К исходу второго года — а быстрей не бывает — все определилось наилучшим образом. Поистине, когда дело богоугодно, люди расставляются сами собой. Никто не подбирал их специально, оставим теорию заговоров слабым умам, навсегда зависшим между безверием и фанатизмом, то есть двумя видами слепоты; зрячий знает, что все на свете вещи сами собой складываются в единственную фигуру, ясно свидетельствующую о творце. Иногда это может быть пирамида, иногда храм, иногда хвостатая звезда. В нашем случае это была река с берегами, с мостиком, с плывущим по ней суденышком, на котором были Капитан, Матрос и Пассажир. У Пассажира, как водится, был Предшественник. Этот был самый умный и, как часто бывает, самый сонный: сонливостью он маскировал ум. Лучшим его талантом вообще было искусство прятать и прятаться, и даже, казалось, растворяться. Иногда он был тут как тут, а никто его не видел в классе и даже записывали отсутствующим, но вдруг он чихал или всхрапывал.
По берегам глазели любопытствующие. В их числе таились Друг, Неудачник и Не Желающий Ехать. У истока стоял Таможенник, в устье дежурил Канцлер. В гуще толпы сновал Пересмешник, чтобы собравшиеся не относились к себе слишком уж всерьез. Иногда Куницын дивился тому, как справедливо Господь составляет команду, когда нуждается в том. Никто ведь не заботился о том, чтобы в Лицее представлены были все главные типы русского общества, способные обеспечить его функционирование. Видимо, типы эти сами собой складывались в любом русском обществе, где бы оно ни собралось. И в самом деле, поскреби любую компанию — и тотчас обнаружишь в ней по крайней мере самые заметные типажи: первым наверняка покажется Пассажир и тайно враждебный ему Не Желающий Ехать. Хорошо, ежели найдется Капитан. А иногда, на беду, русский человек окажется на русском ветру в одиночестве, и тогда внутри у него заведутся и начнут разыгрывать историю все перечисленные личности — давно ведь известно, что личность в человеке не одна: один читает, другой критикует, третий пародирует, а тяжелей всех тому, кто все это пишет. Он понимает, что незачем, а вместе с тем деваться некуда. Это написал Не Желающий Ехать. Сейчас мы посадим его на гауптвахту.
Матюшкин был Капитан. Он имел прозвище Плыть Хочется, потому что ответил так однажды на вопрос, чего ему хочется. Наивно было бы полагать, что главные качества прирожденного капитана — умение плавать (корабль, как известно, не плавает, а ходит, прибывает, реже тонет). Это так же глупо, как думать, что главное качество золотоискателя — любовь к лопате или пустой породе, хотя видит он их гораздо чаще, чем золото. Главное качество капитана — любовь к изумительным краям, где нас нет. Матюшкин в обычной жизни говорил мало, но, когда принимался описывать волшебные острова, можно было заслушаться. Лучше всего рассказывал он о водителях фрегатов, об островах, сплошь заросших буйной, часто вкусной растительностью, о древних представлениях, о географических и о секретных картах. Да, представьте, есть секретные карты, говорил он, округляя небольшие серые глаза под мохнатыми бровками. И не всё, далеко не всё нанесено на них, достанет открытий на наш век. Это я не говорю еще об островах странствующих, блуждающих. Ведь когда Одиссей десять лет возвращался на родину, то потому лишь, что Итака в его отсутствие, в подлинном смысле отбившись от рук, тоже скиталась по Эгейскому морю. Нынешняя Итака находится совсем не там. Разумеется, говорил Матюшкин очень серьезно, когда он вернулся, она тоже осела.
