претендовавший на имя разумного, имел, как известно, единую мать и происходил из единого дома. Где был этот дом — неведомо. Возможно, — так считают многие, — где-то в Африке, южнее Экватора. Возможно, в ином месте — Тибете, Сахаре, Европе ль. Это сейчас уже не определишь. Но факт, человек оказался неусидчив, конфликтен, склонен к распре и властолюбию. Потому-то он и сделался великим странником, отправившись в путешествие по Земле, самое долгое, какое лишь можно вообразить. Шёл он медленно — едва ли по миле в год, веками оседая на одном месте, но порой вдруг отмеряя сотни миль в поколение — как диктовали обстоятельства. Шёл упрямо, желая покорять и не быть покорённым, наступая и убегая. Всё это столь переплеталось между собою, что трудно было понять, где натиск, а где — ретирада. Под влиянием неукрощённой природы человек мутировал, если угодно — менялся, обретая черты, присущие только ему, соседу с севера, юга, запада и востока.
К эпохе Великой катастрофы люди расположились на большей части пригодной для существования земной тверди, воспринимая каждый свой род уникальностью, не сознавая своего единства, приобщённой к общему началу. В том не было ничего ужасного, ибо человек покуда не сознавал себя человеком, исключительностью, индивидуальностью.
Великая катастрофа потрясла человечество, разно сказавшись на разных частях его. Как ни странно, во многих случаях следствием катастрофы стало прекращение рассеяния, локализация отдельных ветвей человечества в определённых, относительно небольших и замкнутых регионах: Гесперии, Гиперборее, Лемурии[6K6], а также областях, не получивших мифического выражения, но локализуемых в Северной Америке, примерно в межграничье США и Канады, на севере Австралии, индийском и тихом межокеанье.
Именно в этих, достаточно ограниченных по протяжённости регионах выпестовались языковые семьи, то есть группы племён, разговаривающих на одном языке, с подобной, не всегда близнечной внешностью.
Спустя века и века человек начал отсюда второе рассеяние по миру, вызванное природным оскудением, демографическими причинами и ломкой сознания, толкавшей человека к осмыслению собственной исключительности и вытекающему из неё страстному желанию быть бесконечным.
В Евразии это рассеяние исходило из трёх основных ареалов: индоевропейского, что между Уралом и Ютландией, семито-хамитского — области Плодородного полумесяца, и срединно-азиатского. Первые два ареала довольно быстро истощили себя, разбросав множество языков и племён от Иберии до Енисея, от Скандинавии до Сахары.
Срединная Азия переварила, напитав новым вкусом, множественные племена, пришедшие с запада, востока и севера, столь непохожие порой друг на друга, что неспособные относиться к соседу иначе, как к нелюдю. Теперь же срединно-азиатский ареал порождал новые, сильные духом народы, устремлявшиеся на восток и на запад, сначала больше на восток, впоследствии преимущественно на запад, чему дано объяснение.
В то время, к какому относится наше повествование, Срединная Азия была населена множеством племён, порою мирных, но чаще по духу своему весьма воинственных.
Самыми многочисленными были жуны, на протяжении многих столетий оспаривавшие у китайцев владычество над западной и северной окраинами, постепенно проигрывая в этой борьбе, но не сдаваясь.
Северо-западнее жунов кочевали юэчжи, народ воинственный и сильный. Это у юэчжей циньцы некогда позаимствовали конную тактику, оказавшуюся погибельной для восточных княжеств.
Над юэчжами обитали бома, хагасы и динлины, племена враждовавшие между собою. Ещё дальше к востоку жили дунху, народ почитаемый в силу своей многочисленности.
Но известнейшим народом Степи были хунны — благодаря великой и скорой будущности, внезапно для них самих обратившихся в реальность. Это хунны в союзе с отважным, но не столь многочисленным народом ди разбили армию Тянься, проникнув небольшими конными отрядами в самые отдалённые уголки её.
На владычество в Поднебесной хунны и ди не претендовали, уступив верховенство своим союзникам — мятежным князьям шести царств, некогда поглощённых империей Цинь. За это князья обязались расплатиться воинами, оружием и припасами для войн хуннов и ди против иных варваров.
Нельзя сказать, чтобы все приняли сей странный союз цивилизованного народа и дикарей. Недовольные заявляли о себе в княжествах Чжао и Вэй, Сун, Лу и Ци, даже Шу и Ба. Свою волю пытались навязать серы — жунские племена, почти покорённые ненавистными синами, а теперь оказавшиеся под пятой ещё более ненавистных и презираемых хуннов. Падению империй извечно сопутствует общее недовольство.
С недовольными не церемонились. Где словом, реже силой возмущения были усмирены. Оперённое орлиными перьями стрелы хуннов разили вровень со стальными жалами дахуанов. Разили без разбора — князей и воинов, ремесленников и купцов, крестьян и кочевников, свободных и рабов.
Пугающа смерть, не делающая различий. Поднебесная успокоилась и затаилась в ожидании — что же будет…
— Часть дела сделана! — констатировала Талла. — Очень важная часть.
Аландр молча смотрел на неё. Они сидели в одном из покоев дворца Эфангун, принадлежавшем прежде сыну императора Ши-хуана Фу Су. Этот принц был подле Мэн Тяня в сражении Лояном, но с бренной жизнью расставаться не пожелал и сложил оружие, уповая на благородство победителей, каковое и было проявлено. Принц сохранил не только жизнь, но и отсвет титула, сделавшись наместником пяти восточных провинций.
Это было в духе политики, какую проводила Талла, привлекавшая в союзники любого, кто давал обещание быть другом. Она обладала редким чутьём к предательству, безошибочно определяя тех, кто лишь обещал, намереваясь при первом удобном случае обещание нарушить. Такие просто умирали — естественно и без видимых причин. Это умение Таллы убивать, не убивая, тревожило Аландра. Как, впрочем, и многие другие. Он с удивлением вновь и вновь отмечал бесчисленные достоинства своей возлюбленной: незаурядный ум, несгибаемую волю, непобедимую способность убеждать и очаровывать, когда требовалось — властвовать, когда требовалось — уступать. Она неотступно следовала какой-то одной ей известной цели, и, начинало казаться, нет силы, способной остановить хрупкую изящную девушку с чарующими переменчивыми глазами — то василькового оттенка, то цвета кобальта.
Странное чувство: Аландр без ума любил её и в то же время боялся. Боялся он, не боявшийся никого. Боялся, ибо не знал, кто она, зовущаяся Таллой, ибо не мог вспомнить, кто же он, назвавшийся Аландром. Он не сомневался, что Талле ведома его тайна, он не раз просил раскрыть её, но та в ответ лишь качала изящной, коротко остриженной головкой, повторяя: ты должен вспомнить всё сам. И ты вспомнишь! Всё! Пройдёт совсем немного времени, и вспомнишь. Так определено! Кем? — спрашивал Аландр. Судьбой, — отвечала Талла, в судьбу, как Аландр подозревал, не верившая, ибо судьбу творя собственноручно.
— Часть дела сделана! — повторила Талла.
Было ясно, что она ожидает реакции Аландра. Но тот упрямо молчал. Чувство бессилия, зависимости бесило Могучего Воина. Он отказывался принимать себя марионеткой в искусных руках этой женщины, пусть даже и всем сердцем любимой. Потому Аландр чуть нахмурился, приметив усмешку, мелькнувшую на припухлых устах Таллы.
— Что ты молчишь? — спросила она, не спрашивая.
— А разве мои слова тебе не известны? — откликнулся Аландр.
— Откуда? — спросила она, вновь не спрашивая.
— Разве тебе не ведомо хоть что-то из того, что должно приключиться? — Талла изобразила недоумение движением бровей. Аландр счёл нужным прибавить:
— Разве не в тебе причина того, что происходит?
На этот раз Талла звонко рассмеялась.
— Нередко случается, люди слишком много мнят о себе. Куда реже — о других. Не воспринимай меня причиной всего. Человек, этот крохотный мирок, какой бы волею он не обладал, не в состоянии определить всецело развитие сущего.
— А отчасти?
— Отчасти, да. На то он и человек, чтоб обращать будущее в настоящее.
— Я полагал: настоящее в прошлое, — заметил Аландр.
— Настоящее исчезает в прошлом и без нашего участия. Но впрочем, милый мой, всё это — не более чем софистика.
— Что есть софистика? — поинтересовался Аландр, даже не пытаясь выказать своего интереса.
— Пустословие, облачённое в пелерину умных слов. У меня нет желания заниматься пустословием. У нас слишком много дел.
— Мне показалось, мы уладили все дела. Ты получила во власть целый мир. Что тебе ещё надо?
Чистый лоб Таллы пересекла едва приметная морщинка.
— Не я, а мы. Я никогда не разделяла нас: себя — от тебя, а тебя от меня. Всегда считала: мы единое целое. Или я не права?
— Я признал бы твою правоту, если бы мы играли на равных, — после небольшой паузы ответил Аландр.
— Мы играем на равных! — сердито откликнулась Талла. — Что из того, что я знаю чуть больше тебя, что наделена чуть большей силой. Ты не понимаешь, сколько для меня значишь! Лишь твоя воля позволяет сделать всё то, что сделали мы. Лишь твоя, поверь мне! А знание… Я не могу дать его вот просто так — это противоречит правилам Игры. Я не вправе нарушать их.
— Игра… Я постоянно слышу о ней. Но в чём она заключается? Каковы её правила, её суть? Я не знаю их. Играешь лишь ты, я же — послушная марионетка в твоих руках.
Аландр по настоящему рассердился. Сам не замечая того, он с такой силой сжал стоявший на столике массивный кубок, что тот обратился в бесформенную лепёшку; даже чеканка — и та утратила рисунок, переплётшись хаосом едва различимых линий.
Недоуменно взглянув на кусок серебра, Аландр отшвырнул его прочь. Смятый кубок с глухим стуком отлетел от обшитой бамбуковыми плашками стены.
Талла встретила эту вспышку гнева с полным спокойствием. Горячая в любви, она оставалась абсолютно бесстрастной, когда речь заходила о деле.
— Именно об Игре я и хотела сейчас поговорить с тобой. Ты не всё помнишь об этом мире, но наверняка уже осознал, что обитатели его далеко не равноценны по своим возможностям. Некоторые счастливы, иные — несчастны. Некоторые богаты, удел других — нищета. Одни наделены силой, вторые — слабы. Некоторые обладают властью, некоторые безвластны. Счастье, богатство, сила, власть — одни получают всё это с рождения, иным приходится добывать с потом и кровью. Но есть особая категория людей, наделённых особым могуществом. Эти люди способны использовать возможности не только тела и собственного духа, но и проникать за пределы собственной индивидуальности, к скрытой от восприятия всемирной мощи.
— Кажется, ты называла это Всеобщим? — припомнил Аландр.
— Да, хотя Это неопределимо. Любое название — всего лишь условность; но суть в том, что человек, имеющий в силу известных причин доступ к Всеобщему, обладает могуществом, несоизмеримым с силой обыкновенного человека.
— И каким же путём достигается подобное могущество?
— Единого способа нет, — ответила Талла. — Одни приобретают его от рождения, другие чрез силу духа в течение жизни. Но таких людей немного. Они именуют себя Посвящёнными. И ты, и я принадлежим к числу этих людей.
Аландр с сомнением покачал головой.
— Я? Я даже не помню своего настоящего имени!
— Это ни о чём не говорит. Ты наделён могуществом, не меньшим, чем прочие Посвящённые. Ты просто временно утратил власть над своей вышней силой. Но она вернётся. Вместе с памятью. Просто ты не должен торопить: ни меня, ни себя; память должна вернуться естественно. Только тогда к тебе вернётся твоя истинная сила, переворачивавшая течения рек.
— Неужели и такое случалось? — усмехнулся, не сдерживая изумления Аландр.
— Да. Хотя ты всегда предпочитал полагаться на физическую силу, благо в том у тебя не было — да и нет — равных. Но, случается, когда никакая физическая сила не способна равняться с той, что даруема через волю Всеобщим. Потому я и хочу, чтобы к тебе возвратилась вся твоя сила. Может случиться так, что нам придётся иметь дело с врагами, какие пожелают воспользоваться своими волевыми сверхвозможностями.
— Почему ты не рассказала мне об этом раньше?
— Потому что существует Игра и её правила. А эти правила определяют время всему, и прежде всего — использованию силы, а значит и сроку прозрения. Потому-то мне приходится избегать искушения раскрыть тебе глаза, вернув память, а лишь подкреплять те фрагменты твоей истинной личности, что уже возвратились к тебе.
Аландр с усилием потёр ладонью шрам на левой щеке, размышляя.
— Игра вернёт мне память?
— Да, если мы доведём её до конца, то есть победим.
— В чём заключается эта победа и что я должен сделать?
— То, что делал. Ты только что сказал мне, что мы достигли всего, чего только можно пожелать, сделавшись властелинами мира. — Талла медленно качнула головой, опровергая слова Аландра. — Дело в том, что мы овладели лишь небольшой частью мира, а победителем Игры может считаться лишь тот, кто станет властелином всего. А, значит, нам предстоит сделать немногое — покорить весь оставшийся мир.
— Он велик?
— Относительно. Как впрочем, относительно в этом мире все. Вот, погляди.
Талла извлекла и длинного бамбукового пенала шёлковый свиток, раскрашенный в несколько цветов, и расстелила его на столике подле себя. Аландр поднялся и медленно приблизился к столу. Его взору предстала искусно нарисованная карта с очертаниями незнакомых земель, с подписями, обозначающими имена незнакомых народов.
Талла не торопила возлюбленного, дав ему рассмотреть карту. Лишь после этого она коснулась пальчиком правого от себя края её.
— Смотри, мы находимся вот здесь. Это страна серов, какую мы покорили. Здесь, западнее, живут сины. Они слились с серами и тоже нами покорены. Вот земли хуннов, вот ди. — Территории, отмеченные рукой Таллы, занимали не более шестой части расстеленной перед ней карты. — А вот эти земли, — Талла повела рукой влево, — нам предстоит покорить. Часть их заселена кочевниками, воинственными, но немногочисленными. Главным врагом здесь будут не люди, а сама природа, суровая, негостеприимная, а порой и смертельная человеку. Летом эти земли пышут губительным жаром, зимой хладенеют стужей. Реки здесь редки, в горах течение их стремительно; безводные пустыни и плоскогорья грозят неосторожному путнику. Далее, отсюда, — Талла показала, откуда именно, — мир становится более благоволящ к человеку. Но здесь нам придётся иметь дело с многочисленными народами, громадными, обученными и отменно снабжёнными армиями, с крепостями, на которые взлететь разве птице. Нам предстоит нелёгкий путь, но человек, имеющий великую цель, способен преодолеть любые преграды.
Аландр молчал. Довольно долго молчал, рассматривая карту.
— Но это неосуществимо! — вымолвил он, наконец.
— Почему? — Талла удивилась, почти оскорбилась.
— Невозможно пересечь такие пространства и покорить столь много народов.
Талла улыбнулась.
— А помнишь, что ты сказал мне, когда мы очутились в землях Племени без имени? — Аландр задумался и отрицательно покачал головой. — Их немного — вот что сказал тогда ты. А я на это ответила…
— Великий пожар возникает из крохотной искры! Но тогда нам предстояло совладать лишь с людьми. Пространства были невелики, войско многочисленно, кампания скоротечна. — В Аландре пробудился полководец, искушённый в ратном искусстве. — Теперь же нам предстоит преодолеть громадные расстояния в тысячи и тысячи ли — по пескам, бесплодным равнинам, горам, отбивая атаки враждебных племён, а потом столкнуться, как ты сказала, со многими хорошо организованными армиями.
— Но мы будем иметь в своём распоряжении отменных воинов: кочевников, владеющих луком и копьём, синов и серов, метко стреляющих из арбалетов, сражающихся мечами и секирами.
— А как ты собираешься довести столь громадное войско до земель, где люди найдут обильную пищу, кони — корм и воду?
— А вот это твоя забота, мой дорогой! Это ты должен организовать нашу армию так, чтобы она одолела расстояния и врагов и вышла к далёкому западному морю, где мы будем непобедимы.
— Организовать — да. Но я не смогу заставить тысячи людей принять участие в столь опасной и ничего не сулящей им авантюре. Или ты полагаешь, что сумеешь толкнуть их в путь своей волей?
Талла не обратила внимания на сарказм, прозвучавший в словах Аландра, сохранив прежнюю деловитость.
— Воля одного способна повлиять на волю другого одного, пусть группы людей. Но даже самая могущественная воля не заставит повиноваться тысячи людей, если противоречит их интересам. Никакая личная воля неспособна подвигнуть толпу на подвиг. Слово может дать отправной толчок, воля дать движение, но завершить процесс можно лишь при наличии стимула, причём любого: позволения грабить, убивать, желания обрести имущество, намерения построить будущее.
— Полагаешь, эти люди пойдут на противоположный край мира ради того, чтоб грабить и убивать?
— Нет. Жажда убийства сильна в человеке, но не настолько, чтоб подвергнуть суровым испытаниям и опасностям собственную персону. Они пойдут не за нами, они пойдут за Солнцем.
— За солнцем? — переспросил Аландр. Недоумение плескалось в его солнечных глазах. — Зачем им то, что они уже имеют?
— Я пообещаю им не просто Солнце, но Чёрное Солнце. Ведь когда Солнце засыпает, оно становится чёрным, чтобы, очистившись в ночи, вернуть миру свой ослепительно светлый лик. Солнце вечное, дарующую бесконечную жизнь. Так уж устроен человек, что, разорвав узы, связывавшие его на заре человечества со Всеобщим, он познал ужасающий страх смерти, отчего искал и ищет спасения в химерах. Он веровал и верует в Луну, умирающую и воскресающую; он веровал и верует в богов, также умирающих и возвращающихся к жизни. Но более всего он склонен веровать в то, что представляется ему вечным, ибо человек убеждён: Солнце не умирает, а лишь отходит ко сну, чтоб пробудиться на рассвете. А, значит, Солнце — вечная жизнь. Эти люди уже шли к Солнцу в поисках дома, где оно восходит в бессмертном и вечном пробуждении ото сна. Они не нашли этого дома и испугались. Теперь же ради обретения вечного Солнца они побегут за ним.
