К книге
Не подняться тебе, старикЧАСТЬ ВТОРАЯ. 4
56%
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. 4
28

Лет шесть назад я описал цикл уроков, посвященных первому периоду освободительного движения в России. Декабристы, Рылеев, Пушкин, Лермонтов, Герцен были героями этого цикла. Я пытался связать историю с поэзией, гражданственность с искусством, сокровища родного языка с тайнами духовного пробуждения человека. Рогов по моей методике проводил такого же типа уроки, разумеется, по-своему. Дети были захвачены поиском необходимых источников и литературных материалов. Рогов назвал такой метод погружением. Емкое и точное слово. 

Сейчас я тоже ощущаю себя «погруженным» в слепящую тьму тридцатых годов. 

И вот, оказывается, у меня и Рогова появился преемник — Некалин. 

Некалин стремился к тому, чтобы у детей сложилось живое, доброе и немстительное представление о тех, кто поплатился жизнью. И я стремился к этому. Я хотел избежать шумной сенсации, неистовства и проклятий. Некалин и дети преодолели в себе злобность, а я вот не могу избавиться. Для меня враг — всегда враг. Порок — всегда порок. Отступничество — всегда отступничество. Я не могу уступать. Не могу прощать. Думаю, от этого не может быть верным и мое отношение к действующим лицам прошлого. И я говорю об этом детям и соратникам своим с единственной целью — сказать правду о себе и своем отношении к прошлому. Только сомневающаяся правда может стать методом проникновения в сущность. Я читаю им свои краткие исторические очерки. Читаю отдельные куски из написанного и постоянно оговариваюсь: здесь, мол, не может быть все точным, поскольку я даю свое собственное восприятие прошлого, поскольку убежден в том, что каждый человек должен выработать свой собственный взгляд на тех людей, которые оказались творцами нашей истории. Рассказывая, я увлекаюсь, потому что и во мне самом теперь произошло нечто необычное. Может быть, это ощущение некой необычности идет от обилия материала, в который я погружаюсь, а точнее, наоборот: материал погрузился в меня и стал самостоятельно действовать, принимать решения, рисовать картины, делать выводы. Могу сказать больше, этот материал обернулся в моей душе динамитом: он взорвался во мне, и вся моя логическая способность управлять причинно-следственными связями вдруг будто бы рухнула, и какой-нибудь факт из прошлого ведет не только меня, но и слушателей к самостоятельным выводам, к творческому проникновению в трагические судьбы отдельных лиц, народа. Попробую описать одну из таких историй и в том виде, в котором я ее рассказал старшеклассникам сосновской школы. На моих занятиях тогда присутствовали и Некалин, и Рогов, и Каспиров, и кое-кто из других учителей.

Вечер у Каменевых 

(Из исторических исследований Попова)

— Лев Борисович Каменев, — рассказывал я, — вернулся с работы и застал в своем доме обычную обстановку: сосед, Анатолий Васильевич Луначарский, держал речь, щеголяя обилием фактов, имен и человеческих характеров из истории Египта, Рима, Греции, Возрождения, позднейших времен. Точно соревнуясь с ним, выступил метр русского искусства Валерий Брюсов. В спор с ним вступил Андрей Белый, здесь были друзья дома Гершензон и Балтрушайтис. Завороженно глядели на властителей дум Георгий Чулков, Пастернак и Федор Раскольников. Балтрушайтис тогда заведовал репертуарным отделом и настаивал на том, чтобы театр стал революционным, а это значит — поменьше классики, всяких там Шекспиров, Мольеров, Островских и Гоголей, а побольше новых, революционных спектаклей. Приходилось много читать, обсуждать, поэтому заседания в доме Каменевых были длинными. Иной раз не только спорили об искусстве, но и читали произведения. В тот вечер намечалось прочесть пьесу Ивана Рукавишникова. Читал ее почему-то не автор, а Луначарский. Здесь же присутствовал поэт Ходасевич, которому было, как он напишет много лет спустя, совершенно «невыносимо в этой жуткой обстановке безвкусицы, пошлости, кривлянья». Достаточно сказать, что дамы были в роскошных, чрезмерно декольтированных платьях. Луначарский читал посредственную пьесу Рукавишникова приподнято-фальшиво, прислуга подавала закуски, вина: говорят, что дом Каменевых славился винами и хорошими коньяками. (Всякий раз, когда я рассказывал об этом, я ощущал у некоторых учителей недовольство: дескать, зачем же так неуважительно говорить о великих революционерах?) 

