Сидя в глубине темной кабинки, я не снимаю капюшон, несмотря на задернутые бархатные шторы, благодаря которым никто не может заглянуть внутрь. Единственный мой собеседник – тяжелая кружка медовухи, которую я подношу ко рту, чтобы сделать большой глоток густой горьковатой жидкости. Шипя сквозь зубы, я с грохотом ставлю кружку обратно на стол.
Медовуха в этом городе на вкус такая, будто ее перегоняли в грязной бочке, но я предпочитаю ее мутной воде, которая вдвое грязнее и оседает песком на зубах.
Согревающее тепло лишь слегка притупляет чувство в груди – как будто меня ударили так сильно, что кости раскололись и пронзили тело насквозь.
Я знаю, что это была не она. Что это невозможно. Что я схожу с ума – и это происходит на протяжении уже нескольких фаз.
И все же.
Эти глаза.
Этот запах.
Этот голос…
Зарычав, я снова подношу кружку к губам.
Шторы раздвигаются.
В кабинку входит хрупкая женщина с горделивой осанкой. Ее лицо скрыто капюшоном. Вокруг вьется пергаментный жаворонок, который толкает ее в плечо, призывая взять его.
Вздохнув, она делает это.
Притворяясь невозмутимым, я делаю еще один глоток мутной жидкости, когда женщина устраивается в кресле напротив.
–Удивлен, что мой брат снова упустил тебя из виду,– хмыкаю я, опуская кружку обратно на стол,– принцесса.
Кизари откидывает капюшон и, подняв брови, смотрит на меня пронзительными лазурными глазами. Ее белые волосы спускаются ниже талии, заплетенные в косу толщиной чуть ли не с мое запястье, кожа бледна до того, что видна паутинка вен, бегущая по рукам.
Я скольжу взглядом к диадеме на ее голове, к черному эфирному камню, расположенному среди завитков серебристого металла, которым Кизари была увенчана в тот миг, когда сделала свой первый вдох.
Прошло немало времени с тех пор, как я видел ее в последний раз. С тех пор, как мы с Вейей отправились в особое место Махи и нашли ее там. Я понял, что она была там какое-то время – пряталась.
Пряталась.
Не в первый раз она сбегает. Очевидно, не в последний.
Кизари тянется к канделябру, узловатым когтем торчащему из стены, и подносит к пламени все еще трепещущего непрочитанного жаворонка. Огонь пожирает его, и она не разжимает пальцев, пока пергамент не догорает практически до конца. Потом опускает оставшийся клочок на каменный стол и наблюдает, как он превращается в пепел.
Я хмурюсь.
– Теперь моя жизнь принадлежит Творцам, – объявляет Кизари и тянется над остатками жаворонка к моей кружке. – Я дала Клятву целомудрия…
– Ты моя племянница. И последнее, о чем я хочу говорить, – это твое целомудрие…
– Теперь, когда Паха больше не боится меня потерять, я могу делать все, что захочу.
– Ложь, – рычу я, приглушив голос, чтобы не услышали за шторой, там, где в общем зале одинокий скрипач наигрывает мелодию. – Твоего мунплюма нет в императорском вольере, который я проверил, прежде чем встретиться с тобой здесь, и мы оба знаем, что ты не доверишь ее кому попало.
Кизари закатывает глаза и наконец делает глоток моей медовухи. Ее лицо морщится, когда она смотрит на отвратительный напиток.
– Ты приехала с перевозчиком, – заявляю я, и она ставит кружку обратно на стол. – Ты тайком покинула Аритию после церемонии представления, пока небо было занято, решив, что твоему отцу потребуется больше времени, чтобы заметить это.
– Как проницательно. Твой напиток на вкус как грязь.
– Это обычный вкус. Придется привыкнуть, если ты намерена провести остаток своего долгого существования в качестве беглянки, влача убогую жизнь в разрушающемся королевстве, которое совершенно не подходит для оберегаемой принцессы, не имеющей представления о мире.
Кизари вздергивает бровь.
– Кто насрал в твое рагу?
– Кто научил тебя так говорить?
На ее губах расцветает легкая улыбка.
– Видимо, меня не так сильно берегут, как ты думаешь.
Я хмыкаю.
Сомневаюсь.
В затянувшемся молчании она прочищает горло и опускает взгляд на кружку, которую все еще сжимает в руке.
– Я… благодарна за то, что ты согласился встретиться со мной. Ты избавил меня от очень долгого путешествия через Болтанские равнины.
Значит, она направлялась в Домм.