— Бред! Ты и впрямь веришь во всё это?! — воскликнул Аландр.
Талла засмеялась, зажурчав чистым ручейком.
— Я слишком хорошо знаю человека. Жажда вечного существования неистребима. Лишь считанные единицы способны побороть её. Другие же живут мечтаниями, надеждами и миражами. Как Ши-хуан, год из года посылавший корабли в поисках солнечных островов бессмертия. Он непременно послал бы людей и в поисках засыпающего Солнца, если бы я, прикинувшись неким фанши, не убедила его, что там нет жизни, что там — смерть. Согласись, вовсе ни к чему было бы появление сотен полков шизцу в Степи, покуда не был решён спор за власть с нею между Модэ и Туманем, а потом между тобою и Модэ. Потому я убедила царственного параноика отгородиться от Степи стеною, направив поиски на восток. Он исступлённо искал бессмертия, а в это время к нему подкралась смерть! Теперь же я поманю алчущих вечной жизни вдогонку за Солнцем. И поверь, они пойдут! Побегут, словно крысы на зов дудочки мальчика Тона!
— Ты сумасшедшая! — сказал Аландр.
— Нет! — засмеялась Талла. — Я умная, может быть слишком умная! И я доведу до конца свою Игру. А ты должен лишь определиться, пойдёшь ли ты за мной!
Аландр развёл в стороны могучие руки, словно говоря, а что мне остаётся делать. Он откровенно любовался этой женщиной, такой слабой на вид и такой необоримо сильной, такой любимой и, возможно, такой же ненавистной. Но всё же любимой. И невозможно иначе.
— Что делать, придётся пойти! — сказал он. — Придётся. Раз за тобой побегут крысы, я должен быть с тобой. Ведь единственное, что я помню отчётливо, холм, окружённый крысами! На этом холму я должен вспомнить всё!
— Так и случится, я обещаю! — шепнула Талла, на мгновение прижимаясь головой к могучей груди Воина. Тот хотел обнять возлюбленную, но девушка отстранилась столь же стремительно. — Не время! — сказала она. — Собирай войско! Когда всё будет готово, я скажу этим людям слова, какие они ждут. А пока…
— Что пока? — спросил Аландр.
— Пока я предприму небольшое путешествие на восток. Нам нужно собрать в поход как можно больше конницы, а на востоке живёт племя, способное выставить двадцать тысяч отменных воинов.
И Леда исчезла, чтобы через месяц вернуться с целой армией воинов племени дунху, рослых и крепких, сидевших на столь же рослых и крепких конях. Солнце медленно начинало свой бег к закату…
Битва при Каннах, едва не погубившая Рим, оказалась судьбоносной для Публия Сципиона-младшего. Ему удалось не только счастливо избегнуть смерти, но и прославить своё имя. Именно юный Публий сумел, пристыдив, вернуть отвагу в сердца квиритов, бежавших в Канузий. Когда некоторые из беглецов повели здесь речи, что всё потеряно и что надо поспешить покинуть Италию и искать спасения в Элладе или Египте, Сципион, выхватив меч, силой заставил паникёров повиноваться себе. Он сплотил воинов и окружил Канузий стражей. Потом он послал гонцов и отыскал Варрона, пребывавшего в крайнем отчаянии от мысли, что своим безрассудством погубил Город. Из глаз консула хлынули счастливые слезы, когда он узнал, что пунийские мечи настигли не всех, что без малого десять тысяч солдат избежали резни. Варрон поспешил в Канузий, где началось возрождение римского войска.
Консул высоко оценил решимость юного Сципиона. В своём донесении сенату он в самых восторженных словах характеризовал юношу, величая его отважнейшим из римских граждан. Варрона, всегда высокомерного по отношению к патрициям, трудно было заподозрить в симпатиях к Сципионам. Теперь никто не мог обвинить Публия, что он снискал славу, благодаря громкому имени, а не собственной отваге и решимости. Даже сам Фабий, чьим словам внимали беспрекословно, публично объявил, что юный Сципион — достойнейший из римлян и пример для общего подражания.
Фабий… Всем было известно, что Фабий не жалует Сципионов, которые, как он считал, в стремлении достичь власти чрезмерно заискивали перед народом, но к Публию престарелый сенатор испытывал явное благоволение, о причинах которого не знал никто. Никто, кроме самого Фабия, навсегда запомнившего ночной визит юного Сципиона, предупредившего диктатора о неразумном намерении его помощника Минуция. Именно Публий Сципион-младший тогда спас от гибели добрую половину римского войска, о чём никто так и не узнал. И вот теперь он проявил себя вновь, с ещё большей решимостью, и это заслуживало награды. Хоть Марцелл и прочие Клавдии прибрали к рукам командование в войне с Ганнибалом, квириты не забыли о Кунктаторе, уже однажды спасшим своим промедлением Рим. В подмогу дерзкому и скорому на решения Марцеллу придали Фабия. Меч ничто без щита. Фабий стал таким щитом. Он получил под начало армию и право выбирать помощников. Одним из таких помощников Фабий назначил Публия Сципиона.
Недавний трибун стал легатом и исполнял теперь поручения, какие не всегда доверяли куда более искушённым опытом и почтенным летами гражданам. Расположение, какое оказывал младшему Сципиону Фабий, было столь демонстративным, что многим казалось, что Фабий готов примириться со своими извечными соперниками Сципионами — лишь бы осадить чрезмерно возомнивших о себе Клавдиев. Быть может, Фабий и впрямь вынашивал подобную мысль, но Овечка на деле был хитрой лисой, и никто не мог разгадать его замыслов.
Так или иначе, но Публий Корнелий Сципион-старший немало удивился, узнав, кто покровительствует его сыну.
— Всё смешалось в отчем доме! Сципионы дружат с Фабиями, того и гляди, Ганнибал усядется пировать за один стол с Марцеллом! — со смешком заметил он брату, а сыну написал, чтоб был почтителен к старику. Но юноша не нуждался в подобных наставлениях.
Год 541-й от основания Города Публий встретил всё в той же должности, однако под началом уже не Кунктатора, а его сына, тоже Квинта Фабия Максима, но не облечённого покуда почётными прозвищами. Фабий-младший, избранный консулом, получил войско, каким до того командовал отец, оставшийся при сыне легатом. Так Публий Сципион, которому исполнилось всего двадцать три года от роду, стал равен семидесятилетнему старцу Фабию. Впрочем, Публию и в голову не приходило ликовать по сему поводу: юноша прекрасно понимал, что малое звание Кунктатора — гримаса судьбы, и что реально командует войском наставник-отец, а вовсе не сын, ничем не выдающийся.
Будучи самым молодым из легатов, Публий добровольно взял на себя обязанности ответственного за караульную службу и ежедневно проверял посты, выставляемые в воротах, а то и участвовал в дозорах, рыщущих вокруг лагеря.
Была весна, ранняя и промозглая. Земля уже оттаяла и сочилась холодной влагой, копыта лошадей сочно чавкали в грязи, весело плескались ручейки, во множестве журчавшие в низинах. Римские всадники — числом одиннадцать — двенадцатым был возглавлявший отряд Публий — неторопливо исследовали холмы и рощицы со стороны Арп, города, союзного Ганнибалу.
Все было спокойно. Мягкое к полудню солнышко и щебет радующихся теплу птиц нагоняли дрёму. Всадники покачивались на покрытых попонами крупах, лошади неспешной рысью отмеряли расстояние до очередного холма. И покой и умиротворение, и словно нет войны, и словно…
— Смотри, Публий!
Скакавший подле легата воин вытянул руку, указывая на показавшихся справа людей. Они только что появились из леса и теперь пребывали в нерешительности, явно не зная, как поступить: спасаться ли бегством или остаться стоять на месте.
— Вперёд! — приказал Сципион, хлестнув плетью отменного каурого жеребца, приобретённого за немалые деньги в прошлом году у барыги из Кум. Конь был хорош, и облачённый в сверкающие доспехи Публий эффектно смотрелся на нем.
Жеребец с ходу пошёл в намёт. Прочие всадники устремились за предводителем.
Незнакомцы ожидали римлян, не пытаясь скрыться. Их было четверо: толстяк, восседавший на карруне и его спутники на лошадях — по виду рабы, но рабы холеные и выросшие в достатке. У каждого висел на поясе меч, однако враждебных намерений незнакомцы не проявляли.
Сципион резко осадил коня перед толстяком, самодовольно подумав, что сделал это не без шика.
— Кто такие?! — потребовал он.
Толстяк замешкался с ответом, словно в чем-то колеблясь, но потом всё же назвал себя.
— Моё имя Дасий Альтиний. А это мои слуги.
— Дасий?! — Сципион не сумел сдержать удивления, а потом и радости, откровенно выразившихся на юном лице. — Ты из Арп?
Толстяк кивнул.
— Да.
— Это ты предал город пунам?
— Да. — Явно опасаясь, что подобное признание может дорого обойтись ему, Дасий поспешно прибавил: — Я ошибся, став на сторону Ганнибала. А сейчас у меня важное дело к консулу!
Публий вытащил меч, с удовлетворением отметив, что воины последовали его примеру.
— Ты подлый грязный предатель! Знаешь, чего ты заслуживаешь?!
Арпиец испугался. Жирное лицо его побледнело, глазки забегали. Он сглотнул, проталкивая внутрь разбухший кадык.
— Ты не имеешь права! Я должен повидать консула! — завизжал он.
Легат засмеялся, упиваясь властью над насмерть перепуганным человеком.
— Я не имею права?! Да одно моё слово, и никто не узнает куда ты делся! По-моему, предатель заслуживает именно такой участи!
— Я… Я… — сдавленно забормотал толстяк.
— Возьмите у него меч! — перебил арпийца Публий. — И у его рабов — тоже!
Воины тут же исполнили приказание, обезоружив пленников.
— Что с ними сделаем? — спросил один из всадников, старый, отмеченный шрамами и фалерами рубака. — Прикончим?
Сципион усмехнулся, с наслаждением рассматривая трясущееся, мокрое от пота лицо Дасия.
— Нет, — после долгой паузы ответил он. — Это мы всегда успеем. Пусть Фабий выслушает его. Пусть…
Выслушать Дасия собрался весь штаб римского войска. Десять мужей, отмеченных громким именем и доверием народа, пришли в шатёр консула — им назначено было судить предателя. Тот знал, что сейчас будет решена его судьба, и трусил даже больше, чем увидав пред собой блеск меча юного Сципиона. Улыбался Дасий заискивающе и жалко, лицо его было влажно от ужаса.
— Достойные римляне, граждане великого города, хочу преклонить повинную голову к вашим стопам! — Толстяк и впрямь низко склонил голову, блеснув плешью. — Я виноват перед вами. Фальшь ганнибаловых слов смутила меня, и я отвернулся сам и убедил граждан отказаться от дружбы с римлянами, нашими братьями и покровителями. Человек слаб и склонен к заблуждению. Но всё ещё можно исправить. Я сделаю так, чтобы Арпы вновь заняли на сторону Рима. Я выдам солдат Ганнибала, что стоят в городе. Целых пять тысяч! Вы сможете бескровно одержать большую победу. А за это прошу малого, — Дасий скривил лицо в заискивающей улыбке, — быть снисходительным и милосердным к заблудшему и сохранить ему жизнь и достаток.
Предатель умолк. Молчали и римляне. Консул оглядел своих генералов.
— Что скажете, квириты?
— А что говорить? — откликнулся Децим Вариний, человек суровый и к компромиссам несклонный. — Нашкодил, а теперь умоляет простить?! Моё мнение: его нельзя простить, а на помощь его не стоит рассчитывать. Он предал раз, предаст и вновь. Может, он заслан к нам Ганнибалом? Пуниец хитёр на выдумки.
— Нет, нет, — пролепетал арпиец.
Вариний отмахнулся от него, словно от надоедливой мухи.
— Моё мнение: отдать его профосу!
— Правильно! — поддержал Вариния сосед, воин из рода Клавдиев. — Высечь и обезглавить! Чтоб другим неповадно было!
— Правильно! Дело говоришь! — поддержали ещё несколько голосов.
Прося слова, поднял руку Сципион.
— Говори! — разрешил консул.
— Он должен быть сурово наказан! — внушительно произнёс Публий, с отвращением глядя на трясущегося от страха Дасия. — Но судить его должен сенат.
— К черту сенат! — воскликнул Вариний, недостаточно знатный, чтоб рассчитывать на место в сенате.
Кто-то ответил ему грубым словом, Вариний не остался в долгу. Завязалась перепалка, в какую поспешил вмешаться Кунктатор.
— Позвольте сказать и мне, старику! — негромко вымолвил он.
Спорщики угомонились не сразу. Старику пришлось повысить голос, чтобы привлечь внимание.
— Вот вы: Вариний и Сципион — говорите, что негодяя следует обезглавить.
— И высечь! — не вытерпел Вариний, которому просто казнь казалась недостаточной карой.
— И высечь, — послушно повторил Фабий. — Да, предатель, вдобавок такой омерзительный, заслуживает самой суровой кары. Отцы и деды учили нас не прощать подобных злодейств, но… — Фабий выдержал паузу и обвёл присутствующих цепким взором, бородавка его была налита кровью, что свидетельствовало о немалом волнении, тщательно скрываемом стариком. — Как посмотрят на это наши друзья, неверные нам, но также неверные и Ганнибалу. Теперь, когда нам удалось остановить Пунийца и нанести ему столько болезненных ран, они в нерешительности. Они не знают, что делать: оставаться ли им с карфагенянами или вернуться под руку Рима. И многие готовы вернуться, но опасаются, что рука эта не будет милосердной. Не оттолкнём ли мы колеблющихся несвоевременной жестокостью?
— Тогда расцелуй его! — крикнул не желавший успокаиваться Вариний.
— И целовать его я не буду, — спокойно ответил Фабий. — И принимать его помощи тоже. Он предатель и, ты правильно сказал: может предать вновь. Да и поверь мы ему, достойно ли гражданину Рима воспользоваться помощью грязного отступника?
— Нет! — крикнул Сципион.
— Нет! Нет! — поддержали ещё несколько человек, в том числе и Вариний.
Фабий склонил голову и, кряхтя, уселся на место.
— Что ты предлагаешь? — спросил у него сын.
— Отказаться от услуг негодяя, но не казнить его, но и не отпускать.
Тут Дасий, слегка оживший при мысли о том, что его шкура останется целой, осмелился напомнить:
— Но я пришёл как посол!
— И останешься им. Но только побудешь какое-то время под присмотром в одном из дружественных нам городов.
— И как долго?
— Пока Ганнибал не сложит голову или не уберётся из Италии. А потом мы решим, что с тобой делать.
— Я хорошенько наточу для тебя топор! — с зловещим гоготом пообещал Вариний, поддержанный остальными.
Так и решили. Дасию сохранили жизнь и даже золото, какое тот принёс с собой, заключив под крепкую стражу. Консул отказался от услуг негодяя, но счёл себя вправе воспользоваться сведениями, полученными под пыткой от его слуг. Рабы показали место, где стена невысока.
В одну из ближайших ночей римский отряд, составленный из отборных воинов, соблюдая тишину, приблизился к городу. Шёл дождь, часовые беспечно дремали. Римляне перелезли через стену и взломали ворота — благо шум дождя заглушал треск дерева.
На рассвете раздался грозный рёв труб, и римское войско — манипула за манипулой — вошло в город. Горожане и карфагеняне, каких было немало, с оружием в руках выскакивали на улицы, вступая в бой с легионерами. Сражались карфагеняне, иберы и галлы, каким некуда было деваться, арпийцы же умирать не хотели. То там, то здесь горожане вступали в переговоры с римлянами и скоро сложили оружие, поклявшись в верности Риму. Фабий не желал бессмысленно терять солдат в неразберихе уличных схваток и потому позволил карфагенскому гарнизону покинуть город; при этом иберы перешли на службу к римлянам.
К полудню всё было кончено. Галлы и карфагеняне, сопровождаемые римскими дозорами, спешили в Салапию к Ганнибалу, римляне считали трофеи, переметнувшиеся иберы получали двойное довольствие. Старик Фабий разглядывал их оживлённые лица, сидя на сваленных в кучу попонах, оставленных в спешке карфагенянами. На лице его играла усталая, но довольная улыбка.
— Кажется, мы выиграем эту войну! — негромко сказал Фабий подошедшим к нему сыну и Публию Сципиону. — Кажется…
Когда по Элладе пронёсся слух, что Арат-сикионец умирает, мало кто поверил тому.
— Кто, Арат?! — недоверчиво переспрашивали друг друга афиняне и фиванцы, спартиаты и мегалопольцы. — Да быть того не может!
И впрямь, невозможно поверить в кончину того, что имя на устах столь долго — почти четыре десятка лет. Разве что убелённые сединами старики помнили то славное время, когда Арат в окружении таких же юнцов, что и он сам, освободил родной Сикион. Тогда имя двадцатилетнего воина громом прокатилось по всей Элладе, а его отвага, напор, неумная энергия дали толчок к низвержению тираний. Коринф, Трезена, Эпидавр, Мегалополь, Аргос, Флиунт. Ахеяне один за другим признавали правоту идеи Арата, сбрасывали тираническое иго и объединялись со своими братьями, чтоб отныне не уступать ни Афинам, ни Фивам, ни даже Спарте. Арат возвеличил Ахейю, чтоб возвеличить всю Элладу, Арат погубил Спарту, чтоб погубить и Элладу.
Арат… Он сражался, верно, в пяти десятках битв и бессчётное число раз руководил союзом ахеян. Его имя было на слуху столь часто и столь долго, что никто уже не мог представить Элладу без Арата. Как сам Арат не мог представить себя без Эллады. И вот прошёл слух, что Арат умирает. И никто не желал верить этому. Никто, даже враги Арата.
