Новый год еще не отпустил город.
Владимир стоял в глухой, ватной тишине короткой праздничной паузы. Новогодний шум уже выдохся, но настоящая работа еще не началась. В окнах кое-где мигали оставленные гирлянды, возле мусорных баков темнели коробки из-под мандаринов, а над крышами висело низкое, слепящее зимнее солнце.
Морозов шел к Золотым воротам.
Снег выпал ночью. Густой, сухой, пушистый. Он укрыл промерзший асфальт ровным слоем, сгладил острые углы бетонных бордюров и превратил припаркованные у обочин «Москвичи» в одинаковые белые холмы. Дворники еще не успели пробить тропы. Алексей шел первым, оставляя за собой цепочку глубоких, четких следов.
Хрусть. Хрусть.
Звук сминаемого наста разносился в морозном воздухе с пугающей отчетливостью. Температура упала за минус двадцать, но день был не серым, а почти празднично ясным. Солнце било в стекла домов, дробилось на ледяных наростах водосточных труб и заставляло снег искриться так резко, что приходилось щуриться. Воздух обжигал носоглотку при каждом вдохе, колол щеки тысячами невидимых ледяных игл. Пахло выстуженным камнем и горьковатым угольным дымом — где-то за железнодорожными путями исправно чадила городская ТЭЦ, нагнетая кипяток в чугунные батареи спальных районов.
Скоро НИИ снова войдёт в обычный режим: журналы, пропуска, планёрки, звонки.
Именно поэтому Громов и попросил о встрече сейчас.
Вдали от института не было лабораторных дверей, которые уже начинали обрастать журналами и пропусками, михалычевского стола, где любой разговор мгновенно превращался в список задач, и ресторанного гула, через который приходилось пробиваться сквозь чужие разговоры, дым и музыку.
Громов предложил встретиться на Козловом Валу.
От Золотых ворот можно было пройти вдоль старого земляного укрепления к водонапорной башне и дальше, к спуску в сторону старого сада на склоне. Там было спокойнее идти рядом и говорить наедине: в морозный солнечный день редкие прохожие быстро проходили мимо, не нарушая чужого разговора.
Впереди над улицей поднималась белокаменная громада Золотых ворот. От яркого солнца она казалась плоской, почти вырезанной из плотной бумаги. Снег у подножия слепил глаза. На Козловом Валу ветер сдувал с гребня тонкую снежную пыль, и она тянулась над тропой низкой серебристой поземкой.
У начала дорожки стояла одинокая фигура.
Евгений Громов переминался с ноги на ногу, ритмично постукивая подошвами ботинок по утоптанному пятачку снега. Программист спрятал лицо глубоко в воротник жесткой куртки. Руки были намертво засунуты в карманы. Из-под серой вязаной шапки выбились русые пряди, покрытые тонким слоем инея от собственного дыхания.
Морозов подошел ближе.
— Давно ждешь?
Громов повернул голову. Нос покраснел от холода, под глазами залегли темные тени.
— Минут десять.
— Замерз?
— Терпимо. Зато здесь тихо.
Ответ прозвучал буднично, но Морозов понял: Громов выбрал это место не для прогулки.
Морозов кивнул. Они двинулись вдоль вала, оставляя за спиной Золотые ворота. Снег недовольно скрипнул под ногами.
Некоторое время они молчали.
— С Новым годом, Лёша, — произнес Громов, глядя под ноги.
— С наступившим, Женя.
Дежурный обмен фразами повис в воздухе и тут же замерз, осыпавшись ледяной крошкой. На морозе длинные поздравления не держались.
Они свернули в проулок. Здесь ветер почти не гулял, и мороз ощущался еще плотнее. За низким забором детского сада торчали засыпанные снегом железные грибки и деревянная ракета с облупленной красной краской.
Громов шел чуть позади. Его дыхание сбивалось, превращаясь в короткие облачка пара.
