Опубликовано в журнале «Неприкосновенный запас». 2000. № 3.
Первоначально тема почему-то выводит на детсадовские ассоциации. «Марьиванна, а Иванов Петровой за песочницей глупости показывал!» Когда «глупости» показывают во весь рост и во весь экран – это называется порнографией. У порнографии есть свой круг потребителей, в широком смысле она принадлежит культуре, – но, по всеобщему согласию, существует в ней на положении ущемленного в правах бастарда.
И анализ ее семантики у нас обычно производится с некой условно юридической, а вовсе не культурологической стороны. Причем анализ непременно сравнительный, имеющий целью не столько определить признаки явления, сколько отделить овец от козлищ. Вот дозволенная эротика, и вообще искусство, а вот порнография, подпадающая под статью, здесь авторы имели в виду продемонстрировать прекрасное, а здесь – возбудить низменное и физиологическое. Самим экспертам, в сущности, ясно, что с точными дефинициями различения дело плохо, однако положение обязывает. Впрочем, лучше сказать, обязывало, поскольку законы в этой области давно не работают, а ночные программы многих телеканалов с их регулярными «клубничными десертами» и барышнями, сообщающими прогноз погоды под стриптиз, способны сбить всякое представление о зрелищах приемлемых и неприемлемых.
Эффект порнографии первоначально во многом основан как раз на преодолении «впечатанных» представлений. Сопровождающие ее глагольные префиксы (при-открыть, под-смотреть) есть префиксы стыда: они лингвистически изобличают вынужденную и опасливую неполноту действия, связанную с его изначальной табуированностью. Внутренний запрет на соглядатайство определяет специфику «предмета» – определяет, таким образом, изнутри и субъективно.
Казалось бы, наиболее «отвечающими задаче» в этой ситуации будут изображения, в которых неудобство зрительской позиции акцентировано. Нечто в духе «галантных гравюр» XVII–XVIII веков (все поцелуи только украдкой) или следующих той же эстетике знаменитых рисунков Константина Сомова к «Книге маркизы» с повторяющимся в них вуайеристским мотивом едва приоткрытого алькова и слегка отодвинутого занавеса, за которым «происшествие» зачастую лишь угадывается. Однако в подавляющей массе порнографической продукции предпочитаются обыденные ракурсы, прямота крупных планов и декларативная открытость сценических пространств. По законам визуального восприятия столь простодушная конструкция кадра (отсутствие рефлексии по поводу его композиционной подачи, фрагментации и обрамления) должна частично «легитимизировать» зрелище. Тем не менее такого не случается. Самая очевидная порнография – не требующая экспертизы – как правило, элементарна, как три рубля. Ее «предложение» предназначено для сугубо функционального спроса, и «пользователи», видимо, считывают его адекватно. Интересно попытаться понять, что происходит при этом в их сознании1.
Природа любого зрительного впечатления включает в себя моменты как отвлеченно эстетические, так и конкретно психологические. Психологическое здесь, с одной стороны, любопытство к «чужому», с другой же – способность это «чужое» на себя примерить и с ним в какой-то степени отождествиться. Что касается первого, то сами предпосылки возникновения порнографии оказываются сходны с предпосылками возникновения, например, бытового жанра в живописи: инспирированное обособлением сферы частного бытия желание заглянуть в чужую кухню не слишком отличается от желания заглянуть в чужую спальню. (То есть если чем и отличается, то лишь тем, что, поскольку именно спальная зона есть последний бастион приватной жизни, нарушение ее границ обретает знаковый характер.) В одном окне видно, как люди сидят за чайным столом, в другом – как они «делают это»: вот таким способом. А теперь еще и вот таким, пожалуй, несколько нетривиальным.
Но дело в том, что и зритель, склонный через сильный бинокль рассматривать посторонние утехи, в глубине души знает, что данное зрелище не есть, собственно, зрелище, потому что не может им являться по определению. Личный опыт (а вряд ли аудитория целиком состоит из воспаленных подростков) ему подсказывает, что интимный акт не исполняется публично. Пусть это документальная съемка – все равно то, что происходит, происходит «понарошку», и нельзя полностью отождествиться с придуманным героем. Зато на него, такого сказочного, и полюбоваться не грех; сексуальная греза, как любая греза, в сущности, романтична. Табу не нарушено, человек пребывает в гармонии с собой и миром, запускаем следующую картинку.
Кажется, что «правильная» порнография такой механизм восприятия учитывает. И работает с ним как бы «на разрыв» – с одной стороны, активизируя «всамделишность» натуры, с другой же, нагнетая чрезмерность тех обстоятельств, в которых эта самая «натура» себя являет.
В самом деле: в оптически внятной перспективной коробке, в пространстве, снятом безразлично и панорамно, происходят невероятные с точки зрения обыденного сознания вещи. Мускулистая блондинка весело помавает фаллоимитатором, привлекая подругу. Другая мускулистая блондинка стремится привлечь симпатичного мохнатого ослика, и тот (кажется, что из одной деликатности), в конце концов, удовлетворяет ее прихоть. Напрасно, им только волю дай. Трое в ухо, трое в нос, довели его до слез. На каждую накачанную силиконом грудь приходится по набору накачанных тренировками мышц: бодибилдинг и пластическая хирургия лишают тело подлинности, делают и его виртуальным, неузнаваемым и сказочным. «Правда факта» вступает в противоречие с постановочной природой данного факта.