А меж тем Арат умирал. Окружавшие полагали, что это — всего лишь болезнь, что сопутствуют старости, и лишь сам Арат знал, что это смерть. Он чувствовал холодное дыхание Танатоса, видел, смежив веки, чёрное мельтешение погибельных крыл. Видел…
Он знал, что это — смерть. Он знал больше — знал, откуда она пришла. Таврион, ближайший из слуг Филиппа, назначенный губернатором Пелопоннеса. Он позвал Арата на пир — приглашение, от которого не отказаться. Стол был обилен, вино — восхитительно. Но первый кубок показался Арата слегка горьковат. Потом это ощущение прошло, и сикионец посчитал, что горечь ему лишь почудилась. Посчитал…
Но через несколько дней у него начали холодеть члены, а в руках, прежде жилистых и сильных, поселилась противная дрожь. Тогда-то Арат и вспомнил о странной горечи, что ощутил, осушая кубок, поднятый в его, аратову честь. Ему приходилось слышать, что александрийцы, желая избавиться от ненавистного им человека, пропитывают дно килика тонким слоем яда, какой неразличим на свету и моментально втягивается вином. И ничего невозможно доказать. Ничего…
И Таврион теперь присылал гонцов, участливо осведомляющихся о здоровье Арата. Он торжествовал, подлый выкормыш царя Филиппа, отравивший по повелению своего господина неугодного македонянам старика. Торжествовал…
Арат прикрыл полою гиматиона стынущие ноги и поёжился. Ему было холодно. В последние дни он постоянно зяб, и ни вино, ни шерстяной плащ не могли согреть слабеющее тело.
Смерть подкрадывалась к нему, и Арат старался думать о ней спокойно.
В последнее время он вообще много размышлял. Прежде жизнь, насыщенная событиями и заботами, не оставляла ему времени на раздумья. Он действовал, порой опрометчиво, ибо не имел достаточно времени, чтобы размыслить, но никогда против веления сердца. И вот теперь Арата терзали сомнения. Ему вдруг начинало казаться, что все, что он делал, что считал праведным делом, таковым не являлось. Он с юных лет жаждал свободы, мечтая освободить эллинов от власти тиранов и сплотить перед лицом тирании ещё более худшей — иноземной. Он устраивал заговоры и перевороты, начинал войны и командовал сражениями. Он сделал для Эллады так много, как никто другой из современников, и вот теперь Арата начинали мучить сомнения: а прав ли он был? По верному ль пути он повёл своих соплеменников? Оправданны ли были те великие жертвы, что принесла Эллада на алтарь свободы, которой так и не обрела, по собственной воле подставив руки под македонские оковы? Прав ли он был?!
И сомнение скользкой змеёй посещало сердце Арата. Он вспоминал Клеомена, своего благородного врага, нашедшего смерть в далёком Египте. А так ли уж не прав был Клеомен, властью тирана уничтоживший продажную олигархию в Спарте? А разве он не желал объединения Эллады? Нет, Арат по-прежнему не любил Клеомена, царя, вынашивавшего мечту возвысить Спарту над соседями, как это было прежде, но теперь он оправдывал или почти оправдывал его. По-своему Клеомен был прав. Он желал величия Спарте, а чрез неё и всей Элладе, он был ярым врагом македонян, порабощающих эллинов. Да, он был и врагом ахеян, но неужели они не могли договориться — они, Арат, мечтающий о величии Эллады, и Клеомен, о величии Эллады мечтавший? Неужели не могли договориться двое, мечтавших о счастье для родины, лишь видевших это счастье разно? Неужели?
Или Деметрий из Фар. Арат не любил Деметрия. Тот слишком много мнил о себе, мало тревожась судьбою Эллады. Он был чрезмерно дерзок на слова и поступки, любил покрасоваться собой. В нём не было величия истинного государственного мужа, пышным одеждам и громким словам предпочитающего мудрость, заботу о согражданах и бескорыстие. Но разве Деметрий не был благороден? Разве не был отважен? Разве не желал счастья Элладе? Он пил за одним столом с македонянами, но разве Арат не пил с ними? И он ненавидел македонян, как ненавидел их и Арат — это не вызывало сомнений. Он ненавидел римлян. И, кажется, — Арат не был уверен в этом, — он желал о чем-то предупредить его, Арата, но не успел, ибо смерть пришла слишком незванно.
Странно, подумал Арат. Он был старше обоих: и Клеомена, и Деметрия, и пережил их. Они умерли молодыми, а он, Арат, был уже стар. Хотя, что значит стар? Вон Фокион отправился в Аид, разменяв девятый десяток. Лизимах в том же возрасте принял вызов Селевка и страстно бился, пока не был уязвлён острой сталью. Что значит стар? Нет, Арат не был старым, он стал чувствовать себя стариком лишь в последние дни, когда смерть дохнула в его сердце холодом.
Обидно, подумал Арат. Обидно умирать вот так не ко времени, не закончив множества дел, значимых не только для себя, но для многих. Обидно, что твои убийцы переживут тебя. Таврион будет всё так же нашёптывать своему господину гнусные сплетни, а Филипп… Этот вчерашний юноша, не лишённый образования и ума, но чуждый всякого благородства, принесёт немало бед эллинам. Сейчас он заключил союз с Ганнибалом и думает о том, как высадить фалангу на италийских равнинах. Ахеянам не удастся отсидеться в стороне, а, значит, они будут вынуждены выступить против Рима. Арат не любил Рим, сердцем чувствуя в нём державу, что не успокоится на завоевании Италии и близлежащих островов. Но при том он не мог не отдать должное могуществу римлян, их сплочённости, организованности, жертвенности. Вот если бы все эллины были бы столь благородны и благоразумны, как римляне, тогда ни Македония, ни Сирия, ни Египет не сумели бы угрожать Элладе. Если бы!
Арат вдруг обнаружил, что у него нет ног. Потянувшись, он ощупал правую голень. Она была холодна, словно лёд, и не ощущала прикосновения пальцев. Это была смерть, теперь уж точно смерть. То же самое, как известно, чувствует испившие цикуты. Только та действует быстрее. Яд Тавриона оказался «милосерден», он подарил Арату не часы, а целые месяцы жизни. Хотя, что это меняет?
Арат натянул гиматион повыше на зябнущие плечи. Ногам тепло уже было ни к чему. Им уже было всё равно. Едва Арат подумал об этом, как мысли прыгнули в сторону, унося за пределы небольшой сумрачной комнатушки, его последнего пристанища.
Жизнь, она прожита. Прожита достойно. Он не мог упрекнуть себя ни в чём или почти ни в чём. Он не лгал, не предавал, не убивал без нужды. Он даже ни разу не изменил жене, хотя та и заслуживала того. Он не брал мзду, не лжесвидетельствовал, был милосерден и щедр. Никто не мог уличить Арата в неблаговидном поступке. Никто не мог упрекнуть его. И ему самому не в чем было упрекнуть себя. Разве что Клеомен! Проклятый Клеомен, приходящий в последние дни во снах! Он скверно улыбался и манил Арата пальцем. Он звал за собой. И невидимая рука сдавливала горло, и Арат задыхался, просыпаясь в холодном поту. Он отирал рушником мокрую голову и боялся забыться вновь. Когда же он засыпал, Клеомен возвращался, и вновь улыбался, и вновь манил. Проклятье! Арат чувствовал почти вину перед спартиатом. Ведь после него, Арата, останутся сын и внуки, от Клеомена не осталось никого. Все его родные нашли смерть в далёком Кемте. Все!
Горло сдавило. Арат сглотнул, пытаясь протолкнуть внутрь комок, но тот перекатывался, подобно каштану. Тогда Арат потянулся к стоявшему подле килику с подкрашенной вином водой. Он с трудом сделал глоток, а когда ставил килик обратно, обнаружил, что рука плохо слушается его. Руки тоже были холодны, в чём Арат убедил, дотронувшись до пылающего лба. Пора бы Тавриону прислать гонца справиться о его самочувствии.
Арат, преодолевая себя, хрипло рассмеялся. Звуки вылетели из глотки сухими, мёртвыми толчками, больше похожими на отрывистый кашель. На стену полетели сгустки крови.
— Воздаяние за дружбу с царями! — еле слышно выдавил Арат.
Гиматион сполз и лежал на полу, но у Арата уже не было сил поднять его.
Поднатужившись, Арат позвал слугу. Тот явился на зов лишь после третьего окрика.
— Вина и писца! — прохрипел едва слышно Арат. — Ему пришлось повторить свою просьбу, прежде чем слуга понял.
Он ушёл, а Арат бессильно откинулся на подушку, жёсткой примятости которой он не чувствовал, ибо тело уже отказывалось повиноваться. Левая рука не шевелилась, а правой Арат несколько раз провёл по залысинам на лбу, дабы пригладить взлохмаченные волосы. Вошёл слуга с подносом, на каком стояли два киафа и кратер, в каком слуга намеревался смешать вино.
— Налей чистого! — прохрипел Арат.
На лице слуги отразилось изумление: все знали, что Арат-сикионец никогда не пьёт несмешанное вино, но спорить слуга не осмелился. Он подал Арату кубок вина, и тот, приняв непослушной рукой, поднёс кубок к губам. Умирающий сумел сделать лишь два глотка, после чего кадык отказался проталкивать влагу внутрь, а пальцы бессильно разжались. Ударившись об пол, килик разлетелся брызгами вина и обожжённой глины. Слуга испуганно отпрянул. Арат попытался улыбнуться ему, но лицо исказила уродливая, жуткая гримаса. Словно оскал самой смерти, являющей воочию свой безобразный лик.
Слуга попятился, намереваясь позвать близких Арату людей: жену, сына, невестку.
— Стой! — выдавил Арат, невероятным усилием воли выталкивая наружу слова. — Писца! Одного его! Я хочу сказать свою волю…
Слуга поспешно выскочил. На этот раз он был более расторопен и вернулся буквально через мгновение в сопровождении секретаря Арата. Предводитель ахеян взглядом приказал писцу сесть подле его ложа и прошептал:
— Пиши!
У него достало сил произнести несколько фраз — всё, что, помимо бренного тела да дел, остаётся после человека. В этих нескольких фразах, своём завещании Арат проклинал Филиппа и Тавриона, просил принести покаянную жертву за Клеомена из Спарты и Деметрия из Фар и страстно молил сограждан никогда не воевать с Римом. Странное завещание, какое несказанно оскорбит Филиппа, когда тот узнает о нём.
Арат вытолкнул из себя последнее слово и бессильно распростёрся на подушке. Он уже не чувствовал ни ног, ни рук, ни тела. Язык уже не повиновался ему, горло всё сильнее стягивал невидимый обруч, прерывающий дыхание. Лишь глаза ещё могли видеть мир. Лишь глаза…
Вот сердце стукнуло в последний раз, и в глазах Арата блеснул ужас, сменившийся странной умиротворённостью, поразившей стоящего на коленях у ложа писца. Слуга, стоя в дверях, испуганным криком звал родных господина. Они уже спешили на зов, и Арат мог слышать их шаги. Последним усилием воли он заставил себя улыбнуться — гримаса, застывшая на уже неподвижном лице. Писец поймал движение глаз, обращённых вверх — к небу, а потом они застыли. Застыли…
А комната уже заполнилась людьми и рыданиями, и сын Арата провёл рукой по холодеющему лицу отца, закрывая упрямо обращённые к небу глаза.
— Он не дожил всего дня до наступления осени! — сказал он, не подозревая, что слова его станут страшным пророчеством, ибо последний день будет принадлежать Филопемену, последнему герою независимой Эллады, а потом на землю Эллады сойдёт осень, овеянная плавным кружением римских орлов.
Кончалось лето, и дни стояли солнечные и тёплые, в дыму лесных гарей. Но в эту ночь шёл дождь — долгожданный и благодатный. В эту ночь умер Арат, один из последних великих мужей Греции. В эту ночь шёл дождь…
Рим никогда не отличался церемонностью со своими союзниками: добровольными или вынужденными. Особенно вынужденными, что некогда были побеждены и с тех пор затаили в сердце своём неприязнь к Вечному городу.
Подобным союзником был Тарент, город древний и славный. Основанный лишь на полстолетие позже Рима парфениями[6K7], Тарент издревле считался одним из могущественнейших городов Италии. Потомки лакедемонян, тарентийцы были надменны с соседями, угрожая им словом, а если требовалось, и войной. Они не отличались миролюбием и были людьми воинственными, нападая на соседние города и дикие народы. Они воевали много и со вкусом, приглашая полководцев из Эллады и Македонии, наградив родной город грозной славой.
Когда Рим начал своё победоносное шествие на юг Италии, Тарент стал тем самым городом, что решительней прочих воспротивился экспансии надменных латинян. Другие, всякие там кротонцы, метапонтцы или петелийцы безо всякого сопротивления признали главенство Рима, то гордые тарентийцы не стали мириться с властью латинян. Это они призвали на помощь Пирра, который основательно потрепал нервы римлянам, уже уверовавшим в непобедимость своего оружия. Но Пирр оказался непостоянен, бросаясь из одной авантюры в другую, а кроме того он слишком многого требовал от тарентийцев. В конечном счёте, он оставил Италию, предоставив Тарент собственной судьбе. Таренту пришлось смирить гордыню и заключить с Римом мир. Римляне благоразумно не стали наказывать враждебный город, ограничившись уничтожением его стен. Тарент сохранил свободу, но за это был вынужден признать себя союзником Рима со всеми вытекавшими из этого обязательствами. Отныне Тарент не мог самостоятельно вести дела с другими государствами и обязался жертвовать частью доходов в том случае, если Рим в этом нуждался.
Немудрено, что тарентийцы не испытывали к Риму любви: побеждённому несвойственно любить победителя. Немудрено, что римляне не слишком доверяли Таренту: победителю не следует доверять побеждённому. Потому, когда в Италию вторгся Ганнибал, сенат позаботился о том, чтобы тарентийцы и подобные им не взбунтовались. К тому времени Тарент уже отстроил с позволения Рима стены и превратился в крепкий орешек, способный обломать зубы любой армии. Гавань города была обращена к Африке и Балканам, отчего он был лакомым куском для карфагенян. О лучшей базе для флота пунам трудно было и мечтать. И не только пунам. Здесь могли бросить якорь не только карфагенские пентеры, но и македонские триеры, ибо Филипп давно обещал высадить свои полки в Италии, требуя лишь безопасной гавани.
Потому римляне решили подстраховаться. По решению сената в Тарент был введён немалый числом римский отряд, а несколько десятков тарентийцев из самых уважаемых фамилий, отправились погостить в Рим. Гай Ливий, поставленный командиром гарнизона, цинично заметил тарентийским сенаторам:
— Мы обменялись. Вы отдали всего тридцать парней, а получили взамен целых три тысячи. Один к ста в вашу пользу! Хороший обмен!
Отцы города благоразумно промолчали.
Тем временем события развивались не в пользу Рима. Римляне терпели поражение за поражением, от них отшатнулись многие из союзников. Среди горожан поползли разговоры о том, что настало время сбросить римское ярмо.
Сначала об этом тихонько шептались, потом начали говорить в полный голос. В Таренте хватало честолюбцев, жаждавших прославить своё имя. Подобных всегда в избытке. Останавливало лишь одно: всем было известно, что римляне скоры на расправу. И участь заложников, обменянных на гарнизон, будет незавидной.
Быть может, Тарент так и прожил бы эту войну, колеблясь между неприязнью к Риму и страхом пред ним, но вмешался случай. Послом Тарента в Риме был некий Фалея, человек уже в годах, но по характеру дерзкий и предприимчивый.
— Бездействие старит! — любил поговаривать Фалея. — Бездействие томит.
Бездействие и впрямь томило посла. Рим стоял на пороге могилы, а Таренту никак не удавалось присоединиться к похоронной процессии. А ведь на помины и раздачу наследства будут приглашены лишь участники похорон. Фалее хотелось насладиться бесчестием Рима. Времени у него было в переизбытке, денег тоже хватало. Посол затеял дерзкое дело. Он решил освободить заложников и вернуться с ними в Тарент. Вот тогда у тарентийцев будут развязаны руки, вот тогда — держись Рим!
Как было сказано, денег у Фалеи хватало, и дерзости ему было не занимать. Заложники содержались нестрого, их охраняли всего два стража, которых Фалея подкупил, для верности напоив вином. Когда часовые уснули, заложники выскользнули из города и устремились на юг, избегая больших дорог, где был риск напороться на римский дозор.
Римляне хватились беглецов лишь с рассветом и тут же снарядили погоню. Тарентийцев настигли и приволокли в город. Здесь их прилюдно высекли, после чего сбросили с Тарпейской скалы.
— Чтобы другим неповадно! — торжественно объявил сенат. — Да не повторится больше позор Капуи!
Признаться, римляне почти не обратили внимания на это происшествие — сущую, в их представлении, безделицу. Стоит ли забивать голову размышлениями о судьбе нескольких тарентийцев, когда идёт речь о судьбе Города? Совершенно не стоит!
Но в Таренте рассудили иначе. Казнены были достойные граждане — из виднейших семейств. Мало того, казнены они были позорно, за малую вину. А, значит, позор падал на весь город. Нет, Тарент не поднялся против Рима, как это сделала Капуя: три тысячи солдат стоили больше, чем тридцать тысяч безоружных горожан; но неприязнь, какую тарентийцы испытывали к римлянам, обратилась в настоящую ненависть. Отважнейшие юноши Тарента составили заговор с тем, чтобы передать город в руки Ганнибала.
Их было не так уж много, всего тринадцать, но для подобного дела тринадцати оказалось достаточно. Заговорщики связались с Ганнибалом, раскрыв ему свой замысел. Признаться, Ганнибал был в восторге — не от того, что у него появилась возможность заполучить столь богатый и важный для него город; просто план, какой придумали тарентийские юнцы был столь хорош, что ему позавидовали б самые искушённые заговорщики. Этот план был до простоты гениален!
На всё про всё требовалось не более месяца. Заговорщики не устраивали ни ловушек, ни засад и даже не собирались по ночам для тайных совещаний. Они попросту вдруг стали ходить на охоту, чему римляне, стоявшие на стенах, не препятствовали, ибо тарентийцы были парнями щедрыми и без сожалений одаривали часовых то оленьей ногой, а то и целым кабаньим боком. Дошло до того, что римляне позволили удачливым охотникам пользоваться потайной калиткой, чего те, собственно, и добивались.
Как только заговорщики убедились, что всё готово, двое из них: Филемен и Никон отправились к Ганнибалу.
— Дело сделано, теперь дело за тобой! — сказал карфагенянину Никон.