— Ты не про график первого квартала хотел поговорить, — сказал Морозов, не оборачиваясь.
Программист запнулся. Ботинок скользнул по льду, Женя взмахнул руками, ловя равновесие.
— Не про график.
Он поравнялся с Алексеем. Плечи уже не жались к ушам. Взгляд сфокусировался.
— Про будущее.
Морозов остановился.
Порыв ледяного ветра ударил в лицо, бросив горсть колючих снежинок на шарф. Где-то в глубине двора хлопнула дверь подъезда. Скрипнула лопата дворника.
Громов смотрел на него в упор. В глазах больше не было привычной ироничной усмешки столичного пижона. Женя за эти месяцы стал собраннее: меньше блеска, больше расчета, и вопросы теперь задавал не ради красивого спора.
А еще это был человек, который знал тайну.
Один из немногих в этом времени, кто понимал, откуда на самом деле взялись слишком точные прозрения Морозова и концепция Единой шины.
— Я могу не спрашивать, — тихо сказал Громов. — Могу делать вид, что мне достаточно задач, схем и сроков. Но после декабря это уже нечестно.
Морозов молчал.
— Как-то у тебя дома ты уже рассказывал про графику, манипулятор, сети и модульную систему, — сказал Громов. — Я потом долго это прокручивал. Не потому что чудо, а потому что за этим впервые стало видно направление: куда вообще может вырасти машина. Но это все техника. Архитектура. Понятно, что с ней делать. А я хочу понять другое.
Он сделал короткую паузу.
— Расскажи мне про будущее как про мир. Без рабочих заданий.
Скрежет лопаты стал ближе. Метрах в пятидесяти дворник в безразмерном ватнике ритмично скалывал лед с края тротуара.
— Женя.
— Я не прошу дат. И не прошу списка событий. Просто… как там живут? Что стало важным? Что мы сейчас вообще не способны представить?
Морозов посмотрел на слепящее небо над крышами. От солнца болели глаза, но морозная ясность только усиливала ощущение, что от ответа уже не уйти.
Громов спрашивал не про план проекта. Он спрашивал про реальность, из которой Морозов выпал и которую до сих пор носил в себе, как занозу.
— Хорошо, — сказал Алексей. — Тогда в общих чертах. Даты я не называю: не хочу превращать разговор в шпаргалку, да и после нашего вмешательства они всё равно могут поплыть. Но крупные направления останутся. Про них и скажу.
— Договорились.
— Тогда начнём не с политики, — сказал Морозов. — Начнём с того, что у тебя под рукой. Сейчас телефон — в коридоре, библиотека — на полке, фотоаппарат — отдельная коробка, карта — бумага, вычислительная машина — комната с пропусками. Потом всё это начнёт сходиться в один предмет.
Громов медленно повернул голову.
— В один предмет?
— Да.
— Ты сейчас не про чемодан говоришь?
— Нет. Про то, что кладут в карман.
Женя посмотрел на него с таким выражением, будто Морозов только что предложил засунуть в карман стойку ЕС ЭВМ.
— Карманный телефон, карманная библиотека, карманный терминал и карманная вычислительная машина в одном корпусе, — перечислил он. — Лёша, у тебя будущее хоть иногда соблюдает технику безопасности?
— Редко.
— Уже лучше. А связь?
— Сначала провода, потом радиоканалы, потом сети, которые обычный человек вообще перестанет замечать. Он будет писать письмо, смотреть справочник, вызывать карту города, отправлять снимок — и не думать, где там коммутатор, где память, где чужой вычислительный центр.
— Снимок, — повторил Громов. — То есть с экраном.
— С цветным экраном. И не таким, как у нашей «Сферы-80».
Громов автоматически прищурился, словно перед ним уже лежал лист миллиметровки.
