К книге
Кормя двуглавого орла. Литература и государственная идеология в России в последней трети XVIII – первой трети XIX векаГлава I. Русские как греки
27%
Глава I. Русские как греки
4

«Греческий проект» Екатерины II и русская ода 1760–1770‑х годов

1

Знаменитый «греческий проект» Екатерины II – без сомнения, одна из самых масштабных, детализированных и амбициозных внешнеполитических идей, которые когда-либо выдвигались правителями России. Подобно соратникам и противникам Екатерины в России и за ее пределами, современные историки видят в нем то очередную потемкинскую химеру, которой дала увлечь себя обычно трезвомыслящая государыня, то проявление традиционного имперского экспансионизма, то дымовую завесу, скрывающую менее далеко идущие, но более практичные намерения, то ясную и продуманную программу действий (см., напр.: Маркова 1958; Хеш 1964; Раев 1972; Рагсдейл 1988; Смилянская 1995; Лещиловская 1998; Виноградов 2000 и др.; полную и детальную на момент написания главы историю вопроса и обзор источников см.: Хеш 1964). Авторы, пишущие на эти темы, обычно ограничиваются сферой дипломатии и придворной политики, почти не принимая во внимание символическое измерение проекта (см.: Хеш 1964, 201–202). Между тем для оценки как источников проекта, так и исторического значения замысла императрицы именно это измерение может оказаться едва ли не решающим.

«Греческий проект» в развернутой форме был изложен Екатериной в письме к австрийскому императору Иосифу II от 10 (21) сентября 1782 г. (Арнет 1869, 143–147). Несколько ранее, примерно в 1780 г., он был намечен в меморандуме А. А. Безбородко, возможно, предназначенном для встречи двух императоров в Могилеве (СбРИО XXVI, 384–385). В то же время очевидно, что ко времени рождения в 1779 г. великого князя Константина Павловича проект уже существовал в достаточно разработанном виде. Выбор имени для новорожденного, памятная медаль с античными фигурами и храмом Святой Софии, выбитая в честь появления великого князя на свет, достаточно ясно свидетельствовали о намерениях императрицы, связанных с ее внуком. «Ум князя Потемкина <…> постоянно занят идеей создания Империи на востоке: ему удалось заразить императрицу этими чувствами, и она оказалась в такой степени подвержена химерам, что окрестила новорожденного Великого князя Константином, наняла ему в кормилицы гречанку по имени Елена и говорит в своем кругу о том, чтобы посадить его на трон Восточной империи. Тем временем она сооружает город в Царском Селе, который будет называться Константингородом», – писал английский посол Дж. Харрис (I, 203). Многочисленные оды на рождение великого князя показывают, что, несмотря на всю секретность, которой была окружена дипломатическая переписка о проекте, российская публика была прекрасно осведомлена об этих намерениях (Рагсдейл 1988, 97–98).

…Мавксентий коим побежден,

Защитник веры, слава Россов,

Гроза и ужас чалмоносцев,

Великий Константин рожден <…>

…град, кой греками утрачен,

От гнусна плена свободить, —

писал, в частности, В. П. Петров (I, 164).

По-видимому, начало формирования «греческого проекта» следует относить к середине 1770‑х гг., когда после заключения Кучук-Кайнарджийского мира Г. А. Потемкин подал Екатерине план своей «восточной системы» (см. о нем: Самойлов 1867, 1011–1016)4, которая должна была прийти в русской политике на смену «северной системе» Н. И. Панина (см.: Грифитс 1970). Стремительное возвышение Потемкина, начавшееся в 1774 г., было обусловлено не только причинами личного характера, но и тем, что выдвинутые им идеи отвечали стратегическим замыслам Екатерины, выработанным в ходе Русско-турецкой войны 1768–1774 гг.

При обсуждении «греческого проекта» и современники и потомки обращали обычно внимание на его центральный, наиболее ответственный и, возможно, наиболее труднодостижимый элемент – завоевание Константинополя. Однако как раз в этой части идеи Екатерины и Потемкина не содержали в себе решительно ничего оригинального. Планы завоевания столицы Восточной Римской империи одушевляли русских царей еще в XVII в. (см.: Каптерев 1885; Жигарев I–II и др.), их вынашивал во время Азовского и Прутского походов Петр I, они вновь возникли при Анне Иоанновне во время Турецкой кампании 1736–1739 гг. (см.: Кочубинский 1899). В 1762 г. герой этой войны, фельдмаршал Б. К. Миних, представил Екатерине письмо, в котором призывал ее выполнить завещание Петра и занять Константинополь (см.: Хеш 1964, 181). Константинопольские мотивы звучали в русской публицистике и общественной мысли и далее, вплоть до 1917 г., когда пережившее монархию стремление водрузить крест над собором Святой Софии и получить контроль над проливами в конце концов стало одной из причин крушения Временного правительства.

Историческая уникальность «греческого проекта» Екатерины, по крайней мере, если судить о нем по письму Иосифу II и восприятию русской публики того времени, лежит в другой плоскости. Императрица как раз не собиралась ни присоединять Константинополь к Российской державе, ни переносить туда столицу. Согласно проекту, Второй Рим должен был стать центром новой Греческой империи, престол которой должен был достаться Константину лишь при твердом условии, что и он сам, и его потомки навсегда и при любых обстоятельствах отказываются от притязаний на российскую корону. Таким образом, две соседние державы под скипетрами «звезды севера» и «звезды востока», Александра и Константина, предполагалось соединить (воспользуемся глубоко анахронистической, но точно схватывающей суть дела терминологией) своего рода узами братской дружбы, причем Россия, разумеется, должна была исполнять в этом союзе (вновь идущий к случаю анахронизм) роль старшего брата.

Однако династическую унию, обеспечивавшую это братство, необходимо было поддержать более глубинными историческими факторами, которые мотивировали бы претензии одного из членов российской императорской фамилии на престол новой Греческой империи и поднимали бы весь проект над сферой конъюнктурной дипломатической игры. Таким фактором стала религиозная преемственность Российской империи по отношению к Константинопольской. Россия получила свою веру из греческих рук, в результате брака киевского князя и византийской царевны, и потому выступала теперь в качестве естественной избавительницы греков от ига неверных. Это обстоятельство вносило в возникавшие между россиянами и греками отношения новый оттенок, ибо Россия оказывалась не только покровительницей Греции, но и ее наследницей, или, продолжая родственную метафору, дочерью, которая должна возвратить своей старшей и одновременно младшей родственнице давний долг.

И здесь мы подходим едва ли не к стержню всей этой идеологической конструкции. В заданной «греческим проектом» системе координат религиозная преемственность как бы по умолчанию приравнивалась к культурной. Соответственно, между Константинополем и Афинами ставился знак равенства, а роль единственной церковной наследницы Византии по определению делала Россию и безусловно легитимной наследницей греческой античности5. Смешение византийских и античных мотивов мы постоянно видим, в частности, во всей атрибутике проекта, включая уже упоминавшиеся торжества по случаю рождения Константина и программу его воспитания.

Этот логический tour de force кардинально менял представления об исторической роли и предназначении России. Если традиционно считалось, что факел просвещения перешел из Греции в Рим, оттуда был подхвачен Западной Европой и из ее рук был принят Россией, то теперь Россия оказывалась связана с Грецией напрямую и не нуждалась в посредниках.