— И пусть Рим погибнет! — прибавил бледный от волнения Филемен.
Ганнибал пристально оглядел юношей, единственный глаз его пронзал тарентийцев насквозь: Пуниец был вправе опасаться ловушки. Но взор гостей был столь чист, а ненависть, звучавшая в их словах при упоминании Рима, столь искренна, что Ганнибал решил рискнуть.
— Хорошо, мы сделаем это на третью ночь.
Подозревая, что в его лагере немало шпионов, Ганнибал сказался больным. Лекарь добросовестно готовил ему микстуры, какие Ганнибал столь же добросовестно выливал в отхожее место. К вечеру третьего дня он приказал Махарбалу приготовить к походу десять тысяч воинов: всадников и легковооружённых пехотинцев.
Едва стемнело, отряд покинул лагерь. Воинам было приказано не задавать лишних вопросов и не шуметь. Шедшие впереди дозорами нумидийцы истребляли всех встречных. Диверсию надлежало провести в полной тайне. К полуночи карфагеняне подошли к Таренту, где их уже ждал Филемен.
— Ты и впрямь славно поохотился! — воскликнул Ганнибал, увидев тушу громадного вепря. — Какой гигант!
— Это поможет нам! — ответил юноша. — Никон уже ждёт.
С этими словами Филемен запалил потайной фонарь, и через несколько мгновений со стены блеснул ответный огонёк.
— Один отряд пусть идёт туда, — Филемен указал рукой туда, где мелькнул огонь, — а второй — за мной. И не беспокойся, — прибавил юноша, видя сомнение Ганнибала. — Мы не предадим, и всё закончится хорошо.
Ганнибал кивнул. Двумя быстрыми движениями руки он приказал сотникам, стоявшим подле него, выполнять план тарентийца. Полсотни галлов направились к стене, ещё столько же последовали за Никоном, ведшим на поводу лошадь с прикрученной к крупу добычей.
Вепрь и впрямь был очень большим, он поразил воображение стоявшего у потайной калитки часового настолько, что римлянин отвлёкся, разглядывая охотничий трофей, и подставил спину. Филемен без колебания вонзил в неё рогатину.
Когда галлы подбежали к стене, юноша стоял, облокотившись о камни прямо над телом бьющегося в агонии стража — тарентийца рвало.
— Туда! — пробормотал он, указав на смутно сереющую в темноте башню.
Галлы тихими скользкими шажками бросились в темноту. Они двигались бесшумно, словно кошки. Дремавший на башне часовой упал с перерезанной глоткой, затем та же участь постигла воинов, безмятежно почивавших в караульном помещении.
В тот же самый момент Никон напал на столь же беспечных сторожей в другой башне. Он заколол троих, прежде чем проснулся четвёртый. Увидев над собой окровавленный меч и безумные глаза юноши, римлянин хотел закричать, но его хватило лишь на предсмертный хрип.
Верно, это был самый бескровный в истории штурм города. Карфагеняне проникли за стены, не потеряв ни единого человека, не получив ни единой царапины. Разделив войско на части, Ганнибал послал солдат занимать улицы и истреблять встречных римлян.
Ещё было темно, когда началась резня. Галлам было приказано убивать лишь римлян, но они не слишком-то разбирали, кто им повстречался: римлянин или тарентиец. Поднялся крик. Обитатели Тарента пытались понять, что происходит. Одни запирали дома, другие, напротив, хватали оружие и выбегали на улицы. Тарентийцы решили, что римляне хотят перебить всех их, римляне подумали, что в городе начался бунт. Мостовую щедро окропила кровь. Гай Ливий, человек весьма безрассудный, да к тому ж перебравший накануне вина, бросился в гавань. Здесь он прыгнул в первую же лодку и погреб к воздвигнутому на скалах акрополю. Сей отважный генерал уже укрылся за стенами, а его воины продолжали метаться по улицам, падая под мечами галлов и дротиками носящихся по городу нумидийских конников.
Постепенно светало, и римляне убедились, что имеют дело не с восставшими горожанами, а с невесть откуда объявившимися карфагенянами. Те, кому посчастливилось уцелеть в ночной неразберихе, бросились к акрополю. Кое-кому удалось спастись, но большинство было истреблено.
Тарентийцы ликовали: побеждённым удалось отыграться на победителях. Не меньше ликовал и Ганнибал — ему после двух лет неудач, наконец, улыбнулась судьба. Самое удивительное, что ликовали и римляне: им удалось сохранить крепость Тарента, а кроме того, они отрезали и начали осаждать Капую.
И все были довольны. Недоволен остался лишь тот самый злополучный вепрь, что помог карфагенянам захватить Тарент. Его изжарили и торжественно, на пиру съели. Вепрь был недоволен, но это никого не волновало…
— Боюсь, Кеельсее будет сильно недоволен! — пробормотал себе под нос Гиптий и, поймав на себе внимательный взгляд Дора, не расслышавшего эти слова, повторил, уже громче: — Человек, с каким мы сидели в харчевне, будет очень сердит, когда узнает, что случилось.
Пожав плечами, юноша ответил на это:
— Мы сделали все, что могли. Что мы могли ещё?
Гиптий кивнул.
— Пожалуй, ты прав. Ничего…
Этот разговор имел место неподалёку от Плаценции. Прохожий, имевший несчастие оказаться в сей ранний час в том месте, мог лицезреть поражающее воображение зрелище. По просёлочной, вьющейся меж деревьев дороге тянулась длинная вереница вооружённых людей. Они были высоки и крепки телом, вид имели самый воинственный, чему в немалой степени способствовали косматые, нечёсаные волосы и густые усы, придававшие лицам воинов дикое выражение. Облачены люди были в пёстрые, состоявшие из плотной куртки и штанов одежды, голову венчали рогатые шлемы, каждый имел при себе массивный щит, копьё, меч и кинжал. Часть воинов была конна, но большинство отмеряли путь собственными ногами, взбивая мелкую, белую, словно мука пыль. Это были кельты. Это были воинственно настроенные кельты. Это были кельты, вышедшие в поход.
После памятного разговора с Кеельсее, Гиптий и Дор отправились в земли племени, именуемого бойями. Как помните, Кеельсее поручил товарищу организовать кельтов и использовать их силу, если потребуется вмешаться в борьбу римлян и Ганнибала. Гиптий в точности исполнил поручение. Представившись купцом, он сумел войти в доверие к вождям варваров. Вскоре в земли бойев вторглись римляне, и Гиптий возглавил отпор завоевателям. Это он столь умело организовал засаду, в какой нашли свой конец два полновесных римских легиона и бессчётное число новобранцев-италиков.
Бойи ликовали. Из черепа римского генерала Постумия они изготовили чашу, а Гиптию присвоили звание почётного вождя. Слух о незнакомце, прозываемом Мудрецом, достиг соседних племён, и очень скоро Гиптий сделался непререкаемым авторитетом среди кельтов, враждебных римлянам.
Кельты…
После Цезаря римляне считали кельтов никчёмной нацией, в чём высокомерно заблуждались. Вне всякого сомнения, кельты были одним из самых замечательных, самых величайших народов в Древности, но при том народом, не сотворившим ничего путного. Они появились в Европе в незапамятные времена, придя неизвестно откуда. Наверно они держали путь из той таинственной прародины, откуда поочерёдно являли себя миру племена, коим суждено было заложить основы европейской расы. Подобно большинству варваров, они не отличались могучим сложением, но были дики сердцем, неустрашимы, предприимчивы и неглупы. Последнее обстоятельство особенно удивляло цивилизованные к тому времени народы, что имели несчастье столкнуться с кельтами. Обыкновенно они находили варваров людьми недалёкими, но кельтов отличала завидная рассудительность.
Кельты грандиозной волной, верней сметающими всё на своём пути волнами прокатились…
Завораживающее действо, поражающая впечатление картина!
Но не было. Не было ни грандиозной волны, ни тем более волн, всё сметающих на своём пути. Нет, кельты миролюбием не отличались, как не отличались им и прочие народы Древности. К тому же они были варварами, да ещё с причудливой ментальностью. Кельты были хвастунами, причём хвастунами благородными. Они словно предваряли средневековое рыцарство с его куртуазностью, показным благородством, страстью к громким свершениям и ещё более громким словам. Кельты не отличались свирепостью, подобно кочевым варварам, их не отличала страстная жажда наживы, как иудеев, они не стремились к завоеванию богатых земель, как ассирийцы, египтяне иль персы. Более всего кельтов занимала мечта о подвиге, о том геройском свершении, каким можно похвастать перед сородичами.
И потому кельты не могли быть грандиозной волной. Они походили на прибой, довольствующийся, поглощая берег, свидетельством своей силы, а потом откатывающийся в океанское лоно. Они не желали ни покорять, ни властвовать; им достаточно было воевать, стяжая славу и добычу, не всегда богатую. Осев в Галлии, Северной Иберии и к северу от Балкан, кельты превратились в пугало, время от времени напоминавшее о себе соседям. Они совершали набеги, чаще ради славы, чем ради добычи и почти не пытались осесть на чужих землях. Лишь однажды они изменили своему обыкновению, обосновавшись в Малой Азии. Но, думается, это произошло случайно — просто три племени, позднее прозванные галатами, настолько увлеклись грабежом, что просто не успели вернуться обратно.
Прочие кельты не пытались переменить мест пребывания, что заняли при начальном расселении. Одни обосновались в Иберии, враждуя со столь же воинственными и горделивыми иберами и, сами того не замечая, сливаясь с ними в единую нацию. Другие под именем галлов устроились на территории нынешней Франции, где воевали между собой. Третьи пробрались в Северную Италию, сокрушив могущество этрусков, а потом совершив победоносные походы на латинян. Четвертые грозили Балканам и разорили северную часть их, вожделея завладеть богатствами Эллады. Но, к счастью для эллинов Антигон Гонат перебил варваров. Наконец, пятые прорвались в Малую Азию и бесчинствовали там на протяжении почти полувека, пока, наконец, не были побеждены Атталом и, не имея возможности вернуться на родину, осели посередине малоазийского полуострова, образовав новую державу — Галатию.
Да, это были славные три столетия, когда косматые варвары сотрясали устои цивилизованного мира. В сундуках кельтских вождей не переводилось звонкое золото, на пирах черпали брагу чашами из вражеских черепов, барды слагали песни во славу отважных рыцарей.
Но на том всё и закончилось. Кельты были отважны, но одной отваги маловато, чтобы стать народом великим. Они были полны энергии, замечательной по своей мощи энергии, но при этом энергии холостой, не способной ни к созиданию, ни даже к разрушению. Они не были варварами в высшем смысле этого слова; если позволительно так выразиться, они не были пассионариями. Их энергия пропадала впустую, ибо одной энергии недостаточно для успеха. Недостаточно и самопожертвования. Нужно единство цели, нужна дисциплина, чем кельты не обладали. Как справедливо заметил Катон, кельты умели красиво говорить и отважно сражаться[6K8], но так и не научились ни подчинять своё «я» желанию всех, ни создавать, ни даже повелевать. То был великий народ громких слов и громких же подвигов. Дело подменялось словом, а жертвенность пустой бравадой. Кельты горланили на сходках и раздирали полученные в бою царапины, чтобы выдать их за тяжёлые раны. Обладая огромной потенцией, кельты тратили е на самолюбование, не воплощая свою силу в какой-либо весомый результат. Они отважно вторгались в соседние пределы, но уходили, не навязывая ни своей власти, ни культуры. Бренн променял меч на золото и громкую фразу, и это стало началом гибели кельтов. Покуда они растрачивали силы в бахвальстве, междоусобных сварах и бесчисленных и бессмысленных войнах, их соседи постепенно изживали ужас, вызванный свирепыми варварами. Они раскусили суть кельтов, убедились, что кельт неспособен к жизни организованной, предпочитая ей иллюзорную сладость подвига, и превращали вчерашних врагов в друзей, платя полновесным золотом за бранные услуги варваров.
Кельтам суждено было стать великой нацией наёмников, проливающих кровь во славу Карфагена и Рима, Пергама и Сирии, Вифинии и Понта. Порой они пробуждались ото сна и пытались стать под собственные знамёна, «но все, что они совершали, расплывалось, как весенний снег, и они нигде не основали большого государства, нигде не создали своей собственной культуры»[6K9] и, в конце концов, были поглощены народами, способными к дисциплине и организации: римлянами, греками, франками.
Кельты…
В последние годы они терпели великие обиды от Рима. Римляне отразили вторжение бойев, инсубров и таурисков, наголову разгромив их при Теламоне, а потом поочерёдно били врагов в их собственных землях, оттеснив остатки враждебных племён на север — в бесплодные отроги Альп. Кельты лишились своего имущества, своих богов, своей славы. Немудрено, что они жаждали отомстить, с восторгом встретив сошедшего с гор Ганнибала. Но теперь судьба предоставляла им куда лучший случай — не просто отомстить, но и возвыситься, вернуть былое величие и грозное имя. Появление иноземца, столь искушённого в ратном искусстве, давало кельтам такой шанс: они сразу поняли это. Вожди смирили гордыню и предоставили Гиптию верховенство над войском. Всего за какой-то год ему удалось осуществить замысел Кеельсее и создать большую, боеспособную армию, какую при желании можно было использовать как против Рима, так и против Ганнибала, окажись вдруг, что неведомый организатор Баггарта использует одну из этих сторон. Гиптию удалось, не уменьшая вражды кельтов к римлянам, посеять в их сердце неприязнь к Ганнибалу и уверенность в собственном превосходстве.
— Вы — первые из всех народов, все прочие ниже вас! — без устали повторял он.
В результате инсубры и бойи, что прежде тысячами вступали в войско Пунийца и отважно бились при Тразимене и Каннах, перестали вербоваться на карфагенскую службу, отныне желая добывать золото и славу лишь под собственными знамёнами.
Всё было просто великолепно, если бы не нелепая случайность, порой решающая очень многое. Двое бойев, охотясь на границе своих земель, увлеклись преследованием кабана и случайно очутились во владениях Рима, где и были схвачены пограничным дозором. Озлобленные враждебностью варваров, римляне не стали церемониться с пленниками. Кельтов высекли, а потом ещё отрубили каждому правую руку. Несчастные, едва живые, вернулись в родную деревню, одним видом своим возбудив в соплеменниках дикую ярость. Когда Гиптий узнал о происшедшем, что-то исправить было уже невозможно. Пожар вспыхнул. Со всех сторон сбегались толпы вооружённых кельтов, требовавших возмездия. Посвящённому не оставалось иного, как уступить судьбе и возглавить войско, в противном случае оно отправилось бы в поход без него. И вот теперь он покачивался на крупе могучего мерина по дороге в Плаценцию, мрачно размышляя о том, что Кеельсее будет недоволен, узнав о случившемся. Ему не удалось убедить кельтов оставаться вне войны Рима и Карфагена и использовать их в случае необходимости в качестве третьей силы, чтобы разрушить Баггарт. Не удалось…
Размышления атланта прервал появившийся из-за деревьев всадник, один из дозорных, высланных вперёд основных сил. Резко осадив коня перед Гиптием, всадник крикнул:
— Город! Они ни о чем не подозревают! Они не знают о нас!
Они — римляне — не ждали нападения, уверенные в том, что теперь, когда бранная удача вновь обернулась лицом к Риму, галлы уж точно не посмеют напасть. Гиптий с секунду помедлил, размышляя, потом решительно произнёс, обращаясь к подъехавшим к нему вождям:
— Нападём сразу. Нам не удастся взять город осадой. План будет таков…
Плаценция была одной из крепостей, воздвигли в последние годы римляне на землях, захваченных у галлов. Эти крепости были форпостами для будущих завоеваний, и немудрено потому, что кельтские племена воспринимали их как кость в глотке. Но ничего поделать с крепостями кельты не могли, так как римляне заблаговременно отгородились от неспокойных соседей крепкими стенами, штурмовать которые варвары не умели. Потому-то Гиптий и не рассчитывал на осаду. Если кельты и могли взять Плаценцию, то единственным способом для того был дерзкий наскок или…
Гиптий конечно же уступал в хитрости и коварстве Кеельсее, а в ратном мастерстве Юльму, но мог дать сто очков форы и кельтам, и римлянам. Уж он-то не понаслышке знал о тех маленьких хитростях, что позволяют одерживать большие победы. Знал…
Часовой на предвратной башне не заподозрил ничего дурного, когда на дороге, что вела к городу, появилась группа всадников. Зоркие глаза стража различили сверкающие римские шлемы, промеж которых виднелись две нечёсаные галльские головы. Дозор опять захватил пленных — так решил часовой. Ему было невдомёк, что дозор сам был захвачен врасплох и поголовно вырезан, а оружием и доспехами этого дозора не замедлил воспользоваться искушённый в уловках муж, что вёл орду дикарей. Сейчас этот муж скакал впереди, блестя ярко начищенным, чуть помятым ударами панцире, снятом с убитого трибуна. Гиптий с улыбкой махнул рукой часовому, и тот даже не удосужился спросить пароль, пропуская всадников через ворота.
Едва очутившись внутри, те дружно спрыгнули с коней.
— Нам нужно продержаться до тех пор, пока не подоспеет подмога! — коротко бросил атлант. — Вы двое, — он кивнул Дору и стоявшему подле коренастому воину, — займитесь теми, что наверху, мы возьмём на себя ворота. Труби!
Один из галлов немедленно поднёс к губам рог, издавший протяжный, громкий вой, услышанный не только римлянами, но и притаившимися в сосновом бору соплеменниками. Ну а дальше началась потеха из разряда тех, в какие расчётливый и осторожный Гиптий обыкновенно старался не встревать. Сначала Дор и его сотоварищ разделались со стражем, какой наконец-то понял свою оплошность и попытался закрыть ворота. Несчастному проломили голову и сбросили со стены. Затем к воротам подоспели его сотоварищи. Зазвенела сталь.
К счастью для диверсантов, римляне оказались нерасторопны. Они сбегались к воротам поодиночке и небольшими группами. Шестеро галлов во главе с Гиптием без особого труда отражали натиск врагов, не давая количеству их превысить десяток. Двое легионеров подбегали к воротам и столько же к тому времени падали наземь, поражённые наповал. Сверху товарищам помогали Дор и коренастый галл, швырявшие в подступающих легионеров дротики, изрядный запас которых был заготовлен римлянами в башне.
