К книге
Не подняться тебе, старикЧАСТЬ ВТОРАЯ. 8
64%
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. 8
32

А Некалин, оказывается, тоже стремился к созданию своей группы… Когда понял это, я вспомнил и слова Кособокова: «В нем есть люфт ненадежности». Придумал же Эдвард такой оборотик: люфт ненадежности! 

Некалин замечал, конечно же, мое некоторое недоверие к нему, и потому, может быть, чуточку презирал меня. А возможно, это презрение вызывалось и другими причинами. Я хоть и был тогда в изгойном положении, но все же печатался, выступал с докладами, читал свой курс в вузе и был кандидат наук. Он смотрел на меня и мне подобных как бы сверху вниз: вы, мол, ученые бездельники, делаете свое грязное дело, а я совсем из другого теста, и нам с вами не по пути. Я ощущал, что какая-то правда была на его стороне. Дело в том, что именно тогда, в семьдесят восьмом году, я твердо решил ни в какие конфликты ни с кем не вступать (пусть хоть лопнут все!), а делать свое дело. Такая моя позиция нередко приводила меня к вынужденному соглашательству, и иной раз было стыдно перед самим собой. Очень скоро я заметил, как от меня мгновенно отхлынули те, кто ратовал за прогрессивные идеи в педагогике. Я ощущал, как теряю позиции, и Некалин однажды заметил, как бы и не обо мне: «И в педагогике наблюдаются сплошь и рядом «обыкновенные истории», когда творческая личность предает себя, и свои идеалы». За Некалиным тогда шли, ему верили, произносили вслед за ним громкие слова: «Оздоровление среды поколения; достичь идеалов; гармония духа и тела; духовная революция…» И все это подкреплялось реальными делами. Кто же он, этот Некалин? 

Я пригласил Некалина к себе домой: мы с ним были в добрых отношениях еще, когда он был аспирантом. Это потом он бросил аспирантуру и ушел, смешно сказать, в дворовые воспитатели, пошел в ЖЭК и организовал там клуб «Дельфин». Я его больше всех отговаривал бросать аспирантуру: «Ну потерпите два-три месяца, защититесь, а потом идите хоть к черту…» А он: «Нельзя медлить. Нельзя терять ни секунды. Люди гибнут. Дети». — «Но вы же не спасете всех, даже если они действительно гибнут». — «Пусть каждый спасет хотя бы одного ребенка. ОДНОГО! А я здесь могу дать абсолютную гарантию, что я могу спасти этого единственного ребенка». Эта фраза крепко мне запала в душу. 

Расчет не на сиюминутный успех. На дальний. Что же, снова жить для других? Фанатическое упование и последняя надежда на будущее? Помню его глаза. Я почувствовал себя таким низменным, заземленным, прикормленным, жаждущим брать, брать и еще раз брать от этого гигантского огромного тела, именуемого обществом. 

Некалину была присуща какая-то отчужденно-жалостливая спокойная красота. Такой бывает не красота полдня, или хорошего светлого утра, или заката, а красота сумерек или рассвета, когда еще солнце не скоро взойдет, и легкий холодный туман окутал землю, и дрожь по коже от серой мглы. У него были чуть раскосые глаза, скуластое лицо, и родился он где-то в районе Тибета, и свое рождение, я сам это придумал, наверное, связывал со своим духовным катарсисом, в состоянии которого он постоянно пребывал. 

Так вот, он пришел ко мне в гости в холодный декабрьский день. Уже в коридоре, когда он снимал ботинки: «Да не снимайте же!» — но он снял, меня кольнуло в сердце — носков на нем не было, и ступня покраснела, и я посмотрел на него, а он тихо улыбнулся и прошел в комнату. 

Я приготовил ужин, но он ничего не ел. Попросил очищенную морковку. Обрадовался чаю на травах. Сам приготовил чай. К сахару, печенью, конфетам он не притронулся. Признаться, я готовился к встрече, накупил всякой всячины. К его приходу поспевала утка в духовке, я ему и сказал, когда он позвонил: «Не обедайте. Жду вас к трапезе». Он засмеялся: «Отлично». Я, признаться, люблю поесть. И намеревался я этак тепло, уютно поговорить с Некалиным о духовном родстве, об этом озарении, о единстве духа и плоти. Не тут-то было. Он сидел напротив, босой, в хлопчатобумажной выгоревшей маечке, в потертых вельветовых штанишках, и грыз морковку, и глядел на меня прозрачными, духовно-озаренными глазами. 