«Идея, которая господствует здесь сейчас и заставляет забыть обо всем остальном, это установление новой империи на востоке в Афинах или Константинополе. Императрица долго говорила со мной о древних греках, об их дарованиях, о превосходстве их гения и о том, что те же свойства все еще сохранились и у греков нынешних, которые снова могут стать первым из народов, если их должным образом поддержать и направить», – писал домой английский посол Харрис вскоре после появления на свет Константина Павловича (Харрис I, 204). Эта тирада Екатерины обнажает в высшей степени характерный ход мысли. Россия призвана вновь вернуть грекам их истинную природу, обратить их к собственным истокам. Она может и обязана это сделать, потому что через Византию она является законной наследницей античной Греции, в некотором смысле ее новым воплощением. По крайней мере в восприятии Харриса, Афины и Константинополь фигурируют в качестве столицы будущей империи на равных правах.

Такая позиция очевидным образом приводила к мысли о культурном приоритете России в Европе и позволяла ставить вопрос о приоритетах политических. В начале 1780‑х гг., после встречи Екатерины с Иосифом II в Могилеве, начались переговоры о союзном договоре между Австрией и Россией. Этот союз был крайне необходим Екатерине при ее новой политической ориентации, но в решающий момент подписание договора едва не было сорвано из‑за того, что русская сторона подняла вопрос о так называемой «альтернативе».

В дипломатическом этикете того времени существовала норма, по которой в двух копиях договора подписи договаривающихся сторон менялись местами. Норма эта, однако, не распространялась на императора Священной Римской империи, сохранявшего неизменное право первой подписи. На новом этапе ситуация эта решительно не устраивала Екатерину. Сколь сильно ни была она заинтересована в союзе с Австрией, она не могла признать ее дипломатического первенства. Россия, как легитимная наследница Восточной Римской империи, требовала равенства с Западной (см.: Мадарьяга 1959/1960)6. Компромисс, в целом выгодный для Екатерины, в конце концов был найден, но само возникновение конфликта отчетливо свидетельствовало о гигантском росте государственного самосознания России, безусловно связанном с «греческим проектом». По словам Иосифа II, всякий раз во время могилевской встречи, стоило ему заговорить о Греции и Константинополе, императрица упоминала Италию и Рим (Арнет III, 250). По мысли Екатерины, во главе политического устройства Европы должны были стоять две империи: венская, наследовавшая Римской, и петербургская – наследовавшая Константинопольской.

Никакое самое изощренное воображение не могло бы представить фигуры, более подходящей для вынашивания и осуществления всех этих гиперболических замыслов, чем Г. А. Потемкин. Английский посол Харрис докладывал в своих донесениях, что Потемкин мало интересуется западноевропейской политикой, но много внимания уделяет восточным делам. Позднее, когда обсуждался вопрос о передаче Британией под русское управление острова Минорка в Средиземном море, Потемкин немедленно выразил намерение населить остров греками (см.: Харрис I, 203, 316; ср.: Самойлов 1867, 591–592, 1010–1014, 1203–1204; Брикнер 1891, 47, 59–67 и др.; подробнее об отношении Потемкина к грекам см.: Баталден 1982, 67–72; Пономарева 1992 и др.). А греческий архиепископ Никифор в послании греческой общине Еникале и Керчи назвал Потемкина «подлинным защитником и покровителем нашего народа, ибо из всех племен он более всех возлюбил греков» (Баталден 1982, 69).

Визионер и утопист с чертами административной гениальности, сочетавший в себе экзальтированную набожность, богословскую эрудицию (известно, что причины разделения Восточной и Западной церквей составляли излюбленный предмет его разговоров) с преклонением перед классической античностью и страстью к Греции и грекам, Потемкин был тем самым человеком, которого могла одушевить задача гигантского геополитического разворота России на юг. От балтийского ареала с преимущественной ориентацией на протестантско-германский мир, куда направил державу Петр I, Россию предстояло повернуть к Черному и Средиземному морям, к Северному Причерноморью и Балканам, населенным единоверными греками, южными славянами, молдаванами и валахами, – к территориям, объединенным некогда византийским скипетром, а еще раньше – державой Александра Македонского.

Личность Потемкина обнаруживается во всей этой схеме с безусловной отчетливостью. Тем интересней, что ее основные концептуальные звенья были выработаны в предшествующее пятилетие, в ходе Русско-турецкой войны 1768–1774 гг., еще до политического возвышения светлейшего князя.

2

Еще В. О. Ключевский указывал на то, что «греческий проект» Екатерины был в значительной степени вдохновлен письмами Вольтера (Ключевский 1993, 509). Однако с тех пор вопрос этот так и не стал предметом специального рассмотрения. Действительно, Вольтер в своих письмах к Екатерине времен Русско-турецкой войны 1768–1774 гг. постоянно обращается к греческой теме и неизменно подталкивает Екатерину к завоеванию Константинополя и возрождению греческого государства и просвещения. Тем существеннее попытаться понять, какие из составляющих «греческого проекта» действительно могли содержаться в этом эпистолярном комплексе, а какие должны были быть подсказаны другими источниками.

15 ноября 1768 г., когда сведения о начале войны еще не дошли до Парижа, Вольтер писал Екатерине:

Если они начнут с Вами войну, мадам, их постигнет участь, которую предначертал им Петр Великий, имевший в виду сделать Константинополь столицей русской империи. Эти варвары заслуживают быть наказанными героиней за тот недостаток почтения, который они до сих пор проявляли по отношению к дамам. Ясно, что люди, которые презирают изящные искусства и запирают женщин, заслуживают того, чтобы их уничтожали. <…> Я прошу у Вашего императорского Величества дозволения приехать, чтобы припасть к Вашим стопам и провести несколько дней при Вашем дворе, когда он будет находиться в Константинополе, поскольку я глубоко убежден, что именно русским суждено изгнать турков из Европы.

В ответном письме императрица сообщала своему корреспонденту, что пока до «его приезда в Константинополь» она посылает ему «шубу, пошитую на греческий манер и подбитую лучшими мехами Сибири» (Там же, 23). В этой шубе à la grecque на сибирских мехах есть что-то символически указывающее на тот греко-российский синтез, который будет впоследствии осуществлен в проекте. Несколько поздней, сообщая о первых успехах морейской экспедиции А. Г. Орлова, о которой еще пойдет речь, Екатерина развила эту тему: «Только от греков зависит, возродится ли Греция. Я сделала все возможное, чтобы украсить географическую карту прямой связью между Коринфом и Москвой» (Там же, 62).

Однако осторожность Екатерины не устраивала Вольтера. На протяжении всей переписки он расточает комплименты победам русского оружия и уговаривает свою корреспондентку не удовлетворяться частичными уступками и вести войну до полного уничтожения Оттоманской империи, которая была для него безусловным воплощением варварства, невежества и духовного порабощения. «Если Вы пожелаете продолжать Ваши завоевания, Вы их распространите туда, куда пожелаете, если же захотите мира, то сами будете его диктовать. Что до меня, то я бы желал, чтобы Ваше Величество короновалось в Константинополе», – писал Вольтер Екатерине в письме от 28 августа 1770 г. (Там же, 67). Признанный лидер европейского классицизма, он видел в вытеснении турков из Европы предпосылку ее культурного возрождения, и «северная Семирамида», одновременно его благодетельница и ученица, должна была стать орудием провидения, распространяющим просвещение на штыках своих солдат.

