Неожиданная смерть Кособокова снова и снова возвращает меня к прошлому. Я размышляю о Кособокове, а на самом деле думаю о себе…
О том, где я свернул с праведного пути. Где уступил неправде. У меня еще есть время что-то исправить. У мертвых нет в запасе ничего. Они исчезают навсегда, рассыпав только воспоминания о себе.
Кособоков хотел быть государственным человеком. И Святко, Анохин, Качурин и Рогов хотят быть государственными людьми. И они убеждены в том, что и государство остро нуждается в их радикальной деятельности.
Но вот кто-то мешает. Не понимает. Воздвигает ведомственные барьеры. Стражники этих барьеров обладают крепкими руками, и после одного-двух их щелчков соискатель на государственного человека резко откатывается назад.
И только такие тренированные и напористые бойцы, как Святко, Анохин, Качурин, Рогов, повторяли свои многократные попытки: им удавалось выжить, складывалось такое впечатление, что побои лишь укрепляют их выдержку, здоровье и уверенность, что крепость все же именно им будет покорена. Глядя на их отвагу, даже некоторые стражники стали вступать в контакты с четырьмя отважными рыцарями: а вдруг придут к власти! Но власть не приходила к ним. Четыре рыцаря, четыре гуманиста, наделенных к тому же и такими качествами: нетерпимостью, фанатизмом и самовлюбленностью, четыре донкихота, избавленных от розового флера бессмысленных надежд, четыре реалистических романтика кидались на крепость, используя для этого самые удобные средства. Но их снова и снова щелкали по носу.
Двух жизней не хватит, видно, думал бедный Эдвард, чтобы обойти этот чертов барьер да там, за барьером, отдать все силы государственному делу. И был прав Кособоков. И все же перемахнул он через этот барьер, да вот нелепость — настигла его смерть.
Лежит повергнутый Кособоков — так и не сбылись его государственные чаяния, ибо их истинность он давно предал, а государственностью стал считать то, что во вред государству шло. Как же получился подлог в его сознании? Когда произошла подмена истинной государственности чем-то другим?! Когда личные его интересы стали выше государственных?
Сколько мог бы сделать Кособоков, объединившись с другими выдающимися педагогами, Анохиным и Святко, например? Многое. То, о чем мечтали все выдающиеся мыслители прошлого: могла бы в системе просвещения родиться новая основа — единство науки и искусства, единство образного и логического мышления, ускорение общего и профессионального развития.
Но остался Кособоков в одиночестве. И все погибло: его идеи, опыт, надежды — все бросил он к подножию крепостной стены. Все похоронено в суровых академических застенках. Кровное, родное, с чем сжилась его душа, отняли у него. Точнее, он сам отдал на поругание. Ведомству было угодно это поругание. Он и отдал все, что от него потребовали.
А что получил взамен?
Жизнь запутана. Один уходит из нее, корчась в муках сомнений, видя, оглядываясь назад, лишь абсолютную черноту.
Когда я с ребятами на одном из наших факультативных занятий пытался постичь смысл предсмертных бухаринских слов «Нет ничего, во имя чего нужно было бы умирать, если бы захотел умереть, не раскаявшись», Виктор Грабов заметил:
— Это ужасно. Здесь утверждается, что нет в мире ничего такого, за что можно было бы отдать человеческую жизнь.
— Нет-нет. Тут совсем другой смысл, — парировал Леня Орлов. — Жизнь прожита напрасно, если у тебя нет ничего святого, во имя чего бы ты мог умереть.
— Совсем не так, — перебил Орлова Федя Субботин. — Тут смысл пророческий. С чистой совестью ты можешь тогда умереть, если знаешь, в чем ты можешь раскаяться.
— А я вижу совсем другое здесь, — вмешался Некалин. — Я вижу эту зловещую черную пустоту: не так жил человек, не так мыслил, не так чувствовал. И все-таки раскаяние приносит просветление, и черная пустота отходит на задний план.