— У «Сферы» тридцать две позиции на двадцать четыре строки, — сказал он. — Если брать знак восемь на восемь точек, это двести пятьдесят шесть на сто девяносто две. Чуть меньше пятидесяти тысяч точек.
— В хорошем устройстве — чуть более трёх миллионов точек. В кадре на каждую точку обычно отводят двадцать четыре бита: по восемь на красный, зелёный и синий. А в некоторых режимах — уже тридцать, по десять на каждый цвет.
Громов остановился.
— Три миллиона? На стекле размером с ладонь?
— Да.
— Это в шестьдесят раз больше нашей полной экранной сетки, — сказал Громов. — Такой экран сам по себе съест всё, что мы называем видеопамятью, и попросит добавки.
— Попросит не один раз, — сказал Морозов. — То, что ты видишь на экране, сначала лежит в памяти как кадр. Пока один кадр показывается, второй уже готовят, чтобы картинка не рвалась. Иногда держат ещё служебные слои, шрифты, значки, куски будущих кадров. Поэтому видеопамять — это не один экран. Это несколько экранов плюс всё хозяйство вокруг них.
Громов потер переносицу.
— Несколько полных экранов в памяти одновременно?
— Да.
— И это только экран.
— Только экран, — подтвердил Морозов. — Он спокойно показывает движущуюся картинку: шестьдесят кадров в секунду. В некоторых режимах — сто двадцать.
Женя несколько секунд молчал. Смотрел не на улицу, а куда-то внутрь воображаемой схемы: три миллиона точек, цвет, синхронизация, память, процессор, который не разваливается от одной мысли об этом.
— Лёша, это же не карманная ЭВМ, — сказал он наконец. — Это маленький вычислительный центр с телефонной трубкой.
— И записной книжкой. И фотоаппаратом. И библиотекой. И картой города.
— Не добивай.
— С памятью больше, чем у всего нашего отдела вместе с ближайшим вычислительным центром.
— Сколько?
Морозов усмехнулся.
— Если сказать честно, ты решишь, что я издеваюсь.
— Говори.
— Миллиарды байт в обычном устройстве. Потом — сотни миллиардов. Для хранения дома — триллионы.
Громов остановился так резко, что каблук скользнул по утоптанному снегу.
— Триллионы байт?
— Да.
— В квартире?
— На столе. В кармане — меньше, но все равно чудовищно много по нынешним меркам. И самое смешное: через несколько лет после этого людям снова будет не хватать места. Документы, снимки, музыка, переписка, справочники, программы — повседневные дела быстро забивают любой запас.
Он помолчал и добавил:
— А половину памяти, если честно, будут занимать фотографии и видео кошек.
Громов несколько секунд молчал.
— Вот теперь поверил, — сказал он наконец.
— В триллионы байт?
— Нет. В то, что это не красивая сказка, а реальность будущего. Триллионы байт можно придумать. А кошек — нет.
— Подожди. Дальше неприятнее для программистов.
Они снова пошли. Ветер нес вдоль вала сухую снежную пыль, и она шуршала по ботинкам, как мелкий песок.
— Сейчас мы радуемся процессору с несколькими тысячами транзисторов, — сказал Морозов. — Потом счет пойдет на сотни тысяч. На миллионы. На миллиарды транзисторов на одном кристалле.
— Миллиарды, — повторил Громов глухо.
— И упрется всё не только в количество. Частоту нельзя поднимать бесконечно: тепло, питание, задержки. Поэтому один процессор начнут делать как маленькую артель внутри кристалла. Несколько вычислительных ядер. Потом десятки. Отдельные блоки для графики, для шифрования, для связи, для вычислений, которые сейчас кажутся экзотикой.
— Несколько процессоров в одном корпусе?
— В одном кристалле.
— И программа должна уметь делить работу между ними.
— Низкоуровневая — да. Если ты пишешь близко к железу, тебе придётся понимать, кто в какой кусок памяти лезет и в какой момент. Иначе два ядра одновременно изменят одни и те же данные, а результат будет зависеть от случайного порядка команд.