О Минерва Севера, о Ты, сестра Аполлона,

Ты отмстишь Грецию, изгнав недостойных,

Врагов искусств, гонителей женщин,

Я удаляюсь и буду ждать тебя на полях Марафона, —

писал он в «Стансах Императрице России Екатерине II по случаю взятия Хотина русскими в 1769 году» (Вольтер XIII, 316).

Русско-турецкая война приравнивается тем самым к греко-персидским, которые, естественно, интерпретировались Вольтером как сражение между культурой и варварством. В сентябре 1770 г. он развернул перед Екатериной целую программу возрождения античности в ее исторической колыбели:

Те, кто желает неудач Вашему Величеству, будут посрамлены, – писал он о европейских монархах, оказывавших в той или иной степени поддержку Турции. – И отчего желать ей неудач тогда, когда она отмщает Европу. Ясно, что это люди, которые не хотят, чтобы разговаривали по-гречески, ибо когда Вы станете сувереном Константинополя, Вы сразу же создадите греческую академию изящных искусств. В Вашу честь напишут «Катериниады», Зевксы и Фидии покроют землю Вашими изображениями, падение оттоманской империи будет прославлено по-гречески; Афины станут одной из Ваших столиц, греческий язык станет всеобщим, все негоцианты Эгейского моря будут просить греческие паспорта у Вашего Величества.

Двумя с половиной годами позднее, в феврале 1773-го, когда было уже очевидно, что результаты войны окажутся куда более скромными, чем поначалу рассчитывали оба корреспондента, Вольтер все равно возвращается к этим честолюбивым замыслам. Незадолго до того Екатерина послала ему переводы на французский двух своих комедий 1772 г., которые она представила ему как сочинение «анонимного автора» (Там же, 171). Как и русские читатели екатерининских комедий, Вольтер отнюдь не был введен в заблуждение этой игрой, кажется, и не рассчитанной на то, чтобы скрыть от кого бы то ни было подлинного автора. Однако она позволила ему еще раз развернуть перед русской императрицей цепь своих геополитических рассуждений:

<…> самое редкое достоинство – это поощрять изящные искусства, когда война занимает всю нацию. Я вижу, что русские обладают дарованиями, и немалыми дарованиями; Ваше Императорское Величество не созданы для того, чтобы управлять глупцами; именно это всегда заставляло меня думать, что природа предназначила Вас управлять Грецией. Я снова возвращаюсь к моим прежним фантазиям – Вы окончите свой путь там. Это произойдет через десять лет <…> турецкая империя будет разделена и Вы прикажете сыграть Софоклова «Эдипа» в Афинах.

Гиперболическая лесть Вольтера дает достаточно ясное представление о его политико-культурных приоритетах. Интересует его прежде всего, если не исключительно, освобождение Греции из-под турецкого господства и восстановление великих традиций античной культуры в их колыбели. Россия и даже ее монархиня, на самые неумеренные комплименты которой Вольтер, как обычно, не скупился, играли в этом политическом расчете вполне функциональную роль. Видя Екатерину владычицей Греции, Вольтер как бы подразумевал ее превращение, по крайней мере в культурном отношении, в подлинную гречанку – преображение Екатерины из немецкой принцессы в российскую государыню создавало для такого рода полетов воображения известный биографический прецедент. «Если Ваше Величество собирается утвердить свой трон в Константинополе, на что я надеюсь, – писал он в самом начале войны, – Вы очень быстро изучите греческий язык, ибо совершенно необходимо изгнать из Европы турецкий язык, как и всех, кто на нем говорит» (Там же, 27).

Екатерина ответила на эти пожелания с характерной осторожностью. Первоначально, в августе 1769 г., она написала, что ее планы по изучению греческого языка ограничиваются «греческим комплиментом», который она собиралась сделать Вольтеру, подобно тому как два года назад она «выучила в Казани несколько татарских и арабских фраз, что доставило большое удовольствие обитателям этого города» (Там же, 315). Однако затем она, вероятно, решила не разочаровывать своего корреспондента слишком сильно, и весь этот пассаж остался в черновике. Позже императрица вновь вернулась к этому вопросу, выразив бо́льшую заинтересованность в собственном классическом образовании, но не забыв деликатно напомнить своему корреспонденту, какой из языков должен составлять главный предмет ее попечения: «Я согласна с Вами в том, что скоро настанет время мне поехать в какой-нибудь университет изучать греческий. Тем временем у нас переводят Гомера на русский – всегда надо с чего-нибудь начинать» (Там же, 80; речь шла о прозаическом переводе П. Е. Екимова). В конце концов Вольтер вынужден был согласиться, поскольку положение собеседницы не позволяло продолжать дискуссию, но в тоне его отчетливо звучало сожаление: «Если бы греки были достойны всего, что Вы для них делаете, греческий язык стал бы всеобщим, но русский язык вполне может его заменить» (Там же, 169).

Прельщая русскую императрицу константинопольским троном, отдавая Константинополю предпочтение перед Москвой и Петербургом (Там же, 162), даже напоминая о константинопольских планах Петра I (Там же, 191), Вольтер думал не столько о самой византийской столице, сколько об Афинах, к которым, как он писал, он был «неизменно привязан ради Софокла, Еврипида, Менандра» и своего «старого собрата Анакреона» (Там же, 139). «Если Вы, – сетовал он, – <…> все же дадите мир Мустафе, что станет с моей бедной Грецией, что станет со страной Демосфена и Софокла. Я бы охотно отдал Иерусалим мусульманам, эти варвары созданы для страны Иезекииля, Илии и Кайяфы. Но я всегда буду горько уязвлен, видя, что афинский театр превращен в кухню, а лицей – в конюшню» (Там же, 123). Однажды в переписке он даже обмолвился и назвал Константинополь «городом этого скверного Константина» (Там же, 76). Совершенно очевидно, что религиозное обоснование русской миссии в Константинополе было ему не только непонятно и безразлично, но и прямо враждебно.

В переписке с императрицей философу приходилось воздерживаться от изъявлений такого рода враждебности и терпеливо выслушивать от своей не отличавшейся особым благочестием корреспондентки поучения об истинно христианском характере Восточной церкви и присущей ей веротерпимости. Здесь он мог позволить себе только легкую и почтительную насмешливость: «Что до меня, то я остаюсь верен греческой церкви, особенно когда Ваши прекрасные ручки держат кадильницу и Вас можно рассматривать как патриарха всея Руси» (Там же, 118). Екатерина неоднократно и сама называла себя в переписке «главой греческой церкви» (Там же, 176, 193 и др.), отчасти подхватывая ироническую интонацию своего собеседника, отчасти фиксируя реальное положение дел. Позднее, отвечая на слова Екатерины о том, что греки «испортились [dégénérées] и любят грабеж больше, чем свободу» (Там же, 78), Вольтер писал: «Я скорблю и о том, что греки оказались недостойны свободы, которую бы они приобрели, если бы имели мужество последовать за Вами. Я не желаю больше читать ни Софокла, ни Гомера, ни Демосфена. Я бы даже стал презирать греческую церковь, если бы Вы не стояли во главе ее» (Там же, 155).