А вечером в тот же день пришел ко мне Каспиров. Я стал рассказывать о дискуссии на уроке. Неожиданно Каспиров разволновался, вскочил:
— Я всегда говорил в свое оправдание: «Я строил социализм!» Я и сам творил зло и помогал другим творить зло, а говорил: «Так надо!» Знаете, я погружен в эту черную пустоту, и у меня нет сил выбраться из нее. Вот так я понимаю эти бухаринские слова…
Как же складывался такой тип человеческой души, в котором даже самое священное — ложь?! Мне Рогов говорил: «Как ты можешь общаться с отбросами человеческими?!» Он имел в виду Каспирова. А я общался. Его, каспировская, ложь соединялась с моим конформизмом — получалось нечто приемлемое. Что тянуло меня к Каспирову? Я оправдывал себя: он даст мне то знание о прошлом, которое нигде не почерпнешь. Я утешал себя и так: а где взять для общения других людей? Добрых, честных, искренних?! Где они?!
Исчез человек ЧЕСТИ. Человек Слова и Благородства.
Новый тип человеческой души наполнен безверием, скепсисом, подозрительностью, ложью. Душа смертельно больна. И опять-таки замкнутый круг: мне одному не разобраться в моих собственных болезнях. Может быть, потому так и тянет меня к родственно больным душам…
Кособоковская смерть была не то чтобы рядом со мной, она была во мне, всякий раз давала знать о себе, о жизни Эдварда, жизни беспечно загубленной, отравленной скепсисом, нигилизмом, безверием. Иногда мне казалось, что я и есть продолжающий жить Эдвард Кособоков. Только боюсь себе в этом признаться.
«Кому нужна теперь моя жизнь, где так все вдруг перевернулось, до неузнаваемости переиначилось? Бывшие ретрограды некогда, еще два десятилетия назад активно выступавшие против самой идеи гармонического развития, теперь ратуют за всесторонность, и с этих позиций ведут борьбу с нынешними прогрессистами.
Какова моя пружина и каково мое участие в сегодняшнем дне? Доказывать свои главные идеи демократизации школы, идей равного общего и профессионального развития, соединения производительного труда с учением — значит сомкнуться с Григорьевым, Ларионовым и даже с Рискуновым. Их противники Рогов, Святко, Качурин, Анохин теперь говорят о реализме целей, что в их понимании означает — отказ от самой идеи равных возможностей в образовании. Они в открытую говорят о том, что нужна элита, нужна новая интеллигенция и нужно создавать школы по типу Царскосельского лицея. Когда мы вместе с Кособоковым в реформу пятьдесят восьмого года мечтали о Царскосельском лицее, мы имели в виду равное образование для всех — и Лицей для всех!
Когда Рогов заявляет, что нельзя всех тащить к роялю и к мольберту, нельзя насильно всесторонне развивать, он будто напрочь забывает о том, как двадцать лет назад ратовал за то, что в каждом ребенке сидит настоящий художественный талант и что эстетическое развитие необходимо человеку любой профессии, любой должности. Теперь Рогов, будто бы единомышленник и друг, выступает против меня, против истинных целей воспитания. В одной из своих статей он прямо написал, явно нападая на меня: «Цели, как известно, бывают ближние и дальние. Можем ли мы говорить о всестороннем гармоническом развитии как о самой близкой перспективе? Есть ли такие возможности у общества уже сейчас? Ответим честно: таких возможностей пока нет».
— А что же является внутренней стороной дела? — спросил я у него.
— Очень просто здесь все, — ответил Рогов. — Способные и развитые дети должны гармонично и всесторонне развиваться, а все остальные должны получить хорошее базовое образование.
— И пойти в ПТУ, в рабочие, в пахари и пекари, чтобы продолжать создавать условия для кучки подготовленных детей. Это и есть твой реализм целей?
— Да, это и есть мой реализм целей! Каждому по способностям!
— Но ведь дети из малообеспеченных и неустроенных семей не виноваты в том, что у них не было условий получить равное развитие способностей?
— А я их и не виню…»
Я вспоминаю, как Кособоков сказал мне:
— Ну, брат, теперь мы с тобой повязаны одной тесьмой. Вместе будем расхлебывать и вместе отвечать за все.
Но ни расхлебывать, ни отвечать вместе мы не стали. Я и очнуться не успел, как меня вышвырнули из этой школы, а весь наш эксперимент был запрещен, объявлен прожектерским и очень скоро совсем предан забвению.
И как Кособоков отказался от меня! Он не хотел даже встретиться со мной.
— Что же мне делать? — спрашивал я в растерянности, случайно столкнувшись с ним.
Он не отвечал. Он безразлично смотрел мне в лицо. И, видимо, сожалел, что все так в этой жизни кончилось для меня. И в его глазах был только один ответ:
«Не подняться тебе, брат. Каюк».