– Я не знал, что у меня был выбор, – говорю я, скрещивая руки на груди и наклоняя голову, глядя на Кизари в свете пламени. – Твой приказ был сформулирован довольно четко. Я не привык, чтобы мне приказывали. Не уверен, что принял бы это от кого-то другого.
Ее щеки краснеют, и она бросает на меня виноватый взгляд из-под светлых ресниц.
– Прости. Мой наставник учил меня руководить твердой рукой. Его методы были сомнительными, но, полагаю, кое-что из его наставлений имело смысл.
Твердой рукой?
Я поднимаю бровь. Жду.
– Не смотри на меня так.
И все же я, чтоб меня, жду.
Она вздыхает, опускает взгляд на кружку, а потом говорит:
– Ничего особенного. Он просто бил меня хлыстом по костяшкам пальцев, когда я забывала соединять буквы.
Кровь во мне превращается в магму.
– Он бил тебя хлыстом? За то, что ты забывала соединять буквы? – переспрашиваю я, и ровный голос не выдает ярости, бурлящей в моих венах.
–Придурок, я знаю. Но Паха говорит, что жалуются только слабые, так что вместо этого я написала своему наставнику сонет о ненависти, в котором он сгорал в огне,– говорит она с торжествующей ухмылкой. Как будто думает, что это компенсирует его поведение.– Теперь каждый раз, когда я пишу что-то своим идеальным почерком, мне хочется ударить его по шее. Не то чтобы я умела, но все равно хочется.
– Мне хочется отрубить ему голову.
Она смотрит на меня округлившимися глазами. Открывает рот, закрывает его, качает головой и снова опускает взгляд на кружку.
Наверное, думает, что я шучу.
Но я не шучу.
Я бы также хотел отрубить голову ее Пахе. Хотя не говорю этого.
– Поэтому ты убегала раньше?
–Нет.– Кизари выхватывает у меня напиток и делает глубокий глоток, заставляя меня хмуриться, а затем опускает кружку, морщась.– А почему ты в Сумраке?
– Кое-что ищу… Королева задолжала мне услугу. Кадок в Дрелгаде. – Я пожимаю плечами. – Время подходящее.
– А если он узнает?
– Не узнает. Если только ты не расскажешь.
– Возможно, мне стоит подумать об этом. Я довольно сильно оскорблена вкусом этой медовухи, которую ты позволил мне выпить, не предупредив.
Я приподнимаю бровь. Уголок моего рта слегка подрагивает – только потому, что она тоже улыбается. Через мгновение ее улыбка исчезает.
Как и моя.
– Тебе нужна помощь.
На этот раз она опускает наполовину пустую кружку на стол гораздо аккуратнее, заглядывая в нее и прикусив нижнюю губу.
Я вздыхаю.
Наклонившись вперед, кладу руки на стол.
– В чем дело, принцесса?
Кизари сглатывает, и слышно, как бешено колотится ее сердце, словно она собирается с силами перед битвой.
Ее голос превращается в хриплый шепот, когда она наконец говорит:
–Я… слышу его.
– Кого?
Еще один глоток – и она смотрит на меня остекленевшими глазами, поднимая бледную руку к своей диадеме.
К Эфирному камню.
Моя кровь застывает в венах.
Я откидываюсь на сиденье и смотрю на нее. В голове теснятся мысли, которые я не могу обуздать настолько, чтобы высказать хотя бы одну.
По ее щеке скатывается слеза, и я вижу ее.
По-настоящему вижу.
Темные круги под глазами. Хрупкую, похожую на скелет руку и то, как сильно выступают скулы. Ногти, кое-где обгрызенные до крови.
Она чахнет…
Внутри поднимается что-то свирепое и дикое.
Я наклоняюсь вперед, выталкивая слова сквозь стиснутые зубы:
– Как долго?
Кизари моргает, по щеке скатывается еще одна слеза, которую она быстро смахивает. Опускает взгляд на столешницу.
– Точно не знаю. Мои няни говорили, первые несколько фаз после рождения я кричала без остановки, что они считали странным, потому что диадема должна была ослабить меня. Они подозревали, что я уже тогда слышала Творцов и кричала, чтобы заглушить их болтовню, поэтому надели на меня железное ожерелье. Сказали, я сразу же успокоилась.
Я сглатываю.
Я слышал, что она была беспокойным ребенком, но списал это на отголоски травмы, нанесенной ей началом жизни в этом мире – мире, который я возненавидел.
– Но по мере взросления тишина раздражала так, что не описать словами, и я не могла избавиться от ощущения, что мне чего-то не хватает. Когда мне исполнилось восемнадцать, я сняла ожерелье. И все, что я услышала… это плач, – хрипит она.