Тем не менее в «Оде на нынешнюю войну в Греции» Вольтер не скрыл от читателей, что считает именно греческую церковь более всего повинной в упадке духа древних героев:

Нет более Гераклов,

Которые бы следовали за Минервой и Марсом,

Бесстрашных победителей персов

И любимцев всех искусств,

Которые и в мире, и в войне

Составляли пример для всей земли. <…>

Но поскольку под властью двух Феодосиев

Все герои испортились [dégénérées],

И нет больше апофеозов,

Кроме как для злобных педантов с тонзурами <…>

И потомки Ахилла

Под властью Святого Василия

Стали рабами оттоманов.

Вольтер был настолько увлечен греческими образцами, что хотел, чтобы и военные действия велись на античный манер. В своих письмах он, несмотря на свою очевидную некомпетентность в военных вопросах, настойчиво и почти на грани приличия, ссылаясь на какого-то «старого офицера», советует Екатерине использовать в своих походах «колесницы», которые, с его точки зрения, особенно хороши в степях Причерноморья (Екатерина 1971, 28–29, 45, 48, 51–52, 71, 187 и др.). Понятно, что Екатерина вообще не сочла нужным реагировать на подобные рекомендации.

Императрице вообще приходилось несколько сдерживать воинственный энтузиазм своего собеседника, объясняя ему, что до взятия Константинополя еще далеко (Там же, 76), а она предпочитает мир войне. Однако его пристрастие к греческой теме она вполне разделяла. В начале 1773 г., когда война подходила к концу и было уже более или менее ясно, что освобождение Греции придется отложить до лучших времен, она писала Вольтеру: «Я читаю сейчас труды Альгаротти. Он утверждает, что все искусства и науки родились в Греции. Прошу Вас, скажите мне, действительно ли это так» (Там же, 180).

Интерес Екатерины к этому вопросу вполне понятен – если греки были родоначальниками Просвещения, то историческое значение столь тесно связанной с ними России неизмеримо возрастает. В ответном письме, очередной раз выразив надежду, что граф Орлов воздвигнет себе триумфальную арку «не во льдах, а на стамбульском ипподроме», а Екатерина «породит в Греции не только Мильтиадов, но и Фидиев», Вольтер все же разочаровал августейшую корреспондентку, рассказав ей, что греки многим обязаны Древнему Египту, финикийцам и Индии (Там же, 183). На этот раз уже Екатерине пришлось, скрепя сердце, согласиться: «Вы меня вывели из заблуждения, – писала она в августе 1773 г. – <…> теперь я убеждена, что не Греция была родиной искусств. Все же я разочарована, поскольку я люблю греков, несмотря на все их недостатки» (Там же, 185).

Императрица продолжала интересоваться греками – меньше, чем через год «восточной системе» Потемкина суждено было стать государственной политикой. Влияние Вольтера на оформление некоторых элементов этой политики могло быть существенным, но, во всяком случае, оно носило крайне ограниченный характер. У Вольтера Екатерина могла почерпнуть видение освобожденной Греции как царства возрожденной античности, своего рода подстановку Афин на место Константинополя. Однако несущие звенья всей конструкции «греческого проекта»: идея сложной исторической преемственности Греции и России, связь между церковной и культурной преемственностью, утопия братской унии двух империй на основе общей религиозно-культурной идентичности – были совершенно чужды французскому философу.

В соответствии со своим идеалом просвещенного абсолютизма, Вольтер считал предназначением монарха нести свет цивилизации варварским народам. Освобождение и просвещение Греции должно было стать вершиной царственного пути «северной Семирамиды». «Вы, конечно, возродите олимпийские игры, на время которых римляне публичным декретом даровали грекам свободу, и это станет самым славным деянием Вашей жизни», – писал он Екатерине (Там же, 59–60). Вольтера интересовали Просвещение и монархи, несущие Просвещение, а отнюдь не Россия и ее историческое предназначение. Можно, пожалуй, сказать, что с историко-культурной точки зрения замыслы Екатерины и Потемкина принадлежат уже не эпохе фернейского философа, но эпохе Гердера. Однако популярность писавшихся в эти же годы сочинений Гердера, как и опубликованных в середине 1760‑х гг. трудов Винкельмана, в России была еще делом будущего (см.: Данилевский 1980). Екатерина и Потемкин должны были искать вдохновения в домашних источниках.

3

Осенью 1768 г. Турция объявила России войну. Начало военных действий было для императрицы и ее ближайших приближенных отчасти неожиданным и, безусловно, нежелательным. Неудивительно, что их идейное обеспечение несколько запоздало, и первым делом Екатерина схватилась за опробованную столетиями религиозную карту. Подписанный 18 ноября 1768 г. манифест «О начатии войны с Оттоманскою Портою» не содержит совсем никаких неоклассических мотивов. Здесь говорится о вмешательстве Турции в польские дела, аресте русского посланника в Константинополе Обрескова, коварстве магометан. Подданные императрицы призывались к «войне противу коварного неприятеля и врага имени христианского» (ПСЗ № 13198). Впрочем, манифест был обращен ко всем слоям населения империи, большинство которого не было в состоянии оценить классические аллюзии. Но и авторы первых од на этот случай, предназначенных куда более узкой аудитории, также фиксируют свое внимание на религиозной проблематике.

А паче просит вас туда

Народов близкая беда,

Соединенных нам законом,

Они в оковах тяжких там, —

писал, например, М. М. Херасков, один из самых известных поэтов тех лет. Идеологическая концепция войны ему еще совершенно не ясна, и он легко заменяет Константинополь не Афинами, как Вольтер, но Иерусалимом:

На вечный плач и бедство нам

И нашим в торжество врагам

Сии места, места священны,

Где искупитель наш рожден,

И гроб, чем тартар побежден,

Иноплеменникам врученны.

Более того, Херасков прямо противопоставил суетные и бессмысленные подвиги античных героев новому походу за веру:

Не для златого вам руна,

Не для прекрасной Андромеды,

О Россы! предлежит война

И представляются победы.

Пусть древность суеты поет,

Не гордость вас на брань зовет.

Впрочем, само упоминание народов, находящихся под турецким ярмом, сама параллель с Грецией как бы подсказывали направление будущих смысловых сдвигов, пока еще остававшихся под спудом.

В оде на объявление войны Василия Петрова, наиболее значительного и наиболее приближенного ко двору – он служил чтецом императрицы – одописца того времени, несметные полчища «саранчи», посланной «в Север» «поклонником Магомеда» (Петров I, 37), также уподоблялись не столько персидскому войску, напавшему на крошечную Грецию, сколько сонму неверных, обложивших древний Израиль. В соответствии с политическими взглядами Екатерины и, в общем-то, в соответствии с действительностью Петров приписывал решение Турции начать войну французскому подстрекательству. Саму же предстоящую кампанию он изображал как грандиозную битву трех сторон света с северной державой.

От Юга, Запада, Востока,

Из Мекки и Каира врат,

Где хвально имя лжепророка,

Где Нил шумит, где Тигр, Ефрат,

Уже противники России

Стекаются ко Византии <…>

Теснятся предним над Дунаем,

Но задним воинства их краем

В Стамбуле движутся еще.

Византия, древний Бизантий, то есть Константинополь, еще названа здесь Стамбулом и воспринимается как центр мусульманского мира. Еще полугодом позже, когда пришло известие о взятии Хотина, Сергей Домашнев в своей оде уравнивал Византию с Меккой и Мединой, как азиатские земли, находившиеся под властью мусульман и в общем-то им принадлежащие.

И бегством спасшись в Византию,

Сколь грозно раздражать Россию

Вещай своим потомкам в страх,

Да зрят неверством ослепленны

Знамена Росски водруженны

Хотина ныне на стенах.