Когда римляне наконец осознали всю серьёзность произошедшего и насели на незваных гостей, уже было поздно. Им удалось поразить троих галлов, один из которых закрыл грудью Гиптия, приняв на себя брошенный в атланта пилум. Притиснутые к самой стене Гиптий и три уцелевших варвара устояли. В настежь распахнутые ворота ворвались дико орущие всадники в рогатых умбонах. Следом валили густой толпой пешие галлы. Бой тут же превратился в беспорядочную свалку, растёкшуюся по узким улочкам города. Тщетно римляне пытались организовать правильное сопротивление, то там, то здесь перегораживая улицу шеренгами воинов. Галлы обходили их со спины или поражали, взбираясь на крыши домов, дротиками. Горящие жаждой мести бойи тут же рубили руки и головы тем несчастным, что имели глупость положиться на милосердие врагов, не столь кровожадно настроенные инсубры предались грабежу. Галлы с ликованием бросали к ногам своего предводителя отсечённые головы и украшения.
— Хвала Езусу[6K10]! Хвала Мудрецу! Хвала нашим мечам!
Потом замелькали факелы, и над черепичными крышами взвились весёлые языки пламени.
Солнце ещё не опустилось за острые зубцы сосен, когда победоносные варвары отправились восвояси, оставив за своей спиной обугленные развалины и наспех сколоченные виселицы с раскачивающимися по ветру трупами римлян.
— Хвала Езусу!
Галлы были горды своей победой и всю дорогу горланили хвалебные песни.
После Цезаря римляне считали кельтов никчёмной нацией. После Цезаря…
— Будь, что будет! — любил говаривать Ахей.
Полибий считал Ахея, сына Ахея, самым выдающимся правителем Азии. Самым могущественным и страшным. И совершенно напрасно считал.
Конечно, Ахей был воинственным, а грозный облик его внушал страх врагам и почтение воинам, но, как выяснилось, могущество Ахея было дутым. За ним не было серьёзной силы. Он не имел наследственной владычественной харизмы, царственного обожествления, что лучами солнца делает обожаемым самого непривлекательного правителя; за ним не стоял народ, обязанный своему предводителю возвышением; он не пользовался приязнью покорённых, как милосердный и справедливый правитель; у него, наконец, не было даже преданного войска. Ахей опирался на наёмников, которые держались своего повелителя, но до поры до времени — пока тот щедро оплачивал проливаемую ими кровь. Ахей в одночасье стал властелином огромных владений, но население этих земель по-прежнему считало себя в подданстве династии Селевкидов, а Ахея признавало в лучшем случае наместником, а в худшем — узурпатором.
Порой и узурпаторы неплохо приживались на троне, становясь основателями новых, нередко великих династий, но не в этом случае. И не то, чтоб обитатели Каппадокии, Галатии или Киликии дурно относились к Ахею; нет, он был в их глазах не самым худшим правителем. Но в Азии взошла уже звезда Антиоха, юного и прекрасного, словно витязь древних преданий, словно новый Александр, восставший из гроба. И анатолийцы желали иметь повелителем Антиоха, законного представителя династии Селевкидов, предлагавшего надежду на величие, могущество, а, значит, процветание и стабильность.
Потому, когда Антиох, получившей крепкую затрещину под Рафией, поумерил свой пыл в завоевании чужих владений и решил вернуть собственные, оказалось, что Ахею нечего противопоставить дорогому племянничку.
Каяться и отрекаться от власти Ахей не пожелал — и не из слепой гордыни; просто слишком памятна была судьба Молона. У Ахея было крепкое войско, на преданность которого он полагался благодаря сокровищам, собранным в Сардах. Пока были деньги, на всех этих галатов, каппадокийцев, киликийцев и писидян можно было положиться. Потому-то Ахей не стал каяться.
— Посмотрим, чья возьмёт! — сказал он хитрецу Гарсиерсису. — Нам бы продержаться хоть год, а дальше будь что будет!
Гарсиерис ничего не ответил: не поддержал, не возразил. Он был осторожен в словах порой более, нежели в деле.
Антиох взялся за дело рьяно, словно оправдываясь за неудачу в войне с Птолемеем. Армия его, пополненная, была многочисленна и отменно вооружена. Нечего было и думать выставить полудиких варваров против размеренно шагающей фаланги и закованных в гибкую броню соматофилаков. Ахей не пытался даже удержать перевалы через Тавр. У Антиоха хватало кораблей. Он мог запросто высадить десант где-нибудь в Карии или Ликии, а то и на побережье напротив Сард, как это сделали в бытность персидских войн афиняне и взбунтовавшиеся ионийцы.
Нет, равной войны Ахей вести не мог — силы были слишком неравны. А вот отсидеться можно попробовать! Стены Сард высоки, а терпение Антиоха не безгранично. Побузит — да и решит уладить дело миром.
— Отсидимся! — решил Ахей. Гарсиерис, по обыкновению, промолчал, то ли соглашаясь, то ли не прекословя.
Ахей затворился в Сардах, заблаговременно позаботившись об изобильных припасах — от изысканных яств и вин до оружия и жил для катапульт. Мышей не жрали, собственную мочу пить не приходилось. Колодцы города были полны водой, магазины — зерном и маслом. Из подвалов окороками вытаскивали обильно просоленное мясо. Наёмники получали удвоенное жалованье и двойную меру вина, так что на жизнь не жаловались. Шальные деньги и выпивка вселяли в дикие сердца неумное буйство. День через день группы охотников выходили за стены, тревожа сирийские караулы, нападая на фуражиров. Удачи вселяли дерзость — воины требовали сражения. Ахей не прекословил такому похвальному желанию. Пару раз он лично выводил своё воинство в поле, меряясь силами с Антиохом. И, право, никто не решился б уверять, над чьими полками парила победоносная Нике! Всё складывалось вовсе неплохо, и Ахей не упускал случая поиздеваться над царственным племянником.
— Подумаешь, орлёнок с ощипанными перьями! Порождение петуха и вороны!
Ахей раскатисто хохотал, рассудительный Гарсиерис благоразумно отмалчивался…
Осаждавшиеся ходили приступами, лезли на стены, падая с перекладин осадных лестниц. Однажды они попытались пойти на хитрость и организовали подкоп, но Ахей, весьма искушённый в ратном искусстве, заблаговременно врыл в землю тонкостенные сосуды, через какие специально отряжённые люди слушали, что творится вблизи стен. Определив направление подземного хода, осаждённые вырыли свой — встречный — и устроили в темноте ужасную бойню, обварив антиоховых «кротов» крутым кипятком и исколов длинными, не без труда опущенными под землю копьями.
День догонял прошедший. Всё также нерушимо высился к горизонту Тмол со знаменитой галереей белого мрамора на вершине, с какой, как уверяют, любил любоваться просторами своей империи Ксеркс. Всё также струился к морю Пактол, раздаривший всё своё золото. Всё также…
— Ничего, отсидимся! — бодрился Ахей. — Отсидимся!
Так минул год. Антиох, вынашивавший грандиозные замыслы, ярился от бессилия, но мириться по-прежнему не желал: миролюбие могло быть воспринято слабостью, да и неразумно было оставлять во власти прыткого дядюшку, в любой миг готового нанести удар в спину. Оставалось лишь ждать. Чего?
Никто не знал. Была крохотная надежда на мятеж ахеевых наёмников, но те упорно бунтовать не желали. Была ещё более призрачная надежда на то, что Ахей оставит Сарды в поисках убежища в Египте иль Македонии, но Ахей отказывался расставаться с властью, чей вкус, как известно, сладок; расставаться с дворцами и сокровищами. Что делать — человек извечно потворствует маленьким слабостям.
Упрямство Ахея выводило царя из себя. Антиох то ярился, выводя из лагеря полки, вызывая настырного родственника на битву; то скучал, предаваясь меланхолии и винопитию. Друзья как могли занимали царя, но тем тоже было скучно. Не привносили ожидаемого оживления даже параситы — все эти танцоры, шуты и мимы. Не развлекали даже любовницы, каких царь менял с похвальным постоянством, ни юные мальчики из пажей: этому увлечению Антиох предавался не из сладострастия, в подражание Александру. Во всём подражая. Но Александр не потратил впустую столько времени даже на осаду Тира, укреплённого самою природой, а он, Антиох, не мог взять какие-то злосчастные Сарды! — город, неспособный похвалиться ни несокрушимостью стен, ни доблестью защитников. Было, от чего впасть в меланхолию. Было, отчего и в отчаяние!
В один из дней, когда у Антиоха приключился очередной приступ меланхолии, царю доложили о приходе некоего настойчивого визитёра.
— Кто такой? — спросил Антиох Эвфориона, близкого друга, а по совместительству посредственного поэта.
— Какой-то критянин. По виду — проныра! — ответил друг и поэт, бесцеремонно запуская лапу в стоявшее перед царём блюдо с виноградом.
Антиох задумался и махнул рукой.
— Зови!
Вошедший оказался обладателем примечательной внешности — длинного острого носа и не менее острого взгляда глубоко посаженных глаз. Кого-то он определённо напоминал. Кого? Антиох наморщил лоб, припоминая. Гермий! Конечно же! Тот же крысиный профиль! Занятное сходство!
Антиох повеселел. Порой ему казалось, что Гермия недостаёт, порой царь радовался, что всесильного фаворита больше нет рядом. В любом случае воспоминание о Гермии было приятно Антиоху.
— Говори! — велел царь. — Кто ты и с чем пришёл?
Гость поклонился — изящно и с достоинством, как человек, цену себе знающий.
— Моё имя Лагор. Я из знатного рода Лагоров из Литта. Состою на службе вашего величества. А повод, заставивший меня искать встречи с царём, может показаться вашему величеству недостойным внимания, но, может быть, он весомей, чем представляется мне.
Антиох нетерпеливо махнул рукой, призывая гостя переходить к делу. Тот не стал томить ожиданием.
— Я знаю, как без лишних потерь захватить город.
Антиох привстал.
— Говори!
Тонкие губы критянина тронула едва приметная усмешка. Горячность в голосе Антиоха позабавила его.
— Я прибыл в стан вашего величества пятнадцать дней назад и имел время осмотреться.
— Пятнадцать дней — разве это много?! Мы торчим здесь уже пятнадцать месяцев! — пробормотал царь.
Критянин, казалось, не слышал этих слов.
— Город неплохо укреплён, но даже в безукоризненно сложенной стене найдётся щель, в какую проскользнёт ловкая мышь. Моё внимание привлекла стена у Приона, где смыкаются Акрополь и город.
— Разве она невысока? — перебил в нетерпении Антиох.
— Нет, высока и крепка, как все прочие стены. Но я заметил, что на ней сидят грифы.
Антиох откинулся на подушки, не скрывая недоумения и разочарования.
— И что же? Какое мне дело до грифов?
— Жители имеют привычку бросать с той стены падаль — животных и умерших рабов. Грифы пожирают её, а потом отдыхают на стенах.
— И что же? — повторил царь, не в силах понять, куда клонит гость.
— А то, что люди недолюбливают грифов: те здорово воняют и вызывают отвращение своим видом и образом жизни. Будь на стене стражники, они не потерпели б подобного соседства и гоняли б птиц. Но грифы сидят на стене часами.
Глаза Антиоха заблестели.
— Ты хочешь сказать, что…
— Именно! — бесцеремонно перебил критянин. — Стена не охраняется. Мы без труда займём её и войдём в город.
Царь прыжком соскочил с ложа.
— Эвфорион — сапоги, хламиду, шляпу! — Антиох порывисто обнял гостя. — Если окажешься прав, как там тебя, получишь золотую фибулу и звание друга царя. Я дам тебе тысячу октодрахм и лучшего нисейского скакуна, громадного и могучего, словно элефант!
— Благодарю, государь! — с достоинством ответил гость. — Моё имя Лагор.
Я непременно запомню его!
Критянин Лагор оказался прав в своём предположении. Пристальное наблюдение подтвердило, что стена опрометчиво не охраняется. На военном совете решено было захватить стену, а потом, взломав ворота, войти в город. Исполнить сие рискованное предприятие вызвались Лагор, этолиец Теодот и начальник гипаспистов Дионисий — все трое дерзкие и решительные. В подмогу смельчакам по представление Дионисия и Теодота были приданы тридцать воинов. Среди отважных оказался некий Патрокл, некогда сопутствовавший этолийцу Теодоту в дерзкой ночной вылазке в египетский стан под Рафией.
Захватить стену царь повелел не мешкая — поутру. Уж больно сильно нетерпение Антиоха!
Хитрый замысел критянина Лагора полностью оправдался. Пока отряд воинов изображал атаку со стороны Персидских ворот, смельчаки один за другим поднялись на стену по приставленным лестницам. Убедившись, что их появление осталось незамеченным, они дали сигнал с тревогой наблюдавшему за восхождением царю. Антиох махнул рукой, и к стене двинулись полки пельтастов.
Тем временем Лагор и сотоварищи спустились внутрь города и напали на стражей у ближайших ворот. Застигнутые врасплох часовые бежали. Ворота распахнулись, впуская подошедшие к стене полки.
Дело сделано! Звеня оружием, воины начали разбегаться по узким улочкам. Одни спешили в центр — к театру, назначенному местом общего сбора, другие взламывали всё новые ворота, впуская всё новые и новые полки. Стремительным шагом вошли фракийские и траллийские пельтасты, критяне и агрианы пустили в ход луки, кадусии и кардухи принялись метать свистящие дротики. С гиканьем скакали по мостовым тарентийцы, тяжело переступали могучие скакуны катафрактов.
Арибаз, командующий гарнизоном бросился было навстречу врагам, но так и не сумел разобраться, где надлежит состояться указанной встрече, ибо враг подступал отовсюду. Тогда Арибаз велел воинам искать спасения в Акрополе.
Начался хаос, обычный при взятии городов. Ошалевшие от крови сирийцы истребляли без разбору всех встречных, грабили, похабничали девиц. Кое-где появились стелющиеся над крышами дымные хвосты — это занялись пожары.
Антиоху пришлось здорово попотеть, потратив немало сил, угроз словом и делом, прежде чем насилия прекратились. Город был в его руках. Царь мог торжествовать. Мог, если б не одно маленькое но.
Ахей остался цел и невредим. А с ним — лучшая часть войска и в избытке всяких припасов. А также богатая казна, подпитывающая преданность воинов. Всё это затаилось в Акрополе, взять который, — ибо на его стенах грифы не засиживались, — не представлялось возможным. Всё возвратилось на круги своя.
Всё!
— Ничего, обойдётся! — не унывал Ахей.
И вновь царь хандрил, проклиная судьбу. И вновь пил вино, уже не мешая его с водою. И вновь к царю явился остроносый и сильноглазый критянин Лагор, сказавший:
— Я могу устроить и это дело.
— Устрой, — станешь первым другом царя! — посулил оживившийся Антиох.
На этот раз критянин попросил десять тысяч драхм и месяц сроку. И закрутилась интрига, оказавшаяся роковой для Ахея.
Позднее историки сочтут, что интригу затеял Сосибий, решивший, что будет разумно развязать Антиоху руки с тем, чтобы отправить чересчур энергичного царя подальше от Кемта — на восток, к границам александровых владений. На деле Сосибий был лишь звеном в сложной цепи, какую снизал остроносый критянин Лагор.
Этот таинственный человек, чья судьба осталась для историков загадкой, имел не только изощрённый ум, но и бесчисленное число полезных знакомств, умело используемых. Оставив сирийский лагерь, Лагор направился прямиком в Александрию, где встретился с другим критянином — Болидом, какого хорошо знал, хоть самому Болиду известен не был. Болид за солидное вознаграждение согласился связаться с третьим критянином, неким Камбилом, что состоял на службе Ахея. К интриге был подключен Сосибий, давший деньги и рекомендательные письма.
Спираль предательства раскрутилась в обратном направлении — от Александрии к Сардам. Болид передал приятелю Камбилу секретное письмо к Ахею с предложением вывести того из осаждённого города и переправить в Александрию.
Наверно, Ахей сомневался, ибо общеизвестна истина — нет в мире лжеца, большего чем критянин. А тут были замешаны одни критяне. Но положение его было незавидным. Антиох, словно морской краб клешнями, вцепился в Акрополь, демонстрируя решимость довести дело до полного завершения. Видя это, ахеевы наёмники начали нервничать: они неплохо заработали на этой войне и не испытывали желания расставаться ни с деньгами, ни, тем более, с жизнями. День ото дня они всё чаще бросали на Ахея косые, красноречивые взгляды. Владыка Сард понял, что нужно делать ноги. Деловое предложение критян за немалую сумму покинуть город показалось наилучшим исходом. А тут ещё Гарсиерис горячо одобрил план бегства. В конце концов, поколебавшись, Ахей дал согласие, предупредив о своих намерениях единственно жену.
Была безлунная ночь, когда пять человек неслышно спустились со стены. Болид повёл беглецов прочь от города по едва различимой в ночи тропинке, ведшей прямёхонько в засаду, подготовленную Антиохом, извещённым о намерениях дядюшки. Критянин не был уверен, что ведёт королевскую особу и тревожился, с ним ли Ахей, покуда не убедился в этом по той почтительности, с какой поддерживали на крутизнах одного из беглецов его спутники.
Шестеро брели, спотыкаясь о камни. Потом пятеро, ибо шестой исчез, словно сквозь землю провалившись. В условленном месте из темноты выскочили люди, скрутившие беглецов. Предатель критянин лично вцепился в Ахея из боязни, что тот лишит себя жизни. Ахей не сумел иль не отважился на это и очутился в антиоховой власти. С ним пленниками стали трое друзей. Не было лишь Гарсиериса, скользкой змеёю растворившегося в ночи. И некому было сказать:
— Будь, что будет!
Антиох не проявил милосердия, свойственного великим государям. Хотя, если верить Симониду Магнесийскому, поначалу при виде Ахея племянник разрыдался. Но то были эмоции — мимолётные и совершенно излишние, а слезы оказались крокодиловыми.
Отёрши слезы, Антиох приговорил дядю к жуткой казни. Ахею отрезали нос, уши, половые органы, отсекли пальцы на руках и ногах, и лишь потом — голову. Окровавленный обрубок, ещё недавно дышавший и надеявшийся, зашили в ослиную шкуру и распяли.
