К книге
Ваше Величество, повернитесь! Попаданка-уролог для ДраконаГЛАВА 28. ЧЕРНОВИК АНТИДОТА
83%
ГЛАВА 28. ЧЕРНОВИК АНТИДОТА
30

Рука Иртана в моей разжалась.

И я перестала быть женщиной, которая всю ночь не убирала ладонь с его груди. Я снова стала той, кем была десять лет приёмного покоя.

— Гелвин, на пол его, ровно, на спину. — Голос вышел чужой: ровный, сухой, такой, каким диктуют, когда времени уже нет. — Сумку мне ближе, свет — на него. Тетрадь Корвина сверху, в холщовом, образец не трогать. Быстро.

Капитан не спросил ни слова. Подхватил императора под плечи и опустил на пол так бережно, будто нёс не тело, а собственную присягу. За его спиной в дверном проёме мелькнула Мира — напуганное лицо, кувшин, прижатый к груди.

Гелвин видел меня у этой постели сто раз. Но как я командую им самим — впервые.

Откинула ткань с его руки, прижала пальцы к шее. Под ними творилось то, чего у живого быть не должно: удар, провал, два частых, снова пустота. Кожа, ещё час назад горячая под моей ладонью, стыла.

А ещё чешуя: у ключицы, там, где ночью она была тёплой и живой, теперь расползалась пепельная сетка — холодная зола поверх живого. Дракон не выходил защищаться. Дракон гас вместе с человеком.

— Антидот, — выдохнула Мира, ставя кувшин. — Он же у вас… вы говорили…

— У меня нет готового антидота, — я потянулась к сумке левой рукой, а ладонь правой так и оставила на его шее, чувствуя под пальцами частый, неровный пульс. — Но у нас есть записи Корвина, и этого достаточно. Дальше дорогу мне придётся прокладывать вслепую — там, где он не успел дойти сам.

Обугленная тетрадь человека, которого больше нет, — и формула, обрывающаяся на середине. Конец дописывать мне самой: на полу, на коленях, между одним провалом дыхания и следующим.

Дыхания не было.

Я давила ему на грудь, возвращая телу ритм, которого оно лишилось. В этом мире давить на грудь императора смотрелось кощунством, но мне было всё равно. Счёт держала Мира — сперва громко, потом всё тише, будто боялась своими цифрами признать, что время вообще существует.

А Гелвин стоял рядом с лицом человека, которому приказали держать дверь между императором и смертью, но не дали меча, которым можно ударить.

Бояться сейчас нельзя. Бояться будем потом. Если будет кому.

На сороковой секунде под пальцами сорвалось в провал, из которого не возвращаются. Название я уже знала — и всё равно продолжала работать.

— Ко мне, слышишь? — Я наклонилась к самому его уху, туда, где ночью было его дыхание. — Не туда, куда тебя сейчас тянет, — на мой голос, ко мне.

Он просил не оставлять его. Только не Вирлану. Значит, я должна удержать его здесь — на полу, под своими ладонями, в этом проклятом дворце, где живого человека уже начали мысленно оформлять как вакантную должность.

Собирать лекарство и возвращать ему ритм разом я не могла.

— Гелвин, сюда. Ладони одна на другую, на грудь, вот так. Дави на счёт Миры, глубоко. Не останавливайся, пока не скажу.

Капитан опустился на колени и положил руки туда, где только что были мои. Мира считала вслух, Гелвин давил, а я наконец освободила обе руки для того, ради чего всё затевалось.

Тетрадь Корвина легла открытой на полу, у самого колена. Я сверялась со страницей и собирала не лекарство даже — последнюю попытку, которую мёртвый Свидетель не успел довести до конца.

Всё сошлось мутно, неровно, неправильно. Не антидот — черновик. Такой, который в нормальном мире отправляют на проверку, перепроверку и ещё один консилиум, а не держат над живым человеком, у которого между ударами сердца остаётся всё меньше времени.

Но нормального мира здесь не было. Был пульс Иртана под чужими ладонями, счёт Миры, каменный пол под моими коленями и запись Корвина, обрывающаяся там, где должен был начинаться ответ.

Если я ошиблась — не спасу. Если остановлюсь — потеряю точно.

Иногда между черновиком и смертью выбирают черновик.

— Гелвин, руки убери.

Я выбрала.

Легла ладонями ему на грудину сама, счёт двинулся по новой, и где-то на грани, которой уже не помнила, под руками дрогнуло.

Сбилось, замерло — и пошло: рвано, через силу, но пошло. Серость на чешуе у горла качнулась и нехотя, как отлив, поползла вниз, оставляя за собой узкую тёплую кромку живого.

Дыхание вернулось. Глаза не открылись.

Я сидела на полу, держала ладони на его груди, чувствовала под ними чужой, больной, мой ритм — и только теперь заметила, что у меня трясутся руки.

Обе. Чего раньше не случалось ни разу.

Кома — не сон. Спящего окликнешь, тронешь — и он всплывёт. Этого можно звать хоть до рассвета: тело дышит и гонит кровь само, а управлять им уже некому.