У меня было такое ощущение, что сидят два совершенно разных существа: переодетый во все это хэбэ-тряпье ангел и одетый в добротные одежды, как и положено современным чертям, обыкновенный рядовой, неозаренный дьявол в моем образе. Я жался весь внутри и никак не мог повернуть ситуацию так, чтобы она стала хоть немного теплей — хоть бы несколько минут по-человечески поговорить: ну, если уж не по душам, то хоть чуть-чуть откровенней, что ли… И он, должно быть, понимал, что я озадачен контрастом, он тихо улыбнулся: 

— А вы выпейте, если хотите. 

Мне действительно жутко захотелось выпить. И я налил в тот фужер, который был предназначен для воды, и мне стало легче сразу. 

— Неужели никогда не пили? Я и сам-то не очень пью. Но, знаете, иногда снимает тяжесть. Или стресс. Вы и раньше не… 

— Пил, — ответил он тихо. И очень даже пил. А потом понял, что это не только зло, личное, если можно так сказать, это еще и отравление среды, уничтожение всех духовных начал. 

По мере того, как он говорил, мне делалось немножко не но себе, я пытался улыбаться, сидели бы мы где-нибудь в другом месте, я бы послал его к черту, а тут он гость, я и слушал его, и лицо мое, должно быть, осклабилось от подобия улыбки. Гнев то и дело во мне вспыхивал, он ведь всем своим видом, этаким вселенским укором, прямо в мою душу проникал, и меня, помимо моей воли, понесло на иронию: 

— Так что же вы мяса не едите, чисто по физиологическим причинам или же считаете, что мясо— это тело наших младших братьев? 

— Зачем же так? — улыбнулся Некалин. Он не хотел на эту тему разговаривать со мной. Но я настоял: 

— Нет, вы все-таки поясните. Поясните, я вас очень прошу! 

— Ну хотя бы потому, что я лучше чувствую себя. Я не догматик, иногда ем мясо. И вы, ради всего святого, ешьте, если вы чувствуете, что оно на пользу вам идет… 

— Вы считаете, что между едой и духовным состоянием есть связь?.. 

— Это не я так считаю. Человечество так считает. Залейте в машину не бензин, а оливковое масло, не поедет машина, хотя оливковое масло намного дороже бензина. 

— Зачем же такой механицизм? 

— Это не механицизм. Вы знаете, что гимназистки во время экзаменов почти ничего не ели, потому что лёгкое голодание усиливало работу мозга. Энергия голодного волка превышает в сто раз энергию сытого. А вы знаете, что Чехов писал свои рассказы почти на голодный желудок. Облегченный завтрак — великий стимул… Сытость, элементарная перекормленность рождают лень, потребительство, человеческое уродство, как физическое, так и духовное. Обратите внимание, во что у нас превратился отдых. Люди могут по шестнадцать часов лежать изо дня в день на песке. Почти не двигаясь. Вы взгляните на ожиревшие, отяжеленные тела большинства людей, разве в таких громоздких оболочках способна родиться и жить творческая энергия?.. 

— Что же, все упирается в питание, в жизненные удобства? 

— Все упирается в смысл жизни. Один главный вопрос у человека: проживет ли он жизнь как человек или как животное… 

Он сидел напротив, пил маленькими глотками чай без сахара, тихо улыбался, и ему, должно быть, было хорошо от того, что он утверждал, от того, что он знал, что надо в этой жизни утверждать. Ему нравилась, в этом я ничуть не сомневался, моя педагогическая беспомощность. У него есть доктрина. Великая цель. А у меня, получалось так, не было этой великой цели. В его облике, в его поведении, в его манере держаться проскальзывало то, что именуется в литературе Пророчествованием, или Учительствованием. Он будто и мне говорил: «Все погибнет, если будет такая бездумность, такая оголтелая погоня за жизненными благами. Духовная смерть страшнее физической».

Предыдущая главаГлава 32 из 50Следующая глава