— Как Поликрата с Самоса! — припомнил поэтично настроенный Эвфорион.
Оставшиеся в Акрополе родные и приближенные Ахея после недолгого колебания сдались на милость победителя, проявившего в сей раз милосердие.
Предатели, подтолкнувшие Ахея в смертельную ловушку, были щедро награждены. Вот только никто не сумел найти хитреца Лагора, таинственно исчезнувшего в ту ночь. Царь сожалел о том, но скоро забыл о критянине. Антиоха ждали великие дела — он возрождал империю.
А об Ахее скоро забыли. Лишь три монеты, чудом сохранённые покровом веков и земли, напоминают об этом злосчастном царе, какого историк Полибий почему-то считал самым великим правителем Азии…
Над крышами домов вдоль центральной улицы от западных ворот до дворцовой площади трепетно реяли стяги со вздыбленным пардусом, карнизы и окна украшали букеты весенних цветов. Столица готовила войску торжественный приём…
Бактры — небольшой городок. По вселенским, естественно, маркам небольшой. Куда им равняться с Александрией или Сиракузами, Афинами или Римом, даже Пергамом иль Пеллой. Куда там равняться!
Но для Арьяна Вэджа[6K11]Бактры отнюдь не ничтожны, тем более что городок сей, хоть и небольшой, но уютный. И, заметим, отменно защищённый кирпичной стеной, не так давно подправленной и надстроенной.
Многое что здесь появилось недавно — как результат удачных войн против соседей. Покорение соседних земель поначалу влечёт расходы, но потом пополняет казну. Оттого и тезаурофилакс становился щедрее и уже не хватался за толстое брюхо, изображая сердечную колику, когда царь распоряжался о деньгах на обустройство дворца, строительство гимнасия или храма, возведение стены[6K12]. Хорошо, когда казна полна! Хорошо и потому, что теперь можно отпраздновать очередной победоносный поход не просто пирком, а всеобщим гулянием — накрыть столы прямо на улицах, заставить кувшинами со сладким вином, выжатым из отменного арейского винограда, и яствами, щедро наделить хлебом и мелкой монетой сирых, выдать полновесную плату воинам.
Царя Эвтидема всегда занимали финансовые дела. В отличие от других владык своего времени, сваливавших рутину расчётов на плечи вороватых казначеев и лишь требовавших и требовавших денег — на войны, развлечения, содержание двора, любовниц и фаворитов, — Эвтидем был государем рачительным, в денежных вопросах аккуратным и бережливым. Он не позволял тратить более, чем добывал, не залезал в мошну ростовщиков, просивших за каждые две данные монеты возвратить три, ибо помнил вечное правило: берёшь чужие, а отдаёшь свои. А отдавать своё Эвтидем не любил — ни деньги, ни земли, ни преданных слуг. Потому-то и был чрезвычайно щепетильным в делах финансовых, не просто восполняя расходы, но и откладывая каждый раз толику прибытка в дальние сундуки, от опустошения освобождённые — запасы на чёрный день, если вдруг он, не приведи боги, случится.
Бережливость царя, никогда не доводимая до бездумной скупости, была общеизвестна, за что властитель Бактрии получил среди преданных слуг чуть насмешливое, однако не без уважительности, прозвище — Ключник.
Признаться, Эвтидем и впрямь походил на хранителя погребов. Был он мужчина простоватый — манерами, статью, лицом. Нелегко было обнаружить в его облике царственность или намёк на богоподобие, что отличают властителей. Возможно, сказывалось отсутствие породы, пестуемой поколениями из крови могучих рыцарей и прекрасных дев. Эвтидем был мешковат, но некоторая полнота не могла скрыть могучих плеч и сильного торса воина, привыкшего орудовать мечом не только на придворных ристалищах. Сильные, сплошь в узлах вен руки выдавали причастность к физическому труду, не только бранному; Эвтидем был из разряда государей, что сумеют, если потребуется, вспахать землю или обрезать виноградник. И уж совсем не царственным было лицо — крупный бугристый нос, изборождённый морщинами вечной заботы лоб, невыразительные, ползущие уголком к подбородку мясистые губы. Гости нередко принимали царя за земледельца, по недоразумению облачённого в тканые одежды, основательного и усталого, честно отработавшего в саду или на пашне нелёгкий хлеб. Другим он казался пастухом с безвременно состарившимся на солнце и секущем ветру лицом. Потомки, не разобравшись, обзовут извлечённый из земли бюст Эвтидема Старым рыбаком — никто даже не заподозрит царя во внушительном и вместе с тем простоватом старце в надвинутой чуть набекрень широкополой шляпе, вроде тех, какими покрывали голову, отправляясь в поля, пахари.
А меж тем Эвтидем не был таким простаком, которым казался. То был один из мудрейших и удачливых правителей своего времени, не только захвативший власть и отстоявший её в споре с могущественными соперниками, но и втрое расширивший пределы царства.
Средняя Азия долгое время пребывала на задворках истории, неведомая ни на Востоке, ни на Западе. Китайцы об этих землях знали из слухов да из рассказов считанных путешественников; эллины питались персидскими побасками, фантастичными, а нередко и намеренно лживыми. Персы совсем не желали раскрывать недругам-грекам тайны своей державы.
Неизведанный мир открыли для европейцев александровы педзэтайры, вступившие в долины Окса и Яксарта в погоне за Дарием, а потом и убившим царя Бессом. Именно здесь македоняне, сами того не ожидая, встретили яростное сопротивление и понесли наибольшие за всю кампанию потери. Гордые бактры и согды отказались признать завоевателей. В союзе с соседями-скифами они трепали македонян добрых два года. Отважный Спитамен с ничтожными силами причинил александровой рати ущерб больший, нежели все неисчислимые полчища персов.
Александр пытался сломить сопротивление жестокими карами, стирая с лица земли непокорные города, но, в конце концов, оценил мужество неприятеля, взяв в жены прекрасную согдийку Роксану с тем, чтобы их дети сочетали отвагу Запада и Востока.
По смерти Александра междуречье Яксарта и Окса отошло к Селевку, обустроившему здесь множество новых прекрасных селений. В этих землях, столь отдалённых от Афин или Пеллы, поселились греки и македоняне, отчасти смешавшиеся с аборигенами, отчасти стремившихся сохранить свои традиции. Возник симбиоз двух культур — яркий, причудливый, по-гречески изысканный, по-варварски великолепный.
Владычество Селевкидов оказалось недолгим. Бактрия и Согд держались сирийских царей лишь при Селевке и наследнике Антиохе, правителях сильных и на расправу решительных. Как только корпус неумело сбитого корабля, коим являлась империя Селевкидов, дал течь, оживились центробежные силы. При первых признаках слабости царской власти эпистаты восточных провинций поднялись против владык. Сначала обособилась Бактрия с подвластным Согдом, следом Парфия — державы, враждовавшие между собою — и не из-за территорий, а по причине даже не национальной, а почти расовой. Если в Бактрии власть удерживали македоняне, потомки сподвижников Александра, лишь отчасти поделившиеся ею с местной знатью, то в Парфии верх взяли варвары-парны, не отказавшиеся от услуг греков, но относившиеся к ним с известным пренебрежением.
Отсюда конфликты. Отсюда тревога. Отсюда измены и мятежи.
Впрочем, конфликты были не слишком уж кровопролитны, а мятежи — нечасты. Отменная земля и обильное солнце, оплодотворённые передовой греческой агрикультурой, даровали всеобщее процветание. Парфия благоденствовала при Аршакидах, Бактрия — при Диодотах: отце и сыне. А потом объявился Эвтидем. Грек из Магнесии, за неоспоримые дарования поставленный Диодотом наместником Согда, он взбунтовался против царя и захватил пошатнувшийся трон.
То, конечно, была узурпация, никого, впрочем, не возмутившая. Диодот-сын не отличался крепостью характера, а царству необходим был сильный властитель. Потому-то и знать, и народ безропотно приняли нового государя с лицом безвременно состарившегося пастуха, но с умом и сердцем искушённого мужа.
Эвтидем не обманул ожиданий. Сильной рукой утвердив зашатавшийся трон, он повёл наступление на земли соседей. Полки шли на юг — в Арейю, Дрангиану, Арахозию и Гедросию, подчиняя разноязыкие племена и народы. Шли год из года, год из года возвращаясь с победами. Царь не жалел денег на армию: обучение и оснащение. По совету ближайшего помощника Менандра была перевооружена конница. Бактрийцы переняли тактику воинственных соседей-юэчжей, деливших конницу на два рода — лёгкие подвижные отряды и полки латников, закованных в броню от шелома до самых пят, с пластинчатым нагрудником для коня. Небольшая армия сначала стремительно налетала, если ж противник выдерживал строй, в дело вступала тяжёлая конница, сминавшая и фалангу и строй всадников. Города осаждались по всем правилам военного искусства, но этого почти не случалось. Устрашённые безоговорочным поражением армии в поле, города капитулировали, тем более, что обитатели их знали: Эвтидем милостив, подати его необременительны.
Так постепенно, шаг за шагом земли к югу вплоть до моря покорились владыке Бактрии. Возвращавшееся из последнего похода войско должно было подчинить территории в устье Инда, открыв путь к безмерным богатствам Индостана.
Снаружи долетел глухой рёв труб. Эвтидем поднялся со скамьи и направился к дверям, выходившим на площадь. Небольшая, но аккуратно выложенная ровными брусочками, площадь была запружена людьми, громкими криками приветствовавшими всадников, ряд за рядом выезжавших на площадь. Их было немного — не более сотни, все, как на подбор, ладные, в островерхих шлемах, кольчужных доспехах, видневшихся из-под накинутых на плечи, когда-то белоснежных, а теперь посеревших плащей, на отменных нисейских конях. Скакавший впереди воин резким движением узды вздыбил коня перед царём, соскочил наземь, отвесил поклон. Эвтидем не погнушался сойти с дворцовых ступеней вниз и обнял всадника.
— Как всё прошло? — спросил он, не сдерживая волнения.
— Как и рассчитывали! — устало ответил всадник. Хищное золото плескалось в его глазах, ярко выделявшихся на загорелом, покрытом перемешавшейся с потом пылью лице. — Ворота в Индию твои, государь!
— Велик ли наш урон?
— Полтора десятка всадников — больше от болезней и змей. В битве с тамошними дикарями мы потеряли лишь четверых.
На лице безвременно состарившегося пастуха расцвела улыбка, придавшая тому неожиданно детское, беззащитное выражение. Рачительный во всём, он бережно относился и к людям. Ничтожность потерь радовала царское сердце. Аккуратно сняв с себя массивное, в пять мин чистого золота ожерелье, Эвтидем возложил его на генерала — прямо поверх грязно-белого, подбитого тонким мехом плаща.
— Оно твоё, Менандр. И пять селений по твоему выбору в приобретённых землях! — торжественно провозгласил царь.
Собравшиеся приветствовали эти слова одобрительным гулом. Менандр, лучший из эвтидемовых полководцев, пользовался доброй славой. Особенно рьяно загорланили воины, обожавшие своего генерала. Тот приветственно помахал собравшимся тростью, с которой не расставался. Царь сделал то же — узловатой рукой: он не испытывал тревожной ревности к популярности полководца, статного, могучего, привлекательного лицом и славой, хотя некогда сам, будучи таким же вот стратегом, предал повелителя и был вправе опасаться подобного предательства и от своего генерала. Но Менандр был на удивление чужд честолюбия, служа не за почёт, не за славу и даже не страх, а за совесть. Пожалуй, он был единственным человеком, на преданность которого Эвтидем полагался в полной мере. Подобные люди, хоть и редко, появляются на земле. Менандр был честен, благороден и лишён всякой корысти. Он не способен был ни на предательство, ни на низкое убийство, ни на коварство. Эвтидем слишком долго знал своего помощника, чтоб в нём сомневаться.
— Сейчас мы отдохнём, а заодно ты расскажешь обо всём поподробней! — произнёс царь.
— Нет, сначала я прослежу за тем, как устроились воины. Я приказал им разбить лагерь в Ближнем оазисе и резать баранов. Надо проверить, чтобы туда привезли вино и фрукты.
— Я распоряжусь… — начал было Эвтидем, но генерал весьма бесцеремонно перебил повелителя:
— Я хочу сделать это сам!
Царь не стал спорить. Забота Менандра о воинах могла показаться наигранно чрезмерной, но она нравилась Эвтидему, а ещё больше — самим воинам. Потому-то владыка Бактры не проявил и тени неудовольствия.
— Делай, как знаешь. А я покуда посижу с народом.
И царь в сопровождении одного-единственного слуги направился к ближайшему от него столу, где, ничуть не гнушаясь, ел и пил, с горшечниками, погонщиками верблюдов и земледельцами. Он был большим оригиналом, этот царь Эвтидем. Он был большим мудрецом…
К вечеру он сидел уже за другим столом, накрытым в Малой зале дворца — чуть более изысканным, покрытым шёлковой скатертью и заставленном драгоценной посудой. Вернее, не сидел, а возлежал — в самой уединённой компании, всего с восемью сотрапезниками. Тонкокожие белолицые мальчики-сирийцы разливали из хумов багровое тягучее вино, заедаемое бараниной, телятиной и дикой птицей, густо пересыпанными индийскими специями; на громадных серебряных блюдах возлежали гроздья прозрачного винограда, лопающиеся от переспелости гранаты, налитые сахарным соком груши, надрезанные ломти дынь.
Впрочем, пирующие ели немного: все они насытились днём, кто за столом с горожанами, кто на буйной пирушке с шумно кричащими воинами. Больше не ели, а заедали, ибо вина в Бактрии, несмотря на холодную зиму, давили немало и пивали от пуза. Менандр рассказывал о походе, к месту и нет перебиваемый и дополняемый своим помощником Дамоклидом.
Поход оказался удачен. При ничтожных потерях были приобретены территории с плодородными землями и богатейшими заводями, покорено пять городов и пятьдесят раз по пять селений. И главное, удалось закрепиться на обратном берегу Инда — в Поттале, городе богатом и значительном, где Менандр оставил гарнизон из двадцати сотен воинов. Правитель рассудительный, Эвтидем чётко представлял себе все выгоды этого приобретения.
— Теперь мы можем перекрыть народам пяти рек[6K13]выход в океан и диктовать свою волю! Сначала Софагасен согласится платить нам малую дань, а затем волею-неволею признает свою подвластность.
Лежавший подле царя Менандр кивнул и потянулся кубком к правителю.
— Не пройдёт и пяти лет, как он — ваш слуга. Но за эти пять лет мы должны обезопасить себя от удара в спину.
— Ты имеешь в виду вольных юэчжей?
— С юэчжами мы договоримся. Варвары уже поняли всю выгоду дружбы с нами. Никто не откажется ни от вина, ни от доброго оружия. Я говорю о парнах.
Хотя стратег произнеси последнюю фразу вполголоса, она была расслышана большинством присутствующих. За столом, до того оживлённым, повисла настороженная тишина. Парны были воинственны и могущественны. Бактры и согды старались не конфликтовать с западными соседями.
Об этом и сказал Эвтидем, царь с лицом безвременно состарившегося пастуха.
— Парны могут выставить вдвое конного войска и пять тысяч гоплитов, вооружённых как греки.
Эти слова не смутили стратега.
— Ходят слухи, с заката идёт царь Сирии. Парнам будет не до нас.
— Как и нам не до парнов. Ведь, покорив их, Сириец примется за нас. И нам придётся особенно нелегко, если парны без боя покорятся ему.
— Вот именно. Поэтому нам следует договориться с парнами, но сделать это так, чтобы те признали себя нашими союзниками, а не мы — их.
Эвтидем засопел и отёр пятерней бугристую шишку носа. Царь страдал от редкого недуга, неподвластного лекарям, воздух с трудом проходил через заросшие диким волосом ноздри.
— Аршак[6K14]слишком высокомерен.
— Аршак — да, но его сын Артабан юн. Ему потребуется время, чтобы закрепиться у власти, и всё это время он будет уступчив.
— Друг Менандр, ты говоришь так, будто Аршак уже мёртв! — захохотал порядком подвыпивший Дамоклид. Поговаривали, что он был из старого рода бранхидов — потомок милетских жрецов, когда-то предавших свой город во власть персов и бежавших из страха перед возмездием в дальние пределы Персидской державы. Завоевав Согдиану, Александр разрушил город бранхидов, повелев истребить злое семя, но некоторые из рода спаслись и служили впоследствии новым владыкам. Про Дамоклида ходили слухи, что он — внук едва ли не самого главного бранхида, и Дамоклид сих слухов не отрицал, ибо сама причастность к таинственному клану давала незримую власть его имени, заставляла считаться с ним, простым офицером не только товарищей по оружию, не только знатнейших вельмож, но даже царя.
— Никто не вечен. — Менандр оторвал и медленно, — могло показаться со значением медленно, — надкусил сочную виноградину. — За исключением разве что звёзд. Но и они, случается, гаснут.
Похоже, Эвтидему, не понравились эти слова, да и сам разговор, затеянный Менандром.
— Оставим в покое звёзды. Скажу так, нашей державе была бы выгодна смерть старого Аршака, но он жив и, насколько мне известно, отменно здоров. За обедом, как говорят, он съедает седло барана, на ужин — телячью ногу. Ударом кулака Аршак валит быка. Ничто не говорит о том, что он намерен отправиться в Аид!
Менандр засмеялся, пьяно, но смысл последующих слов его был вполне трезв.
— Важно, чтобы развитие событий определяло не безликое что, но кто. Мне нужен конь и верный спутник. Не пройдёт и луны, как я привезу столь желанное царю известие!
На том пир и закончился. Разговор больше не клеился, и уставшие гости, не сговариваясь, начали зевать, так что царю не оставалось иного, как подняться и, попрощавшись, уйти, давая тем самым знак, что теперь каждый может идти почивать. Вскоре за столом остались лишь Дамоклид и Менандр. Хитро поблёскивая масляными от сытости глазками, помощник полюбопытствовал у стратега.
— Ты и впрямь намерен отправиться к парнам?