Все эти люди, воспитанные, будем говорить, не в роскоши, а в материальном достатке, просто никакого внимания не обращали на такие детали своего быта, как инкрустированные столы, хорошие картины, гобелены и фужеры с двуглавым императорским орлом. Во всем остальном атмосфера была абсолютно советская. Больше того, она уже стала приобретать и тот отвратительный оттенок подозрительности, «идеологической настороженности», которые потом разовьются в зловещий маниакальный психоз…

Я всматриваюсь в лица учеников и подчеркиваю, что и в семье Каменевых уже в начале двадцатых годов каждый осторожничал: как бы не допустить чего-то такого, что может противоречить революционному духу. Поэтому постоянно затрагивались проблемы истинной и неистинной преданности того или иного человека Советской власти. Каждый член семьи выполняет эту функцию духовной инквизиции по-своему, но каждый — горячо и даже неистово! 

Стоило только гостям уйти, как Ольга Давыдовна, оставив Ходасевича, спросила: «А как вы считаете, Балтрушайтис достаточно предан Советской власти? Ничего вы не заметили в его высказываниях нигилистичного?» 

Ходасевич совершенно с толку сбит: как можно у совсем незнакомого человека спрашивать о Балтрушайтисе, который является другом дома Каменевых? Но, впрочем, такого же рода вопросы были заданы и относительно других гостей… 

— Я полагаю, у вас здесь неувязочка, — прервал меня пожилой учитель. — И эта неувязочка идет от предвзятого мнения, скажу даже, и достаточно враждебного мнения о том, что будто революция в один год перестроила сознание человека, всю общественную психологию. Вы хотите сказать, что уже в первые революционные годы такие свойства, как доносительство, мнительность, недоверие, подозрительность, коварство, жестокость, стали этической нормой всех людей? Я бы не стал так обобщать. 

— Я вовсе не обобщаю. Это всего лишь частная картина, не претендующая на синтез. 

— У вас, думается, ход неплохой найден. Эта Ольга Давыдовна, должно быть, с братцем поддерживала отношения, как вы считаете? Думаю, что да. И это надо было бы подчеркивать! 

— Это можно. Хотя о роли Троцкого — это особый разговор. 

Да, и такие вот отступления на этих моих уроках случались, и прежде чем дальше читать мой обобщенный материал, я еще раз оговаривался, подчеркивал, что каждый может дать излагаемым событиям свою интерпретацию. Может, наконец, опровергнуть меня или сам порыться в источниках, чтобы найти свои решения. 

— Это — говорил я учителям, — сейчас единственный путь к нормальному преподаванию истории: надо использовать обилие публикуемых материалов и, не навязывая детям своего мнения, идти к истине эвристическим путем… И забегая вперед, скажу, что и противопоставление «интеллигентов» типа Каменева и Луначарского «неинтеллигентам» типа Сталина для меня принципиально, оно может вам не понравиться, но в этой разности взглядов, быта, установок я вижу, если хотите, основы той враждебности, которая закончилась кровавой междоусобицей. И здесь не один Сталин виноват, но и его противники, тот же Каменев, тот же Зиновьев… Но продолжу рассказ… 

Итак, Ольга Давыдовна Каменева доверительно говорит Ходасевичу: «Сейчас самое главное стоять на принципиальных рельсах нового искусства. Надо быть беспощадным ко всякого рода «ненашим» вывертам идеологического порядка! Вы знаете, мне иногда недостает классового чутья, а вот наш сынуля, Лютик, он на всех наших посиделках бывает, вы заметили и сегодня, как он внимательно вслушивался в то, что говорил каждый? Зашел к нам однажды Макушин из Сибири, старый большевик, к расстрелу был приговорен самодержавием, каторгой отделался. Вот Лютик как посмотрел на него, так сразу все определил, только Макушин за дверь, а Лютик как вцепился в отца: «Останови его, это враг! Я это чувствую! Если не остановишь, я сам это сделаю!» И что же, Лева позвонил в охрану, задержали Макушина, действительно, у него не все было в порядке. Я не налюбуюсь нашими детьми, у них настоящий заряд революционности. Федор Федорович Раскольников как-то сказал: «Давайте я Лютика возьму с собой в командировку». Взял, и, думаете, он ему мешал? Напротив, Лютик с пистолетом в руках стоял у входа и никого к Федору не впускал. Совершенно бесстрашные ребята растут. Мне иногда даже жутко делается. Ведь если бы Лютик заподозрил и нас с Левой в чем-нибудь, не пощадил бы!» 

Лютик тянулся к людям новой формации. Не любил «болтуна» Луначарского, и, когда Анатолий Васильевич начинал с кем-нибудь спорить, а спорил он всегда, Лютик уходил. Вот и в тот вечер кто-то задел Луначарского за живое: «Анатолий Васильевич, а ведь в свое время вы говорили о том, что марксизм и искусство вещи несовместимые. Вы писали примерно так: «Марксизм — это сухое экономическое учение, это стальная догма с преобладанием объективных законов над живым человечеством, с его экономическим методом, со всем гнетом немецкой науки, прижавшей к земле поэзию романтического социализма! — где тут развернуться художнику?» 