И разумеется — о, все теперь разумеется, все пошло́ так ясно, так бойко! — матрос был Данзас. Данзас был матрас, такова кличка — широкий, ленивый, — но и матрос. (Он говорил потом, что кличка была Медведь, но это неправда, медведь был другой, смотри ниже.) Исполнительность сочеталась в нем с туповатым, упрямым понятием о чести. Он был плохой наездник, но силой упорства освоил вольтижировку; не усваивал латынь, но взял упрямством и вызубрил пятнадцать латинских поговорок. Пушкин его ценил необыкновенно и сказал однажды: господа, в минуты радости или даже творческой удачи нам не нужен Данзас — и мы не помним о нем. В минуты печали или неудачи нам тоже, пожалуй, не нужен Данзас. Но у каждого из нас случаются крайние обстоятельства, когда не выручит друг и даже враг отвернется с презрением; и вот в таких-то обстоятельствах явится Данзас, и он не подведет. Мне кажется, что он вроде архангела Михаила. Что такое архангел Михаил, господа? У Господа тоже бывают крайние обстоятельства. Например, однажды ему надо было прикрыть грех, и он воспользовался архангелом Михаилом… Пушкин, укоротят тебе язык! — сказал Иличевский. Отсюда видно, что Пушкин уже к четырнадцати годам был ужасно развращен — но и прекрасно разбирался в людях и знал, кого можно позвать в гнусный момент, когда и друг, и враг, и жена равно ненадежны. Тогда нужен ангел-хранитель, серый, упрямый, которого никто не принимал всерьез, а он смиренно ждал своего часа, матрос Божьей службы. Имя его было Константин, что значит Постоянный.
О том, что Горчаков станет Канцлером, догадывались с первого лицейского года. Основал собственную республику, раздал должности, выписывал документы. Иличевский нарисовал флаги, виртуозно вообще выходили у него всякие хартии, декларации, он был каллиграф и миниатюрист. Горчаков принимал в свою республику не всех. Ему даже намекнули, что не следует в Царском Селе учреждать тайные общества, но он сумел с недетской серьезностью пояснить: все это не более чем упражнение в государстве и праве, вот и г-н Куницын не возражает… И Куницын, точно, кивнул, хотя ни во что посвящен не был; он удивительно умел понимать умолчания. Горчаков принимал не всех, аккуратно вербовал две категории людей — исполнительных и сообразительных; догадывался, что они не совпадают. Дельвигу даже не предлагал, что было в его иерархии наивысшей оценкой. Я желал бы заниматься иностранными делами, сказал он однажды на прямой вопрос Корфа о будущих интересах, внутренние — c'est très clair par définition. Комовский был исполнителен, Пущин — сообразителен. Вместе с тем видно было, что Комовский наклонен сообщать и осведомлять, и при нем старались не говорить лишнего; Пущин был страшно силен физически и не до конца владел собою. Однако Комовский был чувствителен, и ясно было, что окажется летописцем всего выпуска; в его жилетку многие плакались. Пущин бывал внезапно жесток и внезапно же добр; неясно было, насколько можно ему довериться. Друзьям он был друг, но как избирал друзей, если не считать бесспорного критерия с созвучием фамилий, — понять трудно. В нем сидело нечто медвежье, медведь тоже не всегда предсказуем. Когда медвежонок в Царском сорвался с цепи и бежал, Пушкин сказал при нескольких товарищах: один человек нашелся, и тот медведь. Имелось в виду, что сорвался с цепи, — напасть ни на кого не успел, быв застрелен. Эта фраза стала известна Энгельгардту, директору, и почти наверняка через Комовского. Пущин в борьбе любого клал на лопатки, назывался между друзьями Медведем и кличкой этой гордился.
Любопытно было, что выйдет из Яковлева. Яковлев обладал редким даром переимчивости, показывал всех, и с такой жестокой наблюдательностью, что ясно было — растет человек беспощадный; при этом музицировал и сочинял прелестные сентиментальные романсы, с одинаковой легкостью доводя товарищей до смеха, почти истерического, и слёз, до той ужасной зимней грусти, какая бывает в казармах, закрытых школах и еще, говорят, в домах терпимости. Яковлев мог бы представлять на театре, но понятно было, что человек растет государственный, и лучше быть государственным человеком с талантами паяса, никогда не лишними, нежели паясом с идеями, лишними всегда, даже и на государственной службе. Он был необходим как Пересмешник и лучший диагност — по нему всегда можно было судить об отношении лицеистов к профессору или товарищу; при том же он был с немногими искренен, с большинством скрытен.