Громов поморщился.
— Общая память без дисциплины. Не продолжай. У меня от этого болят зубы.
— Но большинство будущих программистов от этого отгородят, — сказал Морозов. — Им дадут языки и среды, где память спрятана за стенкой. Пишешь не под конкретный процессор, а под условную машину. Она сама проверяет границы, сама раскладывает часть работы, а иногда прямо на ходу переводит твой текст в команды того железа, на котором он оказался.
— То есть программа одна, а машины разные?
— В этом и смысл. Написал один раз — запускаешь на разных машинах, если для них сделали такую прослойку. Не идеально, но достаточно хорошо.
— Звучит как ересь.
— Это та же ересь, которую мы протаскиваем через Микробейсик, — сказал Морозов. — По меркам ассемблера он чудовищно прожорлив. Но школьник пишет простые команды цикла и не думает, где у нас видеопамять, какой порт у клавиатуры и сколько тактов занимает переход. Если интерпретатор есть на «Сфере-80», его можно написать для «Сферы-82» и для другой машины. Алгоритм поедет за ним.
— Машинная независимость, — медленно сказал Громов.
— Она. Цена — эффективность. Когда процессоры станут слишком быстрыми, люди начнут платить скоростью за удобство. Перестанут считать каждый такт, каждый байт, каждую лишнюю копию массива. Кривой алгоритм прикроют быстрым кристаллом и лишней памятью.
— Будут писать тяп-ляп?
— Многие. Не все. Хорошие инженеры останутся. Но средняя программа станет жирнее, медленнее и абстрактнее. Зато её сможет написать человек, который никогда не держал в руках схему процессора.
Громов долго молчал.
— Ненавижу, — сказал он наконец. — Но здравое зерно вижу.
— Вот это и есть будущее программирования: меньше боли возле железа, больше переносимости, больше людей у клавиатуры. И больше мусора.
Морозов коротко рассмеялся. Смех вышел не веселым, но живым.
— Будут и другие машины. Не такие, где программист выписывает каждый шаг. Их будут учить на примерах.
— Учить?
— Нейронные сети. Не электронный мозг в газетном смысле. Большая математическая конструкция. Ей показывают миллионы примеров, она меняет внутренние веса и начинает распознавать образы, речь, текст. Переводить с языка на язык. Искать закономерности в данных. Потом — писать связные ответы.
Громов повернул к нему голову.
— Писать программы?
— И программы тоже.
— Без алгоритма?
— Алгоритм там есть, но не тот, к которому ты привык. Не «если А, то Б». Если очень грубо, вспомни цепи Маркова: следующее состояние выбирается не командой сверху, а вероятностью, накопленной из прошлых переходов.
Громов прищурился.
— Вероятностный автомат?
— Как дальний, бедный родственник, — сказал Морозов. — Потом это станет мощнее, сложнее и умнее на несколько порядков. Не одна цепочка переходов, а огромная таблица настроенных связей, которая дает вероятный ответ. Иногда точный. Иногда уверенно неправильный.
— То есть машина будет убедительно врать.
— Да.
— Прекрасно. Наконец-то мы автоматизируем самое человеческое качество.
Они оба улыбнулись, и от этого разговор на секунду стал легче.
— Люди будут этому доверять? — спросил Громов. — Машине, которая может уверенно наврать?
— Слишком часто. Потому что удобно. Машины будут подсказывать, считать, сортировать, искать, писать, рисовать, переводить, узнавать лицо на фотографии. Человек получит инструмент чудовищной силы, а вместе с ним — соблазн меньше думать самому.
— Тогда образование должно стать жестче.
— Оно станет доступнее. И одновременно шумнее. Можно будет найти почти любую книгу, лекцию, справочник. Но рядом будет мусор, реклама, ложь, чужая глупость, выданная за знание. Людям придется учиться не только читать, но и отбраковывать.