«Да, я даже помню, где я это писал, — ответил, смеясь, неуязвимый Луначарский. — Прекрасный был сборник — «Литературный распад». И в этой же статье я утверждал и другое, если вы помните. Я впервые тогда, в 1909 году, поставил проблему так: возможно ли, чтобы великий класс, завоевавший себе умы, подобные Марксу и Лассалю, не завоевал себе также и великих художников, призванных всем ходом исторического развития создать неповторимое новое пролетарское искусство? Я спрашиваю у вас всех, здесь сидящих, были ли у буржуазии вожди, подобные Марксу, Энгельсу, Лассалю, Ленину? Или предтечи, подобные Руссо и Сен-Симону? Величие этих героев пролетарской мысли никак не меркнет перед величием Вольтера и Монтескье. Будет, непременно будет и великое пролетарское искусство! Оно грядет. Оно на подступах, ибо марксизм дает художнику основу для своеобразного и трагического понимания быта. Марксизм, как наука, направляет внимание художника на самые крупные явления жизни. Марксизм — это не только наука. Это и строй чувств, это и искусство, которое гармонично сочетает мысль и чувство, разум и интуицию. Духовным центром старого мира было «я», духовным центром нового мира является человек с его новой психологией, с новой душой. Коллективист отличается от индивидуалиста тем, что он ценит в себе элемент человечества, чувствуя при этом и свое прошлое, и сегодняшнее свое обновление, и будущее. Он сознает себя смертною частью бессмертной стихии — коллективной жизни. Мы уже имеем работы социалистического типа: это произведения Горького «Мать» и «Враги», это стихи Брюсова, Блока, Маяковского и многих других».

В это время в дверь постучали. Ольга Давыдовна направилась к выходу. «Тебя», — Ольга Давыдовна обращалась к мужу. В дверях стоял Сталин. «Прошу, — сказал, выходя навстречу гостю, хозяин дома. — У нас, как всегда, ночные бдения. Проходи, сейчас наш Лассаль держит речь». 

«Хорошо живете, — Сталин бросил взгляд на закуски с вином, на празднично одетых женщин. — Я на секунду». 

Луначарский между тем продолжал: 

«Мы хотим воспитать человека, который был бы гармоничен в нравственном и духовном отношении…» 

«А разве это не одно и то же — духовное и нравственное?» — спросил Раскольников, 

«Далеко не одно и то же, — ответил Луначарский и, увлекшись, стал рассуждать: — Основным фактом нашего времени является порождение нового строя души, нового типа духовности, соединяющей в себе эстетические и этические чувства, радостное творческое мироощущение, поэтические восхитительные возможности полного раскрытия человеческих способностей. Измученный народ пришел к новой истине, к новым родникам духовно-творческих открытий. Конечно же, элементарные нормы нравственности будет соблюдать и гармоничный человек, но гармония обновленной души мужчины и женщины будет принципиально иной…» 

«Есть существенная разница между мужчиной и женщиной? — спросила Ольга Давыдовна. — Новое понимание эмансипации, освобождение от семьи и от домашнего хозяйства?..» 

«Именно, дорогая Оля. Именно так. Домашнее хозяйство, как совершенно правильно выражается Владимир Ильич, является самым дезорганизованным, самым рабским, самым нерентабельным занятием, и оно должно быть приговорено к смерти! Да, именно к смерти! Это первая и главная предпосылка построения социализма». 

«Вы в прошлый раз говорили о новом типе женщин…» — заметила Надежда Сергеевна Аллилуева. Она тихонько встала, направляясь в сторону мужа, что-то ему сказала на ухо. Сталин пожал плечами. Улыбнулся. 

«И о новом типе женственности вы изволили говорить», — это Рукавишников бросил реплику. 

Луначарский хлопнул в ладоши и, точно вспомнив о чем-то важном, ответил сразу: 

«А здесь мы имеем дело с рудиментами представлений. Так называемая женственность уходит в прошлое. Женщина должна так одеваться и так жить, чтобы всем видом своим показывать, что она живет и существует не для наслаждения мужчины. Почему половина рода человеческого должна носить юбки, длинные платья, не позволяющие вскочить в трамвай или перепрыгнуть через ров, зачем женщинам мести длинными юбками тротуары и заносить в дом колоссальное количество пыли и заразы? Почему женщина должна носить длинные волосы? Это ведь неудобно, грязно, приходится часто мыть, ухаживать за ними. От этого скверного наследия мы непременно должны отказаться. Кстати, в этом вопросе мы можем смело взять себе в союзники всю культурно-историческую практику. Даже «Ветхий завет» устами царя Соломона создал трудовой идеал женщины, отнюдь не нуждающийся в нынешних буржуазных фиоритурах. Вот как рассказывает Соломон об идеале этой женщины: «Встает она еще ночью и раздает пищу в доме своем, она чувствует, что занятия ее хороши и светильник ее ярко горит, а потому не боится она ни стужи, ни жары, и муж ее известен повсюду, крепость и красота — одежда ее, весело смотрит она на будущее, смиренная и тихая, и цена ее выше жемчуга!» 