У меня пересыхает в горле.
– Его страх, его печаль… Они текли через меня, как река. Мне казалось, что меня разрывают на части, кусок за куском. – Ее взгляд встречается с моим, и я думаю, что копье, вонзенное в сердце, могло бы причинить меньше боли.
В этих больших голубых глазах столько страдания…
– Я снова надела ожерелье, – говорит она, вытирая щеки рукавом. – Я не снимала его много-много фаз. Потому что была трусихой.
– Ты не трусиха, Кизари. Никогда не говори о себе так.
Она натянуто улыбается, затем отпивает еще медовухи, почти осушая кружку, прежде чем снова заговорить.
–В конце концов я нашла в себе мужество и сняла ожерелье впервые за более чем восемьдесят фаз. Я прислушалась к его стонам, по-настоящему прислушалась. И поняла, что это не просто крики и стенания, а слова, – говорит она, и ее голос ломается, а широко раскрытые глаза умоляюще смотрят на меня. – Я начала складывать эти слова воедино, формируя его язык в своем сознании, узнавая… слишком много.
Я бросаю взгляд на штору и снова кладу руки на стол.
Это еще не все, я знаю. Она избегает основной темы, словно боится ее касаться.
– Продолжай.
После секундной паузы она поднимает подбородок, и впервые с тех пор, как она села за стол, я вижу в ней кого-то, кому есть что защищать.
Есть что терять.
–Я говорю тебе это не потому, что хочу твоей жалости. Жалость не поможет мне, так же как не помогала ему во время тех многочисленных фаз, когда я его не слушала.
– Тогда почему?
– Потому что мне нужна помощь, чтобы освободить его.
С тем же успехом она могла протянуть руку и с размаху ударить меня по лицу.
– Это невозможно, – рычу я. – Это убьет тебя. Диадему можно снять только с носителя, у которого нет пульса.
– Я не собираюсь умирать, дядя. Должен быть другой способ. Просто нужно его найти.
Никогда в жизни мне не хотелось так сильно кого-то встряхнуть – до сжатых кулаков и побелевших костяшек.
– И почему ты хочешь это сделать? – выдавливаю я из себя. – Эфирный камень передается из поколения в поколение. Твоя мама носила его. Ее мама до нее. И так до гребаной бесконечности…
– Его зовут Каэлис, – объявляет она, и в ее голосе звучат свирепые властные ноты. Она буравит меня взглядом, который пронзает плоть и кости. – И потому что я влюблена в него.
В глубине моего нутра зарождается гул, обжигая горло таким сильным жаром, что, клянусь, плоть отслаивается.
Я слишком хорошо знаю, насколько пагубными могут быть корни любви. Я страдаю от этого же недуга уже больше эона, и буду страдать до самой смерти.
Кизари тоже страдает – я вижу это по ее глазам. Это чувство завладело ею и не хочет отпускать.
Если бы мой брат не спрятал ее от мира, возможно, она не влюбилась бы в этот проклятый камень. Возможно, она не пыталась бы избавиться от диадемы, которая вполне может лишить ее жизни в миг, когда будет сорвана.
– Не существует реальности, в которой все закончится хорошо, – рычу я сквозь стиснутые зубы, и что-то в ее глазах меняется.
– Ты не можешь этого знать…
–Я знаю, что он оказался в заключении не просто так. Что твой род был наделен силой сдерживать его не просто так.
Кизари отрывает взгляд от меня и опускает на стол так быстро, что, наверное, думает, будто я не заметил тень вины, затуманившей ее глаза.
– Что ты знаешь?
– Ничего, – выдавливает она из себя, и щеки ее заливает румянец.
Я прищуриваюсь.
– Что. Ты. Знаешь?
Она встает.
– Это была ошибка. Забудь, что я сказала.
Мои глаза вспыхивают, когда она накидывает капюшон и направляется к шторам. Обернувшись на меня через плечо, она говорит:
– Оставляю тебя с твоей пустой кружкой.
Она уходит, и ее прощальные слова похожи на капли яда, поданые мне на потускневшей ложке. Штору она оставляет широко распахнутой. Мне открывается идеальный вид на сцену, женщину-музыканта, сидящую на табурете под светящимися снежинками, и свободное место рядом с ней, не дающее мне покоя.
Я смотрю на свою пустую кружку и тяжело вздыхаю.
Задерживаю дыхание.
Кизари права, но пуста не только моя кружка.
В груди у меня тоже невероятно пусто.