Громов спрятал руки глубже в карманы.
— Если всё это действительно побежит с такой скоростью, — сказал он медленно, — то начальство перестанет успевать согласовывать реальность. У нас сейчас бумага быстрее мысли бывает только в анекдотах. А там?
Морозов некоторое время молчал. По тропе навстречу прошла женщина с авоськой, бросила на них быстрый равнодушный взгляд и заспешила дальше, прикрывая лицо варежкой от ветра.
— Там скорость станет не удобством, а отдельной силой, — сказал Алексей, когда шаги стихли. — Быстрее пойдут письма, расчеты, деньги, слухи, чертежи, решения. У людей изменится терпение: они привыкнут получать ответ сейчас, а не после трех согласований. У заводов изменятся зависимости: чужая задержка на другом конце цепочки сразу ударит по твоему плану. А у начальства останется привычка управлять миром так, будто он ждёт подписи на папке.
Громов посмотрел на него внимательнее.
— То есть мир начнет меняться быстрее, чем его успеют описывать инструкции.
— Да. И это заденет не только технику. Быт, привычки, хозяйство, политику. Как расчет устойчивости: если конструкция уже с трещинами, дополнительная нагрузка не создает их из ничего, но сразу показывает слабые места.
Женя медленно выдохнул. Пар поднялся между ними белым столбом.
— Ты про Союз?
— Про весь мир, — сказал Морозов. — Но Союз к этому времени будет нагружен сильнее многих: экономика, республики, ведомства, дефицит, привычка держать всё приказом. Россия никуда не исчезнет. Города, заводы, люди останутся. Но привычная карта связей не выдержит. Не завтра и не сразу. У нас меньше десяти лет до времени, когда хозяйственные цепочки начнут рваться, деньги начнут терять смысл, а люди, которые еще недавно считали фильтры, память и траектории, пойдут торговать, ремонтировать импортную технику, искать любую работу, где платят живыми деньгами.
Громов опустил глаза на снег. Несколько секунд он просто шел рядом, будто проверял каждое слово на прочность.
— А люди?
— Люди будут разными, как всегда. Кто-то впервые сможет говорить свободно, печатать то, что думает, ездить, торговать, открывать свое дело. Кто-то потеряет заводскую поликлинику, очередь на квартиру, уверенность, что завтра его место еще существует. Учителя, врачи, инженеры окажутся беднее тех, кто умеет вовремя купить, продать и договориться. Хорошие специалисты будут уходить в случайные заработки. Умные ребята начнут мечтать не о КБ, а о том, как выжить или уехать.
— Уехать куда?
— Куда пустят.
Некоторое время слышен был только снег под ногами.
— Про Америку и Японию я ещё понимаю, — сказал Громов. — Заводы, деньги, электроника. А кто ещё?
— Китай.
Женя даже остановился.
— Китай?
В одном слове прозвучало все, что знал советский инженер начала восьмидесятых: бедность, разрыв с Москвой, бесконечные газетные формулы, чужая и будто бы отсталая страна на краю карты.
— Тот самый Китай, — сказал Морозов. — Сейчас он кажется бедным, аграрным и технически вторичным. Потом он начнет собирать чужое, учиться на чужом, вкладываться в заводы, инженеров и связь. Сначала его будут считать большой мастерской. Потом выяснится, что мастерская умеет проектировать сама.
— Китай будет делать компьютеры?
— Компьютеры, связь, электронику, производственные цепочки. Не сразу и не завтра, но достаточно быстро, чтобы всем, кто сегодня смотрит только на Америку и Японию, стало неприятно.
Громов медленно потер переносицу рукавицей.
— Вот это уже звучит как фантастика.
— Для нас — да. Для будущего — нет.
Они вышли из проулка к пустому двору. На бельевых веревках висели обледеневшие прищепки. В одном окне кто-то двигал занавеску, но тут же отпустил.