Не Желающий Ехать выделился сразу, и он был одним из самых необходимых, насущных типов. Кюхельбекер был тот, кто сплачивает всю команду как ее посмешище, иногда и жертва (не надо думать, что они там все были добрые дети; они были одаренные дети, невротизированные изоляцией). Кюхельбекер был именно то, что всегда вызывает травлю, человек явно сильный — а слабого никто и не травит никогда. Будь он чуть более нормален, или чуть менее чрезмерен во всем — от памяти до роста, или будь он хотя бы не так ярок! Если бы чуть ввести его в рамки, он был бы красив; глаза большие, бархатные, трагические — но имели безумное выражение. Сам был длинен чрезмерно, и то же самое стихи: ничто не умел завершить вовремя. Был памятлив, неизбирательно начитан, фантазией обладал циклопической — мечтал написать стихами историю Агасфера, Вечного жида, и чрез его странствия дать всю картину исканий человечества. Во всем была необузданность, избытки переходили в уродство. При том он был весьма силен физически, вынослив телесно, однако выглядел хрупким, как те гигантские комары, которых без всяких оснований зовут малярийными. Историк Кайданов, флегматический человек с весьма злым языком и решительными суждениями, живое опровержение общего места, будто все флегматики тугодумы, прямо сказал родне Кюхельбекера во время одного посещения, что лучше его обучать на дому, благо есть для этого все возможности, и уж точно он не будет отлынивать, ибо трудолюбив. Среда подростков не всегда хороша, бывает ядовита. В таких случаях уместней всего хирургия. Но бэ, да мэ, да нам таких трудов стоило устроить его сюда — что же, оставляйте здесь, где он один раз уже топился в пруду, и хорошо, если не будет стреляться, сам с собою или с однокашником. И для Кюхельбекера лучшим выходом была бы хирургия, как, продолжая метафору Куницына с родами, необходимо иногда бывает кесарево сечение, но, как решил сам Кюхель, рвать связи с языком для него немыслимо. Дважды затевал он переезды; дважды вернулся, на третий раз вернули. Разумеется, если бы к делу подойти тщательнее, бегство могло ему удаться; но всякий раз вступали «соображения». А между тем наберись он действительной решимости — и быть бы ему первым Пассажиром; но история складывается так, что всегда есть первый неудачный опыт, тот первый блин… И однако же великую роль Не Желающего следует уважать: он тот, на кого оглядывается Пассажир, набираясь решимости. Он тот, кому чуточки не хватило до гения или чуть лишнего было дано для красавца — слишком длинный нос, слишком длинные руки, слишком длинные стихи.
Остальные были народ, тоже необходимые личности для полноценного функционирования системы. А насчет Пассажира ни у кого не было сомнений с первого дня. Как-то сразу всем было ясно, что собрались они здесь ради него, что самый парк с его статуями, самый Лицей, самое, может быть, Царское Село только для того и нужны были, чтобы он тут расцвел и заговорил в полный голос; чрезвычайно подходили ему и статуи, и библиотека, и заросли. Все это был разгон перед решительным прыжком, и сам он, кажется, догадывался, что он здесь ненадолго. В том, как он смотрел на людей, было сожаление. Он жалел их за то, что недолго с ними побудет, недолго будет оправдывать их существование — собственным; жалел и Россию, от которой после него мало что останется. Особенно же ему было жаль Дельвига, ибо, как Кюхельбекеру всего было дано слишком, так Дельвигу недоставало чего-то, и в очень малой дозе, но главного. Чтобы состояться — надо хотеть состояться; а этого катализатора, как сказал бы Карцов, ему недоложили. Всегда казалось, что науками, грамматикой, чистописанием и уж подавно физическими упражнениями его отвлекают от чего-то главного, а уж чего он совершенно не переносил, так это фехтования. Моя воинская должность — мишень, говорил о себе Дельвиг. Он был барон и гордился древней родословной, и, как всегда у него, нельзя было понять, где ложь, где легенда, а где скучная истина. Он был тот, с кем всегда бывает чудесное, и все про него могло оказаться правдой.
Да, но от чего же его отвлекали? Где было то занятие, в какой сфере коренился тот талант, печать которого была на нем так несомненна? Сонливость его была поэтическая, а не скучная вялость толстяка; и он не был толстяк в обычном смысле. Казалось, он был надут воздухом и не улетает потому только, что очень к ним ко всем привязан, что один из них — может быть, и Пушкин — водит его на очень тонкой веревке в классы и на прогулки. Он все что-то выдумывал, и фантазии его не были укоренены в реальности, как не был укоренен он сам. И когда смотрителю Чёрной речки, дежурному по речке, как они его называли, пришла мысль его переместить, никто не возразил.
Дежурным в тот год был Есаков, решение принял Горчаков, к январю тридцать первого все было готово.