Стеня по всем странам Азийским,

Рассыпьте страх и трепет свой <…>

И в Мекку идя и в Медину,

Оплачьте черную годину

И беззакония свои.

В другой оде на взятие Хотина Федор Козельский сравнивал древних греков не с русскими, но с турками:

Афины рвали так союз,

Спокойство мира отвергая

И от смиренных Сиракуз

Презорно око отвращая.

Витийства движет там разврат

Буян возжег Алцибиад.

Однако в оде Петрова, посвященной тому же событию, уже возникают, пусть поначалу и на заднем плане, несколько иные акценты. Ровно за тридцать лет до того, в 1739 г., русские войска уже брали Хотин. Тогда эта победа стала поводом для знаменитой оды Ломоносова, где он изображал эту битву как космическое сражение между в «труд избранными» сынами России и агарянами, «родом отверженной рабы» (Ломоносов 1986, 62). Ученик Ломоносова, Петров воспользовался этой очевидной параллелью, чтобы придать своему стиху неимоверное ветхозаветное напряжение:

Приникни с высоты престола,

О Боже, на дела земли,

Воззри, средь освященна дола

Враги завета возлегли <…>

Но, прелагаяй море в сушу,

Вещает Сильный от небес:

Я скиптр дарю, я царства рушу,

Вся тварь полна моих чудес <…>

Восстани днесь, восстань Деввора,

Преступны грады разори <…>

Не бойся, я защитник твой.

Моей десницей чудотворной

Казнен египтянин упорный.

Восстала се, полки предводит,

Разит преступников гоня,

На храм Софийский се нисходит

Дух Божий в образе огня.

Прими, несчастна Византия,

Тот свет от Россов, кой Россия

Прияла прежде от тебя,

Приимешь, узришь в нем себя.

Здесь за традиционной, но доведенной до эмоционального предела библейской риторикой уже просматривается целый комплекс новых мотивов: и Константинополь, Софийский храм как цель войны, и возвращение Россией Византии некогда принятой от нее благодати, и обретение освобожденной страной себя в российском даре. Но самые главные смысловые новации Петров приберег для последней строфы:

С торжественныя колесницы

Простри на юг свои зарницы <…>

Орлы твои Афин достигнут

И вольность Греции воздвигнут,

Там новый возгремит Пиндар

Российския победы дар.

Несчетны воспоют народы

Тебя, виновницу свободы.

Ода, до предела переполненная религиозной символикой и атрибутикой, разрешается античными мотивами. Конечным итогом вмешательства божьей десницы в ход событий становятся вольность Греции и гимны нового Пиндара. В следующей оде Петрова «На взятие Ясс», написанной осенью того же 1769 г., древнегреческий колорит еще усилен:

Воззри – несчастные народы,

Где Пинд стоит, Олимп, Парнас,

Лишенные драгой свободы,

К тебе возносят взор и глас <…>

Спокойся днесь, геройско племя,

И жди с терпением премен,

Приспеет вожделенно время,

Ваш, Греки, разрешится плен.

Вы дух явили благодарный,

Когда вам римлянин коварный

Свободу мниму даровал:

Ни пользы требуя, ни хвал,

Вам лучшу даст Екатерина.

Петров вспомнил о вольностях, предоставлявшихся римлянами грекам на время Олимпийских игр, и сопоставил с ними благодеяния, которые даст этому народу российская императрица, почти за год до того, как Вольтер провел это сравнение в письме к Екатерине. В своих одах второй половины 1769 г. поэт отчасти уловил, а отчасти предугадал и предвосхитил поворот, который суждено было пережить официальной интерпретации целей и смысла войны. Без всякого сомнения, поворот этот был связан с морейской экспедицией Алексея Орлова.

4

Мысль о том, чтобы снарядить в тыл турок морскую эскадру и поднять в Средиземноморье восстание проживавших там православных народов – греков и южных славян, – была высказана тогдашним фаворитом Екатерины Григорием Орловым в начале ноября 1768 г., еще до подписания манифеста об объявлении войны. Тогда же брат фаворита Алексей Орлов писал ему о задачах подобной экспедиции и войны в целом: «Если уж ехать, то ехать до Константинополя и освободить всех православных и благочестивых от ига тяжкого. И скажу так, как в грамоте государь Петр I сказал: а их неверных магометан согнать в степи песчаные на прежние их жилища. А тут опять заведется благочестие, и скажем слава Богу нашему и всемогущему» (Орлов 1870, 142; Барсуков 1873, 61–62; ср.: Соловьев XIV, 269–272; Петров А. 1869, 97–106). В начале 1769 г. Екатерина сообщала Алексею Орлову, что манифесты «нарочно к поднятию христианских жителей» уже готовы, и рекомендовала «приискать людей, кои между благочестивыми греческими и славянскими народами отличный кредит иметь могут» (СбРИО I, 5, 14). Летом флот покинул Кронштадт, отправившись вокруг Европы в Средиземное море.

В старой монографии В. А. Уляницкого показано, что организаторы и идеологи экспедиции постоянно колебались относительно ее назначения. Если Орловы действительно стремились прежде всего к освобождению единоверных народов и объединению их под российским протекторатом, то Екатерина рассматривала посылку флота и подготавливаемые восстания во вражеском тылу скорее как военную диверсию, гораздо в меньшей степени позволяя себе строить далеко идущие планы. Похоже, что императрица долгое время не слишком верила в глобальный успех морейской экспедиции и интересовалась скорей ее сугубо военными аспектами. Однако и более радикальные замыслы, которые вынашивали Орловы, в сущности, лишь очень отдаленно напоминают будущий «греческий проект». Скорее, они выглядят как продолжение традиционной константинопольской политики России, основанной на религиозном тяготении к столице Восточной церкви и стремлении к объединению под своей эгидой единоверных народов. Не случайно в планах Орловых греки упоминаются лишь наряду с другими православными народами юга Европы (Уляницкий 1883, 107–130; ср.: Смилянская 1996, 88–98).

«Восстание каждого народа порознь <…> не нанося неприятелю чувствительного ущерба, а еще менее, причиняя ему какую-либо полезную диверсию, в чем одном прямая наша цель быть долженствует, привела бы только к открытию туркам глаз», – инструктировала Екатерина Орлова до начала экспедиции (СбРИО I, 6), а в начале 1770 г., когда перспективы восстания в Греции выглядели достаточно неопределенными, ободряла его: «Пускай бы и тут веками порабощения и коварства развращенные греки изменили своему собственному благополучию, одна наша морская диверсия уже довольна привести в потрясение все турецкие в Европе области» (Там же, 35). Впрочем, летом 1770 г. первые успехи Орлова и показавшаяся ей благоприятной дипломатическая ситуация подали императрице надежду на более значительный успех.