Наверное, не случайно настоящая индустрия порно расцветает лишь в кино, в фотографии и в сетях интернета. То есть в искусствах, манипулирующих «живыми» моделями и использующих подлинную фактуру. В живописи и графике порнографические «случаи» требуют штучного рассмотрения; сам факт языкового посредничества задает эстетическую (в данном случае лишнюю) дистанцию между потребителем и изображением. Старцы, возбужденно лопоча, наблюдают за Сусанной, но нам-то только кажется, будто мы наблюдаем за старцами, – на самом деле мы наблюдаем за причудами художнического почерка и вместо (или кроме) фигур видим линии и пятна. Что же касается порнолитературы, то ее нынешнее существование вообще сомнительно, поскольку словесная материя не обладает достаточной бытийной, физиологической плотностью, а «общественный договор» по поводу тематических и речевых запретов все время корректируется жизнью (еще недавно примером запретного чтения считалась «Лолита» Набокова, чуть позднее – «Это я, Эдичка» Лимонова). Зато достоверность кадра, движущегося или же неподвижного, вроде бы равно свидетельствует: это происходит в действительности, это происходит с людьми из плоти и крови, это могло бы происходить со зрителем, и оттого он вправе сопереживать этому душой и телом.
Эпоха массмедиа вносит дополнительные – и меняющие смысл целого – пункты в индульгенцию на столь тотальное сопереживание. В известном смысле можно считать (с небольшим преувеличением), что порнография как крайнее проявление публичности сделалась частью обыденной жизни. Но тем более обозначился разрыв между теми, чье бытие осуществляется как бытие публичное, чье privacy нарушено раз и навсегда, и теми, кто «снизу» этой недосягаемой публичностью любуется и восторгается, воспринимая ее в обличье прекрасной сказки. Механизм «приобщения в мечтах», в сущности, един, что при чтении светской хроники, что при разглядывании «возбуждающих» картинок, – последние тоже оказываются опосредованным товаром. И это сообщает возбуждению некий идеальный оттенок: скажем, в этой системе известный фильм «Калигула», где инсценировка древнеримских излишеств организована с римской же прямотой, воспринимается как вполне отвлеченная демонстрация тезиса «Вот так богачи развлекались и жили».
Отвлеченности не противоречит даже то обстоятельство, что публичная эпоха посягает на самую фундаментальную основу порнографии: на ее анонимность. Которая всегда была честным свидетельством сугубой функциональности «жанра», его принципиальной антипсихологичности2. Но индустрия легализуется, звезды жанра претендуют на славу, – и вот их имена уже на слуху, а кого-то порой приглашают в «большое кино» в профессиональном качестве: не всякий «просто актер» сможет так убедительно «работать» перед камерой. В телевизионных выпусках журнала Playboy девушки, прежде чем продемонстрировать технику, представляются зрителям и коротко рассказывают о том, как «нашли себя» в профессии; обязательны здесь ритуальные упоминания о детях и о муже, который «относится с пониманием». В общем, рутина. Рабочий момент, дубль пять.
Но получается, что в результате порнография как таковая проваливается в некую «черную дыру» и сама становится явлением фантомным, неуловимым. Старинные порнографические изображения (фотографии, например, XIX и начала XX века) давно воспринимаются как искусство. Свидетельствуя о породившей их культуре, они читаются в контексте культуры иной как своего рода «старые песни о главном»; такой стилистически упоительный разврат (хочется употребить именно это давно ушедшее из употребления слово) – умеренный, аккуратный и почему-то всегда по-немецки увесистый. Сегодняшняя же порнография, теряя ореол запретности, тем самым тоже свидетельствует о культуре – о ее нивелирующих интенциях и сугубо инструментальных, технологических подходах, о деконструированном и обезличенном теле, которое мыслится подобием покрова и оттого предполагает открытую демонстрацию своих временных – зависящих от мобильного декора и даже от операционных вмешательств – состояний3. В горизонтальном пространстве этой культуры «проблеме пола» нет места. Следовательно, нет места и связанным с ней фрустрациям.
Разумеется, на индивидуальном уровне они никуда не деваются. И посетители порносайтов, по слухам, в большинстве своем удовлетворяются теми, где представлена вполне любительская продукция (правда, в более «продвинутые» и доступ сложнее). Люди, которые, по анекдоту, «всегда о ней думают», всегда и существуют, – только теперь, пожалуй, они могут не стесняться направления своих мыслей. И вдохновляющая их натура, стремительно теряя культурную распознаваемость, становится как бы тотальной. Выбор полностью зависит от «избирателя» – от его личных психосоматических реакций. Кому оргазм, кому арбуз, кому свиной хрящик, кому скука зеленая.