— Странно, — сказал Громов после длинной паузы.
— Что именно?
— Ты говоришь про миллиарды транзисторов, карманные ЭВМ, Китай, машины, которые умеют убедительно врать. А тоскуешь почему-то не по ним.
Морозов посмотрел на него.
— Заметно?
— Ты радуешься не тому, чему, по идее, должен бы радоваться нормальный человек из будущего. Не космосу, не сверхмашинам и не этим твоим триллионам байт. Ты оживляешься, когда говоришь про домашний компьютер, про какой-нибудь скучный формат данных и про комнату, где можно выпить кофе между двумя задачами. Это, Лёша, если честно, странно.
Морозов усмехнулся.
— Нормальный человек из будущего тоже не обязан мечтать только о ракетах.
— А о чём обязан?
— Ни о чём не обязан.
Они свернули к низкой кирпичной ограде. Снег здесь лежал ровнее, только возле калитки виднелись следы детских сапог и узкая борозда от санок.
— В детстве я мечтал о нормальном компьютере дома, — сказал Морозов. — Не о машине в вычислительном центре. Не о шкафе за стеклом, к которому тебя пустят по расписанию и только через взрослого. О своей машине. Чтобы включил, написал программу, сохранил её и завтра она снова была на месте. Простая мечта. Почти бытовая.
Громов не перебивал.
— Потом это случилось. Не так, как мечталось, не сразу, не без грязи и дешёвых блоков питания, но случилось. А потом у меня появилась другая работа. Я проектировал кристаллы. Не паял отдельные микросхемы в панельки, не выкраивал дорожки на гетинаксе, а работал с логикой внутри кремния. С тем самым слоем, где ошибка размером меньше пылинки превращает дорогую пластину в мусор.
Он сказал это спокойно, но Громов услышал в голосе не технический азарт, а почти физическую тоску.
— Поэтому Зеленоград? — тихо спросил он.
— Поэтому и Зеленоград. Поэтому и этот будущий программный слой для работы с кристаллами, как бы мы его потом ни назвали. До готовой системы ему далеко, до моей прежней работы — тем более. Так, грубая зарубка на деревянной линейке вместо координатного редактора. Но для меня это кусочек той жизни. Возможность хотя бы на шаг приблизить здесь работу с кристаллом к тому, чем она когда-нибудь станет.
Громов долго смотрел на снег под ногами.
— Ты скучаешь по работе.
— Да.
— По работе, где тебя, если верить твоим рассказам, наверняка тоже мучили сроками, начальством, ошибками и чужими требованиями.
— Конечно.
— И по кофейной?
Морозов посмотрел на него с подозрением.
— Особенно по кофейной.
Громов коротко рассмеялся.
— Вот это самое безумное из всего, что ты сегодня сказал. Страннее Китая, карманной ЭВМ и машины, которая врёт как человек. Кофейная. Комната для кофе как инженерная мечта.
— Небольшая комната, где можно пять минут молча переставить мысли в голове, иногда важнее большого вычислительного центра.
— Не поверю.
— Поверишь, когда после третьего ночного прогона будешь спорить с Липатовым не в курилке, а за кружкой нормального кофе.
Громов покачал головой, но улыбка стала задумчивой.
— Значит, твой рай будущего — домашний компьютер, кристалл и кофе.
— Мои мечты не обязаны выглядеть рационально.
— Это точно.
— Человек вообще живёт мечтами, Женя. Иногда очень приземлёнными. Кому-то космос, кому-то своя машина, кому-то пять минут с нормальным кофе. Без этого мы бы и правда стали похожи на роботов.
Громов перестал улыбаться. Несколько шагов они прошли молча.
— Ладно, — сказал он наконец. — С этим спорить труднее, чем с триллионами байт. А теперь скажи честно: после всего этого ты правда считаешь, что наши жалкие форматы файлов имеют значение?