Иртана перенесли на кровать. Пульс держался, дыхание выровнялось, пепел с чешуи сошёл совсем. Тело осталось — а человек ушёл туда, откуда его не дозваться ни голосом, ни пальцами на запястье.

Я вытащила его из смерти. Но он не вернулся.

Этим черновик и отличается от лекарства: он покупает время, а не жизнь.

Я делала единственное, что умела: считала пульс, считала дыхание, записывала, держала руку.

Ночь я просидела у его постели. Мира принесла воды, поставила и осталась у стены, как стоят те, кого с детства научили быть рядом и не мешать.

— Вам бы прилечь, госпожа, — сказала она под утро. — Живая вы ему нужнее… А такой, как сейчас, толку от Свидетеля не будет.

Она была права. Но я не ответила и не убрала пальцев с его запястья: под ними шёл пульс, слабый, но шёл, и рядом с этим «поспать» звучало почти неприлично.

Смотрела на его лицо — спокойное, чужое, ушедшее слишком глубоко, — и поймала мысль, которая была не про этого пациента.

Я здесь уже так долго. И совсем не знаю, что с ней.

Дома, уже в другой жизни, у тумбочки стоял стакан воды и лежала таблетница, расписанная по дням недели. Мама после инсульта считала эти дни одна, а меня всё не было и не было. Я выхаживала драконьего императора в чужом мире и не знала, дышит ли ещё та, ради которой я так скучала по Москве.

А за порогом спальни дворец уже начинал собственную игру.

На рассвете за дверью послышались шаги — плотный, тяжёлый строй продвигался по галерее без всяких церемоний и пауз. Гелвин вошёл первым, опередив их.

— Госпожа Свидетель, из Канцелярии. — Он помолчал, подбирая слово, и не подобрал хорошего. — Созывают Совет. С формулировкой… «временная недееспособность государя».

— Когда?

— Прямо сейчас. Медлить нельзя.

Без яда, без ножа. Печать да три слова.

— Кезран?

— Хуже. — Гелвин чуть качнул головой. — Канцлер.

Конечно. Кезран работал с телом — кубок, кожа, мера. Вирлан сразу метил в кресло повыше.

Перевела взгляд на правую руку. Перстень был на ней — тяжёлый, тёплый. Иртан вложил его мне, пока ещё мог стоять за себя сам.

Теперь стоять предстояло мне — его именем.

— Что им передать, госпожа?

— Что Свидетель короны при пациенте. И что пациент жив.

«Пациент» — потому что для меня он сейчас и был пациентом, а не троном, за который дерётся полдворца. Но за этим словом стоял мой единственный козырь: Свидетеля корона ставит у тела государя видеть правду, и оболгать его при живом императоре нельзя. Пока я стою рядом и говорю «жив» — воля Иртана в силе: нет пустого трона, нет регента, нет подписи Вирлана вместо его собственной.

Гелвин на миг свёл брови.

— Я передам «государь жив», госпожа. «Пациент» в том зале не поймут. А «жив, да без памяти» там услышат как «ещё дышит». И «ещё дышит» у них — «пора решать за него».

В Москве это называлось «консилиум без лечащего». Собираются, решают — а лечащему потом присылают выписку из его же пациента.

Здесь вместо консилиума был Дом тер-Кассан, вместо выписки — ящик с сургучом. Та же бумажная петля, в какой удавили Корвина.

— Значит, придётся подавиться тем, что есть, — сказала я. — Передай слово в слово. И проследи, чтобы записали: это сказал Свидетель с перстнем-допуском от императора. Пусть в протоколе будет видно, с какого места они начнут искажать правду.

Гелвин кивнул, но не двинулся — ждал главного.

Я посмотрела на Иртана: пустое, ушедшее лицо, пульс под пальцами — слабый, упрямый, мой. Чтобы он не достался Вирлану, мне нужно было сделать единственное, чего я поклялась не делать больше никогда.

Встать и уйти от постели больного.

Я сняла руку с его запястья. Пальцы запомнили тепло раньше, чем я успела это запретить. И на один удар сердца — не врач, а та, что вчера придвинулась сама, — я испугалась так, как не боялась ни за одного пациента: что вернусь, а звать уже будет некого.

— Останься с ним, — сказала я Гелвину. — Перестанет дышать, пока меня нет, — зови. Я услышу.

Уже у двери я вернулась. На три шага, на одно движение: наклонилась и прижалась губами к его лбу — не по протоколу. По той, второй подписи.

— Держись, Тай, — сказала я тихо.

Имя вышло само. Не императору, не пациенту — мальчишке с кривой лошадкой, которого когда-то отучили отзываться. Пусть хоть кто-то позовёт его правильно — туда, откуда возвращаются.

И я пошла к двери, за которой уже расставляли стол. Совет любит длинные столы: за ними удобнее делить то, что ещё дышит.

Из всей брони у меня были перстень на руке и «император жив», которое они перепишут, едва я отвернусь.

Что ж. Пусть попробуют переписать Свидетеля, у которого этой ночью уже один раз не получилось потерять пациента.

Предыдущая главаГлава 30 из 36Следующая глава