— А почему бы и нет?! — с оттенком вызова откликнулся Менандр и ласково, словно женщину, погладил свою неразлучную трость. — Хочешь со мной?
— А почему бы нет?! — засмеялся Дамоклид.
Поднявшееся над подёрнутой дымкой линией горизонта солнце застало двух всадников на пути в Антиохию Маргиану. Они скакали, убегая от солнца. Люди молчали, сосредоточенно глядя вперёд, на чётко очерченную линию обратного горизонта; кони вминали в песок свои ломкие тени…
«…счастье никогда не остаётся подолгу на том же месте, и насколько большей удачи достигают люди, настолько большую зависть богов они возбуждают».
Море было безмятежно спокойным. Оно светилось зеленоватой синью, точь-в-точь как камень с нежным профилем Афродиты, таинственно мерцающий в перстне Поликрата. У тирана не было вещи более дорогой. Это была удача — его Удача. Но ради того, чтобы испытать судьбу, следует поступиться даже Удачей. Поликрат не без труда стянул перстень с пальца и швырнул его в море. Телохранители охнули, один из них бросил щит, намереваясь прыгнуть вслед за сокровищем господина. Поликрат остановил его властным движением руки и велел возвращаться.
— Итак, Анакреон, я обманул судьбу, — говорил он тем же вечером, сидя у жарко пылающего очага с бокалом вина. — Я расстался с Удачей ради того, чтобы доставить радость богам. Разве это не глупо? — Не дождавшись ответа, Поликрат лихо опрокинул содержимое бокала в рот. — Да будет так!
Анакреон не слушал тирана, пьяно бормоча вдохновенные строки, которым суждено было стать классикой греческой лирики.
Что же сухо в чаше дно?
Наливай мне мальчик резвый.
Только пьяное вино
Раствори водою трезвой.
Мы не скифы, не люблю
Други, пьянствовать бесчинно,
Нет, за чашей я пою
Иль беседую невинно.
Прошло несколько дней…
Геродот утверждает, что началом всему было письмо Амасиса. Но, может быть, этого письма и не было. Как не было и всей этой истории…
Кемтский корабль прибыл в гавань Самоса в полдень. Низкобортное, приспособленное больше для плавания по спокойной речной воде, нежели по морю, судно долго плыло меж длинной вереницы торговых и боевых кораблей, прежде чем нашло свободное место. Завизжала флейта келевста, повелевая замедлить темп. Весла плавно вонзались в воду, короткими толчками продвигая корабль к обшитому брёвнами пирсу. Вот барабан умолк, и раздался короткий свист. По этому сигналу гребцы разом опустили весла на воду, и корабль замер. С кормы полетел причальный конец, с носа упал медный разлапистый якорь. Два матроса подняли толстую кедровую доску и перебросили один конец её на пирс. Корабль соединился с землёй, царский гонец мог исполнить данное ему поручение. Сойдя на берег, гонец отправился к дворцу Поликрата, возвышавшемуся посреди Астипалейского плато.
Стража беспрепятственно пропустила посланца Амасиса, Поликрат не замедлил принять его. Кемтянина провели в одну из верхних зал, откуда открывался великолепный вид на гавань. Поликрат предпочитал эту залу прочим. Здесь он проводил долгие часы, наслаждаясь лицезрением своего могучего флота и беседуя с друзьями и проксенами. При появлении посланца Поликрат привстал с высокого, покрытого искусной резьбой и позолотой кресла и осведомился о здоровье своего брата, великого правителя Кемта. Гонец, как и положено по обычаю, произнёс пышную, подобающую случаю фразу, после чего тут же перешёл к сути дела.
А она излагалась в письме. Гонец передал Поликрату папирус и отступил на пару шагов, замерши в почтительном ожидании. Поликрат не относился к числу людей, знакомых с замысловатой грамотой мудрецов Кемта. Суть послания ему изложил учёный муж, один из многих, состоявших при дворе блистательного владыки. Выслушав, Поликрат призадумался и вышел из залы. Наутро он велел снарядить корабль…
Поликрат, сын Эака, был удачливейшим человеком во всём подлунном мире. Недаром современники прозвали его Счастливчиком. Свою жизненную карьеру он, подобно другим самосцам, начал пиратом — доходный, хотя и небезопасный промысел. Им не брезговали ни финикийцы, ни кемтяне, ни всё многоплеменье эллинов. Да что говорить об испорченных современниках Поликрата! Великие герои прошлого, воспетые Гомером, также отдавали должное морскому разбою. Пиратство — дело чести, занятие, достойное благородного мужа. Агамемнон, Ахилл и Диомед, легендарные предки, они бороздили моря в поисках лёгкой наживы, а Гомер, устами Улисса, пропел настоящий гимн морскому разбою.
Прежде чем в Трою пришло броненосное племя ахеян,
Девять я раз в корабле быстроходном с отважной дружиной
Против людей иноземных ходил — и была нам удача;
Лучшее я брал себе из добыч, и по жребию также
Многое на честь мне досталось; своё увеличив богатство,
Стал я могуч и почтен…
Так было давно, так осталось и сейчас. Из года в год корабли уходили в море, чтобы вернуться, тяжело оседая по самые борта под грузом награбленного. Навархи продавали товар и пленников, после чего посвящали десятую часть вырученных денег в храм Аполлона, чтоб бог был милостив к охотникам за удачей. Но порой Феб гневался на неосторожно проявивших нечестие моряков, и корабли не возвращались. И тогда в каменистых склонах прибрежных скал появлялось ещё несколько кенотафов и приносилась жертва в память тех, кто нашли смерть в морской пучине или пали, пронзённые мечами на палубе вражеского судна. Морской разбой — кровавая и равная игра. Победить в ней ничуть не легче, чем потерпеть поражение. Смуглокожие финикийцы и граждане ионийских полисов не раз выводили в море эскадры, чтоб положить конец разбою, приносящему великий убыток морской торговле. Немало самосских пиратов очутились в плену, чтоб потом быть распяту на площадях Милета иль Тира. Поликрата судьба миловала. Он счастливо избегал встреч с неприятельскими эскадрами и приводил корабль в гавань с весомой добычей. И каждый раз сходя на берег, Поликрат целовал драгоценный перстень, купленный у мастера Феодора. На камне, оправленном в золото, была искусно вырезана изящная головка богини любви Афродиты. Поликрат целовал изображение прекрасной богини и восклицал:
— До тех пор, пока эта красотка со мной, Удача не отвернётся!
Поликрат верил в удачу — Удачу с большой буквы.
Удачливый пират стал кумиром местных корсаров, готовых идти за ним и в огонь, и в воду. Удачливый пират стал кумиром местной черни, ибо золото привлекает чернь, а оно у Поликрата не переводилось. Мало того, он сумел понравиться сильным, что вершили судьбу мира. Ещё бы! Он был обаятелен, этот мускулистый широкоплечий здоровяк с курчавящейся бородкой и голубыми глазами. Он него веяло силой и победоносной уверенностью. Такие нравятся женщинам и внушают расположение мужам. Это был игрок до мозга костей, игрок бесшабашный и удачливый.
В те времена был славен Писистрат, тиран Афин, возвысивший свой город до невиданного могущества. Писистрат правил державой, руководствуясь умом и силой. Мудрый политик, — недаром эллины причисляли афинского тирана к семи великим мудрецам, — Писистрат направлял свою энергию на то, чтобы обеспечить Афинам владычество над морем. В ходе многочисленных морских экспедиций Писистрат пользовался услугами навархов-пиратов, в том числе и самосцев, и конечно же он не мог не заметить обаятельного счастливчика Поликрата. Лихой разбойник, от которого прямо-таки веяло удачей — чего стоит одно имя Поликрат — Многовластный! — понравился афинскому владыке и, как только представилась удобная возможность, Писистрат способствовал приятелю взять власть на Самосе. Сторонники Поликрата, а их было немало, подняли мятеж на празднестве Геры, когда жители Самоса на время стащили оружие в храм, дабы ублагостить миролюбивую богиню. Захватив оружие, приверженцы Поликрата укрепились на акрополе. Пугая будто бы близкой помощью от Писистрата, Счастливчик заставил аристократов признать поражение и был провозглашён тираном.
Но если Писистрат полагал, что благодарный ему самосский тиран станет верным другом Афин, он просчитался. Поликрат желал вести собственную игру. Как и его покровитель, самосец мечтал сделаться талассократом. И, надо признать, шансы его выглядели предпочтительней.
Первым делом Поликрат сделал то, что полагается сделать каждому уважающему себя властелину, по праву силы овладевшему троном — избавился от возможных соперников. Чтобы держать ретивого пирата в узде, Писистрат навязал ему в соправители двух его братьев. Поликрат не отличался избытком родственных чувств, особенно когда речь шла о власти. Старший брат, Пантагност был зарезан прямо на рыночной площади. Убийц, естественно, так и не нашли. Младшего, Силосонта — премилое имечко, означавшее — Укрыватель краденого! — Поликрат под благовидным предлогом отправил в изгнание. Затем тиран поспешно произвёл ряд политических комбинаций, результатом чего стали союзнические договоры со многими державами Средиземноморья, в том числе с изобильно богатым Кемтом. Благодаря союзу с фараоном Амасисом, Самос мог больше не беспокоиться о хлебе и льне. Кемтские корабли могли в любой миг доставить и то, и другое.
Но всякую дружбу следует поддерживать сильной рукой. Поликрат позаботился о том, чтобы создать могучий флот и достойную этого флота армию. Пиратские корабли были собраны в эскадры и подчинены дисциплине. Вскоре в гаванях Самоса покачивались на прибойной волне сто новеньких пентеконтер, на каждой из которых было по тридцать отлично вооружённых воинов. Сорок триер с пятьюдесятью воинами на каждой были готовы поддержать лёгкие судёнышки в морском сражении. Кроме того, Поликрат мог в случае необходимости посадить на корабли свою гвардию — тысячу отборных лучников — силу по тем временам грозную, равной которой не обладал ни один из друзей или соперников самосского тирана. Против такого ударного кулака не могло устоять ни одно государство, по крайней мере, из числа тех, что объявлялись врагами Самоса. Летучие отряды Поликрата разорили Хиос и Парос, взяли с боем Колофон, Приену, Фокайю, Минд, покорили Ренею, Феру и многие острова из дорийских Спорад. Самосские пираты осмелились бросить вызов могущественному Милету. Когда же на помощь ионийскому городу пришёл флот лесбосцев, уже имевший прежде дело с Поликратом, тиран вызвал тех на битву, и, хотя его флотилия уступала в численности неприятельским эскадрам, в пух и прах разгромил их в ожесточённой морской баталии.
Он был не слишком разборчив в средствах, этот вознесённый судьбой на престол авантюрист. Ставши тираном, он сохранил замашки морского разбойника. Эскадры Поликрата разоряли все земли подряд, не утруждая себя выяснением, чьи они — врагов или друзей. Счастливчик изобрёл великолепную формулу силовой политики, оправдывающую любой агрессивный акт.
— Лучше, — говорил он, — заслужить благодарность друга, вернув ему захваченное, чем ничего не отнимать. Ибо в таком случае друзья могут позабыть о твоём существовании.
И самосские корабли грабили города и морские караваны. Стремительные, подобные лезвию меча пентеконтеры, заполненные отчаянными моряками, рассекали безбрежные просторы моря, повергая в ужас купцов, заставляя горожан возносить горячую мольбу Посейдону с тем, чтобы тот унял распоясавшихся разбойников. Но Посейдон благоволил к Счастливчику Поликрату, приносящему владыке моря обильные жертвы. Золото и серебро текли в казну Поликрата сначала ручейком. Потом — полноводной рекой. Он не прятал добытые деньги в сундук, а пускал их в дело. На награбленные сокровища был воздвигнут великолепный замок-дворец, ставший резиденцией Поликрата, были обновлены стены Самоса, сооружён грандиозный водопровод, построены новые общественные здания. Тиран пригласил к своему двору многих великих людей, среди которых — знаменитый Анакреон, нежный певец хмельного веселья и любви. Поликрат с гордостью демонстрировал поэта своим гостям, а вечерами наслаждался его напоенными негой стихами.
Бросил шар свой пурпуровый
Златовласый Эрот в меня
И зовёт позабавиться
С девой пёстрообутой.
Но, смеяся презрительно
Над седой головой моей,
Лесбиянка прекрасная
На другого глазеет.
Поликрат почти не тратил деньги на личные нужды. В этом он был похож на других тиранов, своих предшественников и современников, заботившихся прежде всего о процветании державы, а уж потом — о собственных прихотях. Но особое внимание Поликрат уделял флоту, основе самосского могущества. В разговорах с друзьями, каковых было немало, Счастливчик многозначительно поднимал вверх палец, украшенный заветным перстнем.
— Пока у Самоса есть флот, у него есть власть, а значит — и богатства, от этой власти исходящие.
Поэтому в гаванях Самоса, не переставая, стучали топоры плотников, сооружавших новые и новые корабли во славу великого «баловня счастья», как окрестил Поликрата отец истории Геродот.
Был миг, когда самосский тиран почти достиг вожделенной цели. Древность знавала не одного царя, мечтавшего установить талассократию — власть над морем. Справиться с этим почти безнадёжным делом удалось немногим, слишком уж завистлива судьба к пытающимся возвыситься над нею. Боги жестоко карают безумцев, стремящихся вознестись чересчур высоко. Первым талассократом был Минос, заполонивший морские просторы сотнями чернобортных судов. Судьба долго миловала Миноса, ведь он был сыном Зевса, но и он не сумел избежать бесславной смерти, будучи умерщвлён сикелийцами в Камике. Затем был славен троянец Приам, чьи пиратские корабли прочно овладели восточным Средиземноморьем. Но рассвирепевшие данайцы снарядили грандиозную карательную экспедицию, которая сокрушила Илион. Ещё были Кипсел, Периандр, Писистрат… Несмотря на то, что все они прославили своё имя, вожделенной цели не достиг никто. И вот теперь Поликрат… Счастливчик Поликрат! Судьба столь явно благоволила к нему, что самосцы не сомневались — сыну Эака удастся поработить морские пространства.
Но чем дальше заходили поликратовы планы, тем более яростное сопротивление они встречали. И не только со стороны соседей, страдавших от набегов самосских эскадр, но и от собственных сограждан. Кое-кому из тех, что пользовались прежде влиянием в городе, пришлось не по вкусу возросшее могущество Поликрата. Они выступали с гневными речами против тирана, требуя вернуть им утраченную свободу. Поликрат искренне удивлялся:
— О какой ещё свободе они твердят?
Он старался быть справедливым правителем и потому долго терпел крикунов, но, в конце концов, не выдержал и решил избавиться от беспокойных сограждан, для чего задумал хитроумную комбинацию, на которые был превеликий мастак. То был второй год шестьдесят второй Олимпиады[6K16], год несчастливый для правителя Кемта Амасиса.
Завидуя славе Счастливчика, Амасис также решил прославить своё имя подвигами на море. Собрав огромную эскадру, он овладел Кипром, полагая, что теперь сможет диктовать условия ближним и дальним соседям. Но не тут-то было! Финикийцы поспешно заключили союз с городами Ионии, а заодно обратились за помощью к Камбису, царю персов, что с чрезвычайной быстротой распространили влияние от сказочной Индии до Средиземного моря. Камбис с радостью согласился помочь, ибо уже давно зарился на сокровища Кемта.
В результате ионийские и финикийские эскадры блокировали флот кемтян на Кипре, а корабли Камбиса устремились к дельте Нила, намереваясь овладеть страной пирамид. Поликрат знал о персидском могуществе и понимал, что войску фараона не устоять под натиском восточных варваров. Самосский тиран принял мудрое решение.
— Пора менять союзников, — сказал он своему доверенному помощнику Меандрию.
Сказано — сделано. Тиран предал закадычного друга Кемта во имя друзей новых, предложив услуги персам. Правда, послание Поликрата могло показаться странным — тиран просил царя потребовать, чтобы самосцы предоставили персам помощь. Камбис исполнил пожелание Счастливчика. На Самос прибыл царский гонец с повелением предоставить в распоряжение персов боевые корабли. Вопреки ожиданиям островитян, в суть интриги непосвящённых, Поликрат не приказал бросить наглеца в подземелье. Напротив, он принялся поспешно снаряжать корабли.
Крикуны издевались над Поликратом, полагая, что тот струсил и спешит пасть на колени перед грозным соседом. Счастливчик помалкивал, скрывая ухмылку. Поход против Кемта был ничем иным, как благовидным предлогом избавиться от баламутов, подбивавших народ к бунту. Таким образом Поликрат намеревался убить сразу двух зайцев — заиметь могущественного союзника и избавиться от заразы, точившей изнутри его державу. По велению Поликрата крикуны сели на корабли и отправились на юг — навстречу смерти, если не от рук кемтян, так от персидских стрел. Расчётливый тиран заблаговременно попросил Камбиса умертвить или продать в рабство присланных ему самосцев, как только в них отпадёт надобность.
Однако бунтовщики оказались не столь глупы, как полагал Поликрат. Отплыв от Самоса, они посовещались и решили изменить сценарий событий, начертанный тираном. Первым делом они сообщили Амасису о том, как гнусно обошёлся с другом коварный Поликрат, после чего повернули к родному острову и, дождавшись безлунной ночи, напали на флот. Диверсия оказалась успешной. Часть кораблей Поликрата отправилась на свидание с донными рыбами, другие были брошены перепуганными моряками. Воодушевлённые успехом, инсургенты высадились на берег и подступили к городским стенам. Однако здесь их ждало разочарование. Горожане отказались бунтовать против тирана, а гвардия Поликрата в мгновение ока решила исход битвы, засыпав восставших стрелами. Потерпев поражение, те вынуждены были бежать на корабли и искать счастья в чужеземных краях. Но мятежники не оставили козней против ненавистного тирана. Они просили помощи и получили её.
Своей бесцеремонностью Поликрат восстановил против себя многие полисы, в том числе и могущественную уже в те времена Спарту. Эфоры приняли изгнанников и, выслушав их длинную бестолковую речь, ответили, постаравшись, чтобы произнесённая фраза дошла до потомков:
— Ваши слова были столь длинны, что мы позабыли начало их и не поняли конца.
Спартанцы частенько подобным образом сбивали спесь с велеречивых иноземцев.