К особливому и честному порадованию Нашему, – извещала она Орлова, – ведаем мы удостоверительно, что все беспристрастные державы республики христианской полагают справедливость на нашей стороне и что сие самое общее удостоверение обуздывает против воли и склонности ненавистников. <…> Надобно <…> чтобы вы, соединя в свое предводительство разные греческие народы, как можно скорее составили из них нечто видимое <…> которое бы свету представилось новым и целым народом и чтоб оный сей новый корпус, составляясь публичным актом <…> и объявя в оном политическое свое бытие, отозвался во всей христианской республике в такой, например, силе:

<…> Что многочисленные греческие народы, быв попущением Божиим подвергнуты тяжкому игу злочестия агарянского <…> совокупясь воедино и составя новый член в республике христианской…

Словосочетание «республика христианская» трижды повторено здесь на одной странице. Формула эта отсылает к совершенно определенному источнику – идее конфедерации христианских народов Европы, якобы предложенной в начале XVII в. французскому королю Генриху IV герцогом М. де Сюлли и изложенной в последнем томе его мемуаров. Екатерина высоко ценила и Генриха и Сюлли. Она заказала их бюсты скульптору Луизе Калло, сопровождавшей в России Э. Фальконе во время его работы над памятником Петру (СбРИО XVIII, 37). Вольтеру, написавшему ей, что он ждет на небесах встречи с Петром Великим, она ответила, что со своей стороны мечтает увидеть там Генриха и Сюлли (Екатерина 1971, 51). В том же 1770 г. в России начал печататься перевод десятитомных «Записок» Сюлли, специально заказанный Екатериной М. И. Веревкину.

Существенно, что Сюлли, не вполне уверенный, являются ли русские христианами, с большой долей скептицизма относился к перспективам участия тогдашней России в христианской республике, которая должна была гарантировать вечный мир в Европе:

Когда б Великий князь Московский, или Русский царь, которого приемлют писатели за старинного скифского владетеля, отрекся приступить к всеобщему соглашению, о котором бы наперед ему сделать предложение, то так же бы с ним поступить, как с султаном Турским, то есть отобрать у него все, чем он владеет в Европе, и прогнать его в Азию, чтобы он без всякого нашего сопримешения мог бы, сколько ему угодно, продолжать войну, почти никогда у него не прекращающуюся, с Турками и Персами.

Сюлли хотел предложить России выбрать свое место или в христианской республике европейских государств, или в Азии «наряду с Турским султаном». Для Екатерины место России на политической карте мира было определено. Императрица не сомневалась, что достойное положение в Европе Россией уже завоевано, и теперь собиралась сама запереть султана в Азии и пополнить христианскую республику «новым корпусом» – Грецией, восстановленной «под протекциею России».

Впрочем, морейская экспедиция, невзирая на блестящую победу в Чесменском сражении, не принесла ожидаемых результатов. Русским войскам пришлось, в сущности, бросить греков на произвол судьбы. Алексей Орлов, строивший столь монументальные планы, склонен был винить в произошедшем самих греков, которые, по его мнению, не проявили достаточной храбрости и воинской дисциплины и предпочли грабежи войне за освобождение:

Здешние народы льстивы, обманчивы, непостоянны, дерзки и трусливы, лакомы к деньгам и к добыче. <…> Легковерие и ветреность, трепет от имени турок, суть не из последних также качеств наших единоверцев. <…> Закон исповедуют едиными только устами, не имея ни слабого начертания в сердце добродетелей христианских. Рабство и узы правления турецкого, на них наложенные <…> также и грубое невежество обладают ими. Сии-то суть причины, которые отнимают надежду произвесть какое-нибудь в них к их общему благу на твердом основании сооруженное положение.

Русский флот покинул Морею, не достигнув поставленных целей. Казалось бы, планы возрождения Греции и тем более представления о греках как о потомках античных героев, которые старательно поддерживал в Екатерине Вольтер, должны были хотя бы на время угаснуть. Однако в действительности именно в эти годы происходит прямо обратное. Запущенные морейской экспедицией культурные механизмы начали работать самостоятельно и уже почти не зависели от сиюминутной военной и политической конъюнктуры.

5

16 (27) мая 1770 г. Екатерина извещала Вольтера о первых успехах экспедиции. Русские моряки высадились в континентальной Греции, соединились с восставшими греками и разделились на восточный спартанский и северный спартанский легионы. Первый отправился на освобождение территории древней Спарты, второй двинулся в Аркадию. В стычке на Коринфском перешейке был взят в плен командующий турецким гарнизоном. «Скоро Греция станет свободной, – заключала императрица, – но ей еще далеко до того, чтобы стать тем, чем она была. В то же время приятно слышать названия мест, которыми твой слух полон с молодости» (Екатерина 1971, 56).

Екатерина сформулировала суть дела как нельзя более точно. На протяжении почти полустолетия русская культура, усвоив европейские нормы, упорно примеряла на себя античные одежды, сравнивала своих героев с древними, измеряла свои достижения степенью соответствия греческим и римским образцам. Слова «Спарта», «Афины», «Аркадия» по сути дела не обозначали в языке того времени никакой географической реальности, служа лишь отражением абсолютного совершенства. Теперь в эту никогда не существовавшую страну, прямо в золотой век, в обитель богов и героев, отправилась российская эскадра. Участники экспедиции, и прежде всего, конечно, ее вожди, уже самим сопряжением своих имен с мифологической топонимикой становились подобны древним обитателям этих мест и превращались в античных героев.

Первым энергию оживания школьной мифологии и превращения ее в политическую реальность почувствовал Петров, который начал насыщать свои оды эллинскими ассоциациями, когда русская эскадра еще стояла на рейде в Портсмуте, латая потрепанные по пути из Кронштадта корабли. Высадка десанта на побережье вызвала у Петрова взлет поэтического воображения. Его ода «На победы в Морее» столь же переполнена античной атрибутикой, сколь хотинская ода – библейской, и столь же эмоционально перенапряжена:

Уж взят, он (Орлов. – А. З.) мнит Модон, Коринф предастся вскоре,

Аркадию пленят, а я еще на море. —

Герой! не негодуй: твой жребий не приспел.

Тебе осталися Фессальския долины,

     Вход черныя пучины

     И ужас Дарданелл. <…>

О коль нечаянна, коль дивна там премена!

Спартане, распустив российские знамена,

Разносят по всему Пелопонису страх.

В участие войны окрестных созывают

     И слезы проливают

     С оружием в руках.

Колико, – вопиют, – о небо, мы счастливы!

Герои наши днесь в прибывших россах живы!

Сколь кроток оных нам, коль грозен туркам вид!

Аргольцы, навпляне, к сражению устройтесь,

     Коринфяне, не бойтесь

     Во Спарте Леонид.

Музыка греческой топонимики творит «дивные премены». Спартане под российскими знаменами вновь становятся спартанами. Греция оживает, ибо в «прибывших россах живы» спартанские герои во главе с Леонидом – Орловым. Русские на этой священной земле превращаются в греков, чтобы наконец, восстановить Грецию. Прибытие российского флота обещает золотой век, подобный описанному Вольтером в письмах Екатерине. Вспомним, что императрица спрашивала у Вольтера, действительно ли греки были родоначальниками наук и искусств. У Петрова это не вызывает ни малейших сомнений:

Но о, отцы наук, порабощенны греки!

Утешьтесь, паки вам златы начнутся веки,

Достанет и до вас счастливая чреда.

Алфейски зрелища, умолкнувши поныне,

     Вы в честь Екатерине

     Восставьте навсегда.

По ним свои лета опять считать начните

И имени ея начало посвятите.

Она за подвиги вам будет мзды дарить

Во храме вольности, покоя и отрады

     Вы образ сей Паллады

     Век должны жертвой чтить.

А Ты, смиряюща неистовство тирана,

Законодавица, победами венчанна,

Возьми скрижаль и суд полудню возвести:

Во область, где цвели Ликурги и Солоны,

     Пошли свои законы,

     Их будут век чести.