Пораженные памятью Луначарского и красотой мудрых библейских слов, гости недовольно посмотрели в сторону Сталина, который, закрыв лицо руками, хохотал, и глаза его были в слезах. 

«Вы уж меня извините, дорогие. Мне, конечно же, не угнаться за вашей образованностью, Анатолий Васильевич, но мне хочется…» 

«Внести поправочки!» — не без язвительности сказал Луначарский. 

«Именно, — нисколько не обижаясь, сказал Сталин. — Вы знаете мою особую неприязнь к фальши и к различным приемам одурачивания народа…» 

Аллилуева, смущаясь, попыталась приостановить мужа, но тот продолжал как ни в чем не бывало: 

«Вы действительно прочли слова из «Ветхого завета», но они, к сожалению, принадлежат не царю Соломону. Эти слова, Анатолий Васильевич, вы здесь совершенно правы, взяты из «Книги Притчей Соломоновых», из 31-й главы и обозначены, как слова Лемуила-царя…» 

Луначарский смутился. Однако тут же поправился, поблагодарил Сталина: 

«Ваши поправки, Иосиф Виссарионович, как всегда, убийственно точны. Я совершенно забыл, что эти слова принадлежат царю Лемуилу. Благодарю вас за уточнение». 

Все с облегчением вздохнули и даже с уважением посмотрели на усатого человека, так некстати ворвавшегося в прелестную тишину литературно-творческого салона. В камине потрескивали дрова, оттуда шло такое упоительное тепло, что всякий раздор был просто неуместен. Но Сталин снова и даже непристойно рассмеялся, совсем по-мужицки вытер слезящиеся глаза и сказал: 

«И опять вы не правы, Анатолий Васильевич. Вы, пожалуйста, не обижайтесь, но торопливость вам необычайно мешает… Не Лемуилу принадлежат эти слова, точнее, я думаю, что не Лемуилу, поскольку в этой притче излагаются наставления, которые преподала Лемуилу мать ого. Она эти наставления начинает такими словами: 

«Что, сын мой? Что, сын чрева моего? Что, сын обетов моих? 

Не отдавай женщинам сил твоих, ни путей твоих губительницам царей. 

Не царям, Лемуил, не царям пить вино, и не князьям — сикеру. 

Чтобы, напившись, они не забыли закона и не превратили суда всех угнетаемых… 

Кто найдет добродетельную жену? Цена ее выше жемчугов. 

Уверенно в ней сердце мужа ее, и он не останется без прибытка. 

Она воздает ему добром, а не злом, во все дни жизни своей. 

Добывает шерсть и лен и с охотою работает своими руками. 

Она, как купеческие корабли, издалека добывает хлеб свой…» Ну а дальше, Анатолий Васильевич, все примерно, как вы сказали…» 

«Пасую, пасую перед вами, Иосиф Виссарионович, — ответил Луначарский. — Преклоняюсь. Мне, старому богоискателю, не каждому удавалось нос утереть…» 

«Я только маленькие поправки сделал, — уже доброжелательно, к радости Аллилуевой, сказал Сталин и, обращаясь к Каменеву, добавил тихо: — Я ведь к тебе по делу. Мне нужно, чтобы ты сейчас взглянул на приготовленный мною текст относительно внесения некоторых корректив в резолюции съезда…» 

«Что так спешно?» 

«Надо успеть перепечатать и отдать отъезжающим товарищам». 

Сталин, уходя, еще раз взглянул на уставленный закусками стол. Вспомнил чьи-то слова: «Славится дом Каменевых хорошими винами и отменными коньяками». Вспомнил: это Микоян сказал однажды, когда Ворошилов заметил: «Выпить бы чего-нибудь». Можно было бы тогда зайти к Каменеву. Одолжить вина. Но не сделали этого. У всех троих, Сталина, Ворошилова, Микояна, Каменев вызывал неприязнь. И сейчас Сталин, выйдя вместе с женой на улицу, вполголоса крепко выругался. 

«Я что-то не то сделала? Что с тобой? Что?» — «Ничего, — сквозь зубы проскрипел Сталин. — Удавить их мало. Разрядились. Раскудахтались. Кругом голод, разруха, того и гляди революция погибнет, а они про юбки, про бабские наряды». — «Но и это же нужно». — «Тебе нужно?! Нужно?! Ну и иди к ним! Иди сейчас!» — Сталин зло посмотрел на жену и быстро зашагал прочь от нее в сторону своего рабочего кабинета…»

Предыдущая главаГлава 28 из 50Следующая глава