После ареста Мэтью интерес к делам школы вознесся до небес. Толпа журналистов у ворот увеличилась вдвое, а об аресте в субботу утром сообщали все газеты. Элинор надеялась, что Мэтью не дают прессу. Заголовки были убийственные. Она подумала: как он там справляется?
Поздним утром она не выдержала и пошла к мисс Кристи спросить, нет ли новостей.
– Полиция отпустила его, – сказала мисс Кристи. – По крайней мере, пока. Он сейчас в пансионе в Саутхейвене, залег на дно. Я послала к нему мисс Мортон, чтобы отдать его вещи. Конечно, он не может вернуться в школу, независимо от того, снимут ли обвинение. – Она посмотрела в глаза Элинор. – Простите, я знаю, что он ваш друг.
– Я не очень-то хорошо его знала, как выяснилось, – сказала Элинор. Тут ей пришла в голову новая мысль: – А вы знали, что он сидел в тюрьме?
– Разумеется, нет, – сказала мисс Кристи. – Мы, конечно, были в отчаянном положении, но не настолько же. Я обычно предполагаю, что кандидаты на вакансию не являются преступниками, если они не убедили меня в обратном. Например, не совершили убийство прямо на моих глазах.
– О господи! – Элинор побледнела. – Это же не убийство? Он сидел не за убийство?
– Что за глупости, – сказала мисс Кристи. – Если хотите знать, он подделал завещание. И получил за это одиннадцать месяцев в тюрьме Ее Величества в Норидже. Это все, что мне сказали полицейские, но думаю, от прессы это долго скрывать не удастся.
Тут она заметила выражение лица Элинор.
– Да, довольно дерзкая авантюра. Никогда не подумаешь, что он на такое способен.
Прессе понадобился целый день, чтобы разнюхать все в подробностях, но в воскресенье утром большинство газет повествовали о тюремном заключении Мэтью. Мэтью Лэнгфилд, в то время тридцати трех лет от роду, проживавший на Парк-роуд в Норидже, был приговорен местным Королевским судом в феврале 1982 года к одиннадцати месяцам тюремного заключения за подделку завещания собственной матери. Согласно подделке, ее имущество совокупной стоимостью всего 7000 фунтов было поделено пополам между Мэтью и его братом.
Элинор читала газеты во время завтрака с Верой.
– О чем он думал? – сказала она.
– Вероятно, не думал вообще, – отозвалась Вера. – Проблема, как правило, именно в этом.
На взгляд Элинор, это было довольно жалкое преступление, если учесть все обстоятельства. Но если бы не эта история, полиция вряд ли бы решила, что он отравитель. Дурдом какой-то, подумала она.
Девочки, конечно, были в экстазе. Элинор слышала, как одна ученица говорила другой по пути из столовой:
– Только представь, все это время среди нас был отравитель!
– Я знала, что он очень сложная натура! – ответила другая. – Я же говорила! Теперь я в него ужасно влюблена.
Она не думала, что Мэтью свяжется с ней после ареста, но во вторник она нашла у себя в ящике для писем конверт и сразу поняла от кого. Она поднялась к себе, чтобы прочитать письмо в уединении.
Дорогая Элинор (так начиналось письмо).
Надеюсь, Вы простите, что я Вам пишу. Ни на какое другое прощение я не рассчитываю. Я пишу из Саутхейвена – адрес сверху, но, конечно, я не жду от Вас ответа.
Вы уже знали об одной моей лжи – будто я раньше работал учителем. Теперь знаете и о другой. Я обещал, что расскажу Вам все, когда уеду из школы. Думаю, что и рассказал бы, хотя сейчас, конечно, трудно сказать наверняка.
Хочу немного подробнее написать о том, как я оказался в тюрьме. Общая картина уже известна Вам из газет, и, может быть, Вы не захотите знать ничего больше. Может быть, Вы решите выбросить это письмо не читая. Но если Вам все-таки нужно объяснение, то я его дам – это самое малое, что я могу сделать.
Наверное, я всегда был нечестным человеком – по крайней мере, в некоторых вещах. С самого раннего детства я знал, что всегда вызываю неудовольствие матери, хотя скажу в свое оправдание, что угодить ей было трудно. Моему старшему брату это удавалось лучше, а я все никак не мог научиться. Кажется, привычка врать появилась у меня в школе, а может быть, и еще раньше. Я хвастался матери своими успехами в надежде ее впечатлить: как все хотят со мной дружить, как я хорошо написал контрольную, как побеждаю в соревнованиях. Это было жалкое, неправдоподобное бахвальство. Со мной никто не хотел дружить, я был не слишком способным и совершенно не спортивным. Но, может быть, я начал слишком издалека, мне не хотелось бы отнимать у Вас много времени. Так что просто поверьте на слово: привычка врать появилась у меня с ранних лет.