Екатерина не только вполне традиционно именуется здесь Палладой или Минервой, она впрямую становится олимпийской богиней, образ которой должен быть объектом почитания в возрожденном греческом храме – судя по описанию, явно языческом. Метафора возвращения долга здесь перенесена из религиозной сферы в законодательную. Российская императрица призвана облагодетельствовать своими законами (конечно, Петров имел в виду «Наказ Комиссии по составлению нового уложения») родину законодательства, «область, где цвели Ликурги и Солоны».

В том же ключе рисует будущее Греции и непримиримый литературный противник Петрова Василий Майков:

Подателей Вселенной света

Екатерина просветит,

Изгонит чтущих Магомета

И паки греков утвердит.

Науки падши там восстанут,

Невежды гордые увянут,

Как листвия в осенни дни,

Не будет Греции примера;

Одна с Россиею в ней вера,

Законы будут с ней одни.

Если Петров, как, видимо, и сама монархиня, придерживался насчет будущего Греции относительно неопределенных взглядов – греки могут почитать Екатерину и ее законы, как являясь ее подданными, так и просто преклоняясь перед их божественным совершенством, – то у Майкова на этот счет не было никаких сомнений. Он не сомневался, что золотой век вернется в Грецию, когда она благополучно вольется в Российскую империю.

Под властию Екатерины

По всем брегам прекрасны крины

И горды лавры возрастут,

Польются с гор ручьи прозрачны,

И рощи и долины злачны

Сторичный плод ей принесут.

Яростная вражда между Петровым и Майковым (см.: Гуковский 1927, 143–147), примерно в это время назвавшим в «Елисее» своего литературного оппонента «плюгавцем» (Майков 1966, 89), заставляет с особым вниманием отнестись к схождениям между ними. Нимфы, которые в майковской оде, «ходя меж кустами, победы росские поют», и Парнас, который «на помощь Россов призывает», отнюдь не ощущаются автором как фигура, хоть как-то соотнесенная с одической практикой Петрова. Пожалуй, Петров выразил намечавшийся сдвиг несколько раньше и мощнее других. Но в одах на победу, одержанную Алексеем Орловым в июле 1770 г. в Чесменской бухте (известия о ней пришли в Петербург только 13 сентября), распространение этих мотивов приобрело эпидемический характер.

Сама Екатерина, сообщая Вольтеру о новой победе, писала: «Алексей Орлов, разбив турецкий флот, сжег его весь в порту Чесмы, древней Клазомены» (Екатерина 1971, 74). Подобные риторические параллели появились и в уже цитированной оде Майкова, и у Домашнева (1770), и у Хераскова (1770), то есть у поэтов, годом-полутора ранее противопоставлявших подвиги российских героев баснословным преданиям древности. Херасков даже удвоил ряд исторических прообразов новейших побед русского флота, дополнив античную генеалогию национальной и уравняв их тем самым между собой:

Я вижу афинейцев новых

У саламисских берегов;

О! муза, вобрази Орловых,

Гонящих целый флот врагов. <…>

Я вижу, будто в древни лета

Единоборца Пересвета,

Биющася с его врагом. <…>

Так две громады преужасны

Слетелись в море пред собой.

Оды писались более или менее по горячим следам невиданной победы, но через два года в свет вышли два более масштабных произведения, посвященных тому же событию, – поэма Хераскова «Чесмесский бой» и поэтическая драма Павла Потемкина «Россы в Архипелаге». К тому времени русский флот уже покинул Морею и неудача экспедиции вполне определилась, но на общей концепции обоих авторов эти перемены ни в малой степени не отразились. В более уравновешенных и дистанциированных по отношению к описываемым событиям жанрах видение политической реальности, которое выплеснулось в одах, приобрело устойчивый и оформленный характер.

Во славе где сиял Божественный закон

И вера на столпах воздвигла светлый трон,

Где храмы вознесли главы свои златые,

Курился фимиам и с ним мольбы святые,

Где муз божественных был слышен прежде глас,

Где зрелся Геликон, где древний цвел Парнас,

В стране, исполненной бессмертных нам примеров,

В отечестве богов, Ликургов и Гомеров

Не песни сладкие вспевают музы днесь,

Парнас травой зарос, опустошился весь.

Герои славные в Афинах не родятся,

Во Спарте мудрые законы не твердятся. <…>

Святые здания в пустыни превращенны…

Замечательна здесь ненапряженная, спокойно-перечислительная интонация, с которой поэт почти незаметно, через запятую, перешел от церковной атрибутики к классической. При этом для характеристики и той и другой используется один и тот же эпитет. «Божественный» закон и «божественные» музы слились для Хераскова в один смысловой ряд.

Появление у берегов Греции русских кораблей полностью меняет ситуацию:

Там, кажется, встают Ахиллы, Мильтиады <…>

Уж храбрость вспыхнула во греческих сердцах,

Почти умершая в неволе и цепях <…>

Увидит Греция Парнас возобновленный.

Та же конструкция с упором на те же смысловые элементы развернута и в пьесе П. Потемкина. Здесь Алексей Орлов ведет беседу с предводителем греков по имени Буковал, который приветствует освободителя, заявляя ему:

Герой полночных стран, в ком Греки представляют

Иракловы дела и Россов прославляют,

Дай помощь нам своей геройския руки.

Орлов готов «дать помощь», но его огорчает готовность самих греков мириться с угнетением, и он обращается к Буковалу с пламенным напоминанием о страданиях, которые его народ претерпел от турок, и горькими упреками:

Воспомяните вы падение Афин,

Насилие врагов, свирепство и тиранство,

Все претерпело там несчастно христианство. <…>

Являет все теперь чрез множество премен,

Что греческий народ геройских чувств лишен.

Христианство в монологе Орлова более всего «претерпело» в Афинах. Он не делает разницы между ними и «первопрестольным градом» – Константинополем, о пленении которого турками говорилось чуть выше. Его слова вполне убеждают Буковала, возрождая в нем и его воинах дух древних спартанцев:

Надежду днесь свою имея на тебя,

Всему, что повелишь, подвергнем мы себя.

Ты вожделенные восставишь паки веки,

Мы те же, государь, что были прежде Греки. <…>

Твои доброты нас и Росских войск геройство

Одушевляют всех, дая нам прежни свойства.

Идеологическая основа для «греческого проекта» была создана. При этом Павел Потемкин был двоюродным братом и близким сотрудником будущего фаворита, а Петров – его давним и близким другом, с которым он в эти годы, находясь в армии Румянцева, постоянно переписывался и через которого поддерживал сообщение с императрицей (см.: Шляпкин 1885, 398). Зная литературные интересы Потемкина, естественно предположить, что он должен был быть внимательным читателем произведений, созданных близкими ему людьми и посвященных волновавшим его событиям. Именно ему предстояло превратить систему поэтических метафор в развернутую политическую программу.

6

Одним из любопытных явлений русской литературной жизни 1770‑х гг. стало активное участие в ней литераторов греческого происхождения – Григория Балдани, Евгения Булгариса, Антония Палладоклиса, уроженца Митилены, как он подписывал свои произведения, и др. Наиболее значительный из этих авторов Е. Булгарис прибыл в Россию в 1771 г. Автор монографии о нем С. Баталден связывает его приглашение непосредственно с морейской экспедицией. Среди первых литературных трудов Булгариса, предпринятых в России, был перевод на греческий ряда произведений Вольтера, посвященных Русско-турецкой войне (см.: Баталден 1982, 27–29, 119–120).