— Да, — сказал Морозов. — Именно после всего этого.
— Почему?
— Потому что привычки потом держат будущее так же прочно, как кристаллы. Как люди хранят данные, передают их друг другу, подписывают документы, проверяют ошибки, читают чужой код. Если здесь каждый пойдет своим путем, то даже умные люди потратят лучшие годы на перевод с одного местного языка на другой.
Громов долго молчал.
— Значит, наша задача скучнее, чем будущее.
— Гораздо скучнее.
— Форматы, документация, совместимость.
— И право человека через пять лет понять то, что он сам написал сегодня.
Громов усмехнулся.
— Ненавижу, когда скучная работа оказывается самой важной.
Женя посмотрел на заснеженные дома. На белые холмы машин. На пустую детскую площадку. На город, который ничего не знал о своем будущем.
— Понял, — сказал он.
Громов двинулся дальше не сразу, будто все еще перекладывал в уме миллиарды байт, карманные аппараты и китайские заводы. Морозов пошел рядом. Несколько минут они молчали, и в тишине снова стало слышно обычное: скрип снега, дальний хлопок двери, короткий смех двух школьников, съехавших с обледенелого склона на портфеле.
Они еще прошли вдоль вала до водонапорной башни, повернули обратно, потом спустились ближе к центру и зашли в кафе-кондитерскую погреться. Внутри пахло свежими булочками, сахарной пудрой и мандариновой кожурой, которую кто-то оставил на краю тарелки. Разговор о будущем там сам собой прекратился. За соседним столиком спорили две пожилые женщины, у окна мужчина читал газету, положив меховую шапку на соседний стул, кассирша считала мелочь с таким видом, будто решала задачу государственной важности.
Громов взял чай и булочку с повидлом. Морозов взял кофе — из тех порций, которые в меню существовали скромной строкой и выдавались почему-то только после короткого разговора с буфетчицей.
— После твоих рассказов булочка выглядит подозрительно устойчивой ценностью, — сказал Женя и осторожно откусил край.
— Не трогай булочку. Она ни в чем не виновата.
Морозов отпил кофе, поморщился и поставил чашку на блюдце.
— Нам точно нужна кофейная.
— Опять?
— Здесь кофе достать очень сложно, — сказал Морозов. — Иногда приходится пользоваться помощью органов. А вот это я пью исключительно из уважения к слову «кофе».
— Булочка лучше, — сказал Громов.
— Булочка лучше.
Громов усмехнулся. Щеки у него оттаяли, и он снова стал больше похож на себя: усталого, язвительного, живого.
Работу они тоже обсудили, уже обычным рабочим голосом. Не планы квартала, не будущие линии и не то, что пришлось бы объяснять на доске. Простые вещи: кто выйдет после праздников первым, где лежат последние распечатки, сколько листов миллиметровки еще осталось, и стоит ли в первый рабочий день приходить сразу с блокнотом или сначала сделать вид, что люди в новом году хоть немного отдохнули.
— Сделать вид, — сказал Громов. — Обязательно. Это важный элемент социальной совместимости.
— Запишу в стандарт.
— В раздел «обман начальства»?
— В раздел «бережное обращение с инженером».
Громов поднял булочку вместо тоста.
— Тогда я за стандарт.
Они посидели еще минут двадцать. Поговорили о том, кто из отдела вернется после праздников первым, как Михалыч опять будет ругаться на чужие кружки у чайника, и почему в новом году первым делом всегда приходится искать пропавший карандаш.
Когда они вышли, солнце уже ушло ниже крыш, и после теплого зала мороз щипнул за уши так резко, что оба невольно поежились.
У выхода Громов остановился и поправил воротник.
— До завтра, Лёша.
— До завтра.
Он пошел вниз по старой центральной улице, не оглядываясь.
Морозов еще минуту постоял у входа. Потом натянул шарф выше и пошел в другую сторону.