Впрочем, удовлетворив лаконское высокомерие, эфоры всё же решили помочь беглецам покарать нечестивца, нанёсшего ко всему прочему обиду Лакедемону. Дело в том, что самосские пираты ограбили судно, вёзшее в Спарту дары фараона Амасиса. Счастливчик никогда не упускал возможности поживиться за счёт друзей! Среди похищенного был льняной панцирь столь искусной работы, что память о нём сохранилась спустя поколения. Спартанцы потребовали вернуть подарки, но не тут-то было! Поликрат вытолкал лаконских послов взашей, посоветовав им, прежде чем являться с подобными заявлениями, выучиться плавать. Панцирь же занял достойное место в сокровищнице пирата.
Теперь спартанцы решили, что настало время сквитаться. Гремящие бронзой воины уселись на корабли инсургентов и отправились в Самосу. Поликрат воспринял известие о нежданной напасти с завидным спокойствием.
— Мы обреем лакедемонским красавчикам их кудри! — сказал он и повёл в бой свою гвардию.
Вышедших из лагеря врагов осыпал град стрел. Но спартанцы были не чета каким-нибудь лесбосцам или хиосцам. Образовав стену из гоплонов, спартанцы дождались, пока лучники не истощат свои запасы, после чего быстрым ударом загнали их в замок. Лакедемоняне преследовали их по пятам и лишь случайно не овладели городскими стенами. К счастью для Поликрата, спартанцы, чей город не имел крепостных стен, не умели штурмовать укрепления, а нескольких лакедемонян, успевших ворваться в городские ворота, самосцы изрубили.
Неудача не смутила тирана. Велев с почестью похоронить погибших врагов, он сказал приунывшим наёмникам:
— Подождём.
Время играло на него. Для Поликрата не было тайной, что спартанцы крайне неохотно покидают родные края, особенно на длительный срок, опасаясь восстания ненавистников-илотов. Вскоре лакедемонские гоплиты начали проявлять недовольство, искусно раздуваемое лазутчиками Поликрата. Когда это недовольство было готово выплеснуться наружу, Поликрат отправил к спартанскому полководцу посланца. Тиран предлагал храбрым врагам мир и выкуп за причинённое им бесчестье — десять талантов золота.
— Спартиаты не нуждаются в золоте! — гордо возразил полководец.
— Зато они нуждаются в доброй стали, какую можно купить на это золото!
Спартиат подумал и принял предложение. Вскоре корабли лакедемонян отвалили от острова и взяли курс на Пелопоннес.
Поликрат, давясь от хохота, делился с Анакреоном:
— Эти тупоголовые гераклы обошлись мне всего в полталанта серебра!
Тиран не лукавил. Спартанцы увезли с собой амфору, доверху наполненную жёлтыми тяжеловесными кружочками, как две капли воды похожими на лидийские монеты, но на деле это были свинцовые кругляки, покрытые поверху тонким слоем золота. На монетном дворе Писистрата работали опытные фальшивомонетчики. Деньги, полученные лакедемонянами, можно было использовать лишь в качестве балласта. Ни одна победа не была куплена столь малой ценой.
Вскоре после этой истории, изрядно повеселившей всю Элладу и стоившей карьеры лакедемонскому полководцу, на Самос прибыл гонец из Кемта. В письме, отправленном своему неверному союзнику, Амасис сообщал о разрыве братских отношений и напоминал о превратности судьбы, настигающей победителей в те самые мгновения, когда они находится на вершине успеха. Здесь были строки, заставившие Поликрата задуматься.
Кемтянин писал о судьбе и зависти, о непостоянстве первой и о незыблемости второй. И ещё он писал об удаче и счастье. «Ты счастливчик, — гласили причудливые иероглифы. — Полагаю, в мире нет человека, к которому удача была б более благосклонна, чем к тебе. До сих пор ты не знал ни одного несчастья, и все дела твои оканчивались успехом. Судьба словно бережёт тебя для чего-то страшного. Она возносит тебя над богами, вызывая их зависть и злобу. Бойся зависти богов! Бойся благосклонной судьбы! Рискни, если не боишься её испытать. Откажись от того, что наиболее любо тебе, и, если боги вернут утрату, я не завидую твоей доле».
Эллин эпохи Пифагора и Солона был склонен размышлять над тем, что есть удача и хорошо ли, когда она благосклонна. Эти раздумья выразил Феогнид.
Будь осторожен. Итог на лезвии держится бритвы:
Ныне удача, глядишь, завтра, глядишь, неуспех.
Эллин, как никто другой, понимал, что жизнь не может, не должна быть окрашена в один тон — чёрный или розовый. Жизнь есть чередования хорошего и дурного, добра и зла, радости и горя. Опасайся чрезмерного счастья! Оно означает, что судьба готовит тебе великое горе. Опасайся стать баловнем удачи! Сизиф и Тантал числились таковыми. И где они теперь? Влачат жалкое существование в глубинах Тартара. Агамемнон, Приам, Аякс Теламонид — все они были любимы удачей, и что же? первый нашёл смерть от руки коварной изменницы-жены, второй, умирая, видел смерть родного города, третий даже не обрёл могилы и обречён вечно стенать на брегу Ахерона.
Эллин с трепетом относился к судьбе и был покорен ей. Тех, кто пытался изменить предначертанное, постигала ужасная кара. Вспомнить, к примеру, страдальца Эдипа, поставившего целью жизни уйти от предначертанного ему жребия и, в конце концов, падшего пред ним на колени.
Амасис предлагал Поликрату сыграть в подобную игру — русскую рулетку с судьбой, чет-нечет. И Поликрат принял вызов. На рассвете его корабль покинул гавань…
Море было безмятежно спокойным. Оно светилось зеленоватой синью, точь-в-точь как камень с нежным профилем Афродиты, таинственно мерцающий в перстне Поликрата. У тирана не было вещицы более дорогой. Это была удача — его Удача. Но ради того, чтобы испытать судьбу, следует поступиться даже Удачей. Поликрат не без труда стянул перстень с пальца и швырнул его в море. Телохранители охнули, один из них бросил щит, намереваясь прыгнуть вслед за сокровищем господина. Поликрат остановил его властным движением руки и велел возвращаться.
— Итак, Анакреон, я обманул судьбу, — говорил он тем же вечером, сидя у жарко пылающего очага с бокалом вина. — Я расстался с Удачей ради того, чтобы доставить радость богам. Разве это не глупо? — Не дождавшись ответа, Поликрат лихо опрокинул содержимое бокала в рот. — Да будет так!
Анакреон не слушал тирана, пьяно бормоча вдохновенные строки, которым суждено стать классикой греческой лирики.
Что же сухо в чаше дно?
Наливай мне мальчик резвый.
Только пьяное вино
Раствори водою трезвой.
Мы не скифы, не люблю
Други, пьянствовать бесчинно,
Нет, за чашей я пою
Иль беседую невинно.
Прошло несколько дней…
Поликрат был любим самосцами. Любим горячо и искренне. Так любят прекрасных и сильных людей, одно присутствие которых приносит удачу. Людям вообще свойственно любить счастливчиков, но при условии, что они поделятся своим счастьем с другими. Солдатня безумно любила Александра или Пирра, даривших им счастье военной удачи. Афиняне искренне обожествляли Деметрия Полиоркета, вернувшего их городу блеск былого величия. Римский плебс боготворил Августа, подарившего дармовые хлеб и зрелища. Поликрат щедро делился своей Удачей, наделяя Самос богатством и славой. Взамен островитяне платили своему повелителю непритворной любовью.
Случилось так, что рыбак поймал великолепную рыбу. Он мог продать её иль съесть на ужин, но решил подарить добычу тирану. Ах, уж эти чудесные патриархальные нравы! Хотя, возможно, рыбак подарил не без умысла.
Так или иначе, рыбак поднёс свой дар, за что был приглашён Поликратом, — умевшим быть благодарным и красиво выказывать свою благодарность, — на обед, а рыба отправилась по назначению — под нож повара. Когда тот выпустил, рассёкши брюхо, требуху, из неё извлекли… Вы угадали! Тот самый перстень с профилем Афродиты, подаренный Поликратом морской пучине. Обрадованные слуги принесли находку повелителю. Тот не знал, радоваться ему или печалиться.
— Боги отказались принять жертву, значит, они готовят мне ужасную судьбу, — задумчиво сказал Поликрат. — Но зато они вернули мою Удачу!
Тиран закатил пышный пир и пил вино по-скифски, славя возлюбленную Удачу. Славя за редкое постоянство. Ведь Удача — женщина, и нет ничего не постояннее женской приязни. Но пока Удача была благосклонна к Поликрату. Его стремительные пентеконтеры продолжали разорять окрестные земли, и слава нового властелина моря затмила былую известность предшественников.
Наша история началась с обычного письма. Прологом к гибели Поликрата послужил разговор, состоявшийся между двумя влиятельными персами в Сардах, столице покорённой Лидийской державы. Сатрап Лидии Орет принимал своего собрата из Даскилеи Митробата. Обед проходил в неспешной приятной беседе. Случайно или нет, речь зашла о счастье и божественной милости. Огнепоклонники-персы воспринимали счастье иначе, чем эллины. Дуализм божественных сил допускал возможность абсолютного счастья, как результат милости Ахурамазды. Но для этого следовало быть ревностным почитателем Справедливого бога. Иноверцы же, по мнению Орета, не могли быть счастливы, так как их души находились всецело во власти злобного Аримана.
— Ахурамазда не станет покровительствовать грязным тварям, распластанным во прахе рядом со змеёй, волком и пауком.
Вспомнили о Крезе, к которому судьба благоволила до тех пор, пока он не встал на пути приверженцев истинной веры. Неизвестно точно, кто первый произнёс имя Поликрата. Скорей всего это был Орет, знавший о самосском тиране не понаслышке. Дерзкий властелин моря не оставлял вниманием Ионию, на которую зарился лидийский сатрап.
— Вот уж счастливчик! — оживился Митробат. — В своей удачливости он подобен богам!
Орет воспринял эти слова оскорблением, словно это он был виноват в том, что на свете есть человек по имени Поликрат, к которому чрезмерно милостива судьба. К тому же сатрап был завистлив к чужой славе. Криво улыбнувшись в лицо своему собеседнику, Орет процедил:
— Судьба изменчива…
Будучи мастером на каверзные придумки, Поликрат не преступал определённой черты, никогда не опускался до низости. Надо заметить, сей древний век был отмечен благородством, свойственным как эллинам, так и их восточным соседям. Персидские рыцари привыкли побеждать врага в честном бою. Сатрап Орет был иного склада. Власть, добытая лестью и низкопоклонством, развратила его. Он мог подослать к Поликрату убийцу, это было в порядке вещей, но решил действовать изощрённее. Орет задумал заманить удачливого сатрапа в ловушку, сыграв на его алчности и властолюбии, какие не чужды ни одному властелину.
Сатрап отправил к Поликрату гонца с тайным посланием. Он предлагал ни много, ни мало — разделить власть над Малой Азией, отколов её от империи. За собой Орет будто бы оставлял Лидию, Карию, Мисию и Фригию, Поликрату предназначалась Иония. За это самосцы должны были одолеть верный владыке Парсы финикийский флот. Орет же обещал помочь Поликрату войском для овладения непокорными ионийскими городами, а также деньгами для закладки новых судов. Что и говорить, заманчивое предложение, вполне соответствовавшее поликратовым планам. Разгромив финикиян и присоединив к своему флоту ионийские корабли, тиран Самоса становился владыкой моря.
Но не блефует ли лидийский сатрап? У гонца был готов ответ и на этот вопрос.
— Мой господин ждёт тебя или человека, которому ты доверяешь, в Магнесии, куда переехал из Сард вместе с казной.
И хитрец Поликрат попался на эту уловку. Он отправил вместе с гонцом Меандрия. Орет не солгал, он действительно показал самосцу восемь громадных сундуков, доверху наполненных лидийским электром.
— Две тысячи талантов, — доверительно сообщил сатрап. — Они достанутся великому Поликрату, если он примет моё предложение. — Голос Орета был напоен мёдом и шипением изготовившейся к броску змеи.
Самосец взял одну из монет и куснул её, дабы убедиться, что та настоящая. Вернувшись, он передал слова сатрапа. И Счастливчик купился ещё один раз. И ведь кому, как не ему, который сам некогда так ловко провёл лакедемонян, всучил им свинец вместо золота, заподозрить подвох! Ведь даже непосвящённый мог догадаться, что царь никогда не допустит, чтобы его сатрапы распоряжались столь огромной казной. У Орета не было и сотни талантов. Он заполнил сундуки булыжниками, присыпав их сверху сверкающими монетами.
Поликрат заключил тайное соглашение с сатрапом, обязавшись помогать ему флотом, и приготовился отплыть в Магнесию за обещанным золотом. Друзья отговаривали его, опасаясь предательства; дочь, вцепившись в одежду, не давала взойти на борт корабля. Всё было тщетно. Поликрат окончательно уверовал в свою Удачу.
— До тех пор пока эта капризная девчонка со мной, ничто не угрожает мне! — воскликнул он, поцеловав прекрасный профиль Афродиты. Когда корабль отходил от пирса, тиран продекламировал:
Сладкой жизни мне немного
Провожать осталось дней,
Парка счёт ведёт им строго,
Тартар тени ждёт моей!
Вскоре корабль растворился в утренней дымке. Больше самосцы никогда не видели своего Счастливчика.
По прибытии в Магнесию Поликрат сошёл на берег и был тут же схвачен персидскими воинами. Казнь, которую, приготовил Орет, была столь ужасна, что Геродот не захотел рассказывать о ней. Поликрата распяли на кресте вниз головой, после чего палач рассёк ему кожу на бёдрах и в паху с таким расчётом, чтобы кровь текла по груди и лицу тирана. Вскоре известная всем курчавящаяся борода Поликрата стала багровой, горячие струйки медленно позли по лицу, заполняя нос и глазницы. Удача, что была столь милостива к Поликрату, от него отвернулась. Счастливчик умирал мучительно долго — долго и мучительно.
Уже остывшее тело провисело на кресте много дней, и перстень с Афродитой ярко блестел на мёртвой руке, пока не был украден вороватыми слугами. Потом распухший труп сняли с перекладин и, не свершив над ним погребального обряда, сунули в землю.
Так закончил свою бурную жизнь Поликрат, прозванный современниками Счастливчиком и считавшийся до самого последнего дня удачливейшим человеком на свете. Он прожил жизнь безмятежно и весело, играясь с судьбой, словно со сладострастной девчонкой, а умер страшно.
Наследовал Поликрату его бездарный брат Силосонт — марионетка в руках овладевших Самосом персов. Великой мечте о талассократии не суждено было сбыться.
Но Поликрат не был бы Поликратом, если б, даже умерши, не сумел отомстить обидчику. Уже после ужасной гибели самосского тирана его доверенный слуга сумел пробраться к владыке Парсы Дарию и передать письмо, в котором говорилось о кознях, которые затеял Орет против своего господина. И пусть, скорей всего, эти замыслы появились на свет лишь для того чтоб погубить Поликрата. Но донос был очень правдоподобен, и Дарий поверил ему. Тем более, что Орет проявлял излишнее своеволие — карал правых и виноватых, прикрываясь при этом царским именем. Дарий решил умертвить Орета. Сделать это открыто было непросто, так как сатрап имел сильную армию. Дарий поступил иначе. Он отправил в Сарды своего приближенного по имени Багей, который привёз несколько грамот. Грамоты, все, кроме одной, предназначались Орету. Последняя, тайная, была адресована телохранителям сатрапа. Пока Орет знакомился с царскими посланиями, Багей передал охранникам приказ царя. Орет всю свою жизнь полагался не на удачу, а на жестокую силу. Немудрено, что подданные, даже собственные стражники, боялись и ненавидели сатрапа. Узнав о повелении Дария, телохранители выхватили акинаки...
На брегу Ахерона, в мрачном царстве Аида, всегда грустно и тоскливо. И странно было видеть в тот день истерзанную тень, заливавшуюся радостным смехом. Это хохотал счастливчик Поликрат, человек, как никто другой на этой земле веривший в Удачу.
Что же сухо в чаше дно?
Наливай мне мальчик резвый…
Код Хранителя — Zet-194
Год неожиданных поворотов судьбы. Развитие событий продолжает вызывать недоумение.
Продолжается противостояние римлян и карфагенян. Утратившему инициативу Ганнибалу ещё раз улыбается удача. При помощи местной молодёжи он захватывает Тарент — важный город на Адриатическом побережье Италии, приобретая тем самым возможность непосредственного общения со своим союзником Филиппом Македонским. Примеру Тарента следуют многие города. Война обретает новый импульс. Положение римлян осложняется активизацией галлов, захватывающих Плаценцию, что противоречит реальному развитию событий.
Перспектива: Война затянется. Ганнибал получает новый шанс переломить её в свою пользу.
Римляне безуспешно штурмуют Сиракузы. Архимед вновь доказывает, что гений сильнее грубой силы. Но уж больно неуравновешен, раздираем противоречиями этот город, чтобы долго противиться военной машине Рима.
Перспектива: Сиракузы, несомненно, падут, но взятие города отнимет у римлян силы и время.
Судьбоносная смерть — умирает Арат. Во благо родной Ахайи пошедший на союз с македонянами, он отравлен своими союзниками.
Перспектива: Ахейский союз может утратить относительную самостоятельность и безоговорочно следовать в русле македонской политики.
Ещё один властитель судеб — Ахей — погибает в Сардах. На этот раз его судьба сама оказалась во власти людской зависти и корысти. Преданный ближайшими слугами, он умирает на кресте.
Перспектива: Теперь уже ничто не мешает Антиоху осуществить великий замысел — восстановить границы грандиозной империи Селевкидов.
Продолжает удивлять Эвтидем, чья армия захватывает очередной кусок земель к югу от Бактрии.
Перспектива: Если бактрийцы не прекратят экспансию, их ожидает неминуемое столкновение с парфянами, а потом и сирийцами.
Резюме Хранителя (код — Zet-194):
Течение событий продолжает отличаться от предначертанного. Перекос Отражения как в Азии, так и в Европе. Дальнейшее развитие событий трудно предугадать.