Эти поэты в разной степени владели русским языком: некоторые писали свои произведения и по-русски, и по-гречески, других переводили на русский, а они, в свою очередь, переводили сочинения русских поэтов на родной язык. В издательскую практику устойчиво вошли двуязычные публикации русских и греческих текстов en regard. В целом риторические модели, разрабатываемые греческими авторами, вполне совпадают с теми, которыми пользовались их российские собратья, однако некоторые существенные нюансы здесь все же можно обнаружить.

В 1771 г. появилось небольшое стихотворение А. Палладоклиса «Стихи на платье греческое, в кое Ее Императорское Величество изволили одеваться в маскараде». У нас нет сведений, каким именно был маскарадный наряд императрицы, однако автор определенно соотносит ее костюм с Олимпиадой, матерью Александра Македонского:

В монархине кипя, усердие к Элладе

В одежду облекло, что на Олимпиаде.

Самодержавна, в ту одета, так гласит:

В чьей одежде я хожу так облеченна,

Той я усердствую, за ту же ополченна,

Усердство к той мое кто может угасить?

Великий Александр, кой сел на персов троне,

Великую, – он рек, – Екатерину зрю

В одежде матерней… О! Ты небес царю

Сподобна, дай узреть ту и в моей короне,

Как любящую нас с сердечной чистотой,

Так торжествующу над Мустафой строптивым,

Как я вознес главу над Дарием кичливым,

Как равну мне копьем и духа красотой.

Палладоклис сравнивает Екатерину сразу с Александром Македонским и его матерью, одновременно видя в ней и героиню, и родительницу героев. Что важнее, он находит для ее военных подвигов отчетливый исторический прототип. Параллель «русские – греки» с большой степенью автоматизма провоцировала русских поэтов на сравнение турок с персами, извечными врагами Древней Греции. С. Домашнев вспоминал «преславны бои Марафона» и «сраженье грозно Фермопила, где Перская увяла сила» (Домашнев 1770), Херасков писал, что «паки вышел Ксеркс на древние Афины, но прежней у брегов дождется он судьбины» (Херасков 1961, 153), Петров проводил ту же параллель:

Остатки Перских сил где Греками разбиты,

Там Россы, лаврами бессмертными покрыты,

За греков с Мустафой кровавый бой вели…

Однако во всех этих и большинстве других сочинений речь идет о войнах, которые вели с персами греческие республики, главным образом Афины и Спарта. Смещение исторической параллели на Александра Македонского обладало целым рядом неоспоримых преимуществ. Прежде всего, оно позволяло подчеркнуть наступательный и даже завоевательный характер военных действий. Если Леонид и Фемистокл лишь защищали греческую землю от нашествия, то Александр распространял античную культуру на новые территории. Кроме того, апелляция к империи Александра Македонского позволяла установить между античной Грецией и Византией некое подобие преемственной связи, существенно облегчавшей главную логическую подмену, на которой была основана риторика тех лет.

И наконец, самое главное: сравнение России с империей позволяло устранить или, по крайней мере, притушить подспудно присутствовавший в древнегреческой атрибутике республиканский субстрат. Российская монархиня не могла объявлять себя исторической наследницей правителей республиканских Афин, но Александр в качестве предшественника и образца должен был ее безусловно устраивать.

Тот же А. Палладоклис детально разработал эту параллель в брошюре «Истинного государствования подвиг», изданной в 1773 г. Он подробно рассмотрел здесь все заслуги Александра Македонского, который распространил просвещение в Азию, собрал под своей властью многие народы, был грозен к врагам и милостив к побежденным, строил города и развивал торговлю, привлекал к себе философов, естествоиспытателей и художников, поощрял науки и искусства. Все те же добродетели, причем еще в большей степени, автор увидел и в Екатерине.

Престань ты, древний век, пред нами величаться

И Александровой толь славой отличаться, —

подвел он итог этим сопоставлениям (Палладоклис 1773, 16). Палладоклис завершил свои рассуждения переходом от Александра Великого к Константину Великому и параллелью между нынешними победами Екатерины и победой Константина над Мавксентием. Точно так же в поэме «Каллиопа», написанной по случаю заключения мира, он заставил персидского царя Дария радоваться в царстве мертвых, что его трон достался Александру. А затем «Дария слова изрекает из уст своих» Отман, легендарный основатель Оттоманской империи:

Если приближился моей державе срок

И твердо положил неумолимый рок

Мне больше не носить короны Константина,

Да будет в ней властна отсель Екатерина!

Таким образом, новому Александру предстояло изгнать «срацинский род», как выразился другой греческий поэт Евгений Булгарис в том же 1775 г., с «Константинова престола» в «кавказские хребты бесплодны, в Аравски дебри толь безводны» (Евгений 1775) и освободить этот престол для нового Константина.

7

Политический смысл имени великого князя Константина Павловича был ясен всем с момента его крещения. Между тем идеология «греческого проекта» уже была имплицирована двумя годами ранее в имени, данном его старшему брату, будущему императору Александру I. В принципе устоявшаяся за долгие десятилетия традиция делала очевидным, что наследовать Павлу I должен будет Петр IV. Авторы од на первое бракосочетание обращались к новой великой княгине:

К тебе Россия возглашает

Дай нам великого Петра.

Или:

<…> от Павловой любви

Другого нам Петра яви.

Имя Александр было своего рода номинативным шедевром Екатерины, всегда очень внимательной к такого рода символике. С одной стороны, святым ее старшего внука был Александр Невский, покровитель Петербурга, – таким образом преемственность по отношению к политической линии Петра Великого была полностью соблюдена. С другой стороны, за «порфирородным отроком», рожденным «в Севере», легко угадывался иной, южный прообраз. Вскоре после рождения Константина императрица в письме Гримму взялась опровергнуть роившиеся в Европе слухи: «Позволено ли так обсуждать простые имена, которые даются при крещении. Надо иметь расстроенное воображение, чтобы к этому придираться: должна ли была я назвать господина А. и господина К. Никодемом или Фаддеем? Святой первого находится в его родном городе, а второй родился через несколько дней после праздника своего святого. <…> Так что все очень просто» (СбРИО XXIII, 147). Отрицая очевидное – смысл имени Константин, императрица делала прозрачным и менее очевидный смысл имени его старшего брата. Тремя годами позднее она рассказывала тому же корреспонденту о своих занятиях с пятилетним внуком: «Господин Александр требует от меня все нового чтения. <…> На днях он свел знакомство с Александром Великим и потребовал, чтобы я познакомила его с ним лично. Он был очень раздосадован, когда узнал, что тот уже умер; он очень о нем сожалеет» (Там же, 252). Александру маленькому стоило почитать Александра Великого, ибо он призван был прийти тому на смену.

Бромптон Ричард. Портрет великих князей Александра Павловича и Константина Павловича © Государственный Эрмитаж, Санкт-Петербург. Фото: фотографы Эрмитажа

Это письмо Гримму писалось в конце 1782 г., когда между петербургским и венским дворами шла оживленная переписка о восстановлении Восточной империи, а Потемкин готовился к занятию Крыма. Русская мечта о Константинополе была уже намертво пристегнута к классической колеснице.

Предыдущая главаГлава 4 из 15Следующая глава