Как я и говорил, высшее образование у меня есть – исторический факультет в университете Ист-Англии, так что мое учительство не было совсем уж аферой, – а потом я работал в Норидже, в компании по торговле канцелярскими принадлежностями. Как Вы догадываетесь, я не очень преуспел на этом поприще. Но дела шли сносно. У меня была маленькая собственная квартирка, несколько друзей, по выходным я навещал родителей. Мой отец умер, когда мне исполнилось двадцать восемь, и отношения с матерью сразу же осложнились. Мой отец был очень мягким человеком, и до его ухода я не догадывался, насколько он сглаживал тяжелый нрав матери. Смешно в тридцать лет бояться собственную мать, но я ее боялся. Она по-прежнему предпочитала мне моего брата и не упускала ни единой возможности напомнить об этом, хотя навещал он ее гораздо реже, чем я. (Я сам слышу, как в моем тоне прорывается обида, как будто я все еще ребенок, не имеющий власти над собственной жизнью.)
Я постараюсь покороче, постараюсь описывать то, что имеет непосредственное отношение к делу. Мне просто самому не всегда ясно, что имеет, а что нет. Факты Вам уже известны. Меня посадили за подделку завещания матери, приговорили к одиннадцати месяцам тюрьмы, я отсидел семь.
Итак: что же я могу к этому добавить? Нет такого объяснения, которое имело бы смысл, даже для меня самого. Моя мать заболела, когда мне было тридцать два. Я ухаживал за ней до самого конца. В последнюю неделю ее жизни я случайно нашел копию ее завещания в ящике письменного стола. Искал марки. А может, и нет, может, я на самом деле искал завещание – сейчас уже трудно сказать. Она довольно долго прибегала к этому аргументу: «Твоему брату ничего не достанется, он никогда ко мне не приезжает». Это была самая свежая версия, она годами угрожала мне и брату этим завещанием с тех пор, как умер отец. На одной неделе он лишался наследства, на другой – я, и так без конца. Мы не очень-то обращали на это внимание. Надо добавить, что речь не шла о больших деньгах. Денег было совсем немного. Я не уверен, что это смягчающее обстоятельство. Может, и нет.
Но я откладываю главное, я приближаюсь к своему преступлению. В тот день я нашел завещание, всего лишь две странички, напечатанные на машинке. На одной стояла ее подпись и подписи двух свидетелей – моей тети и соседки, живущей через дорогу. Она оставила все брату. Датирован документ был несколькими годами ранее, то есть все то время, что она морочила нам голову своим наследством, она знала, что все достанется ему. Но меня расстроила вторая страница. Это было исправленное завещание, в котором пятьсот фунтов было завещано Лейбористской партии, а остальное, как и раньше, – моему брату. Эта страничка была тоже подписана двумя свидетелями – той же соседкой и еще одним соседом. Дата на втором завещании показывала, что оно составлено всего две недели назад. В этом было что-то настолько жестокое – исключить меня из завещания так недавно и так демонстративно, – что несколько мгновений я не мог дышать.
Я положил завещание к себе в сумку, а дома вытащил старую пишущую машинку и создал новое завещание вместо второго, недавнего. В моей версии имущество матери было разделено поровну между мной и братом. Я подделал подпись матери, а потом подписи обоих свидетелей. Потом я отнес этот листок обратно к ней в дом и положил в ящик стола. Она к тому времени была уже прикована к постели и не вполне в сознании, так что было маловероятно, что она проверит завещание перед смертью. Она и не проверила. Ее не стало через несколько дней. Я был с ней. Я рыдал по ней.
Сейчас в пересказе все это кажется чудовищным. Как я уже говорил, и как Вы наверняка знаете из газет, денег было немного – всего по несколько тысяч фунтов мне и брату. Мне не особенно нужны были деньги. Я даже не очень хотел их получить. Но я хотел, чтобы меня признали. Мне казалось, что я исправляю несправедливость и заодно спасаюсь от унижения, неизбежного, когда все узнают, что мать мне ничего не оставила. Думаю, таковы были мои мотивы. Но я не уверен, что хорошо объясняю или даже что я говорю всю правду. Сейчас уже не узнаешь, наверное.
Конечно же, меня поймали. Я не то чтобы гениальный преступник, да и действовал я импульсивно, эмоционально, без четкого плана. Брат сразу что-то заподозрил. Он показал документ одному из свидетелей, который, конечно, сказал, что видит это завещание впервые. Потом все завертелось очень быстро; когда меня арестовали, я ничего не отрицал. Какой смысл?
А теперь мне следовало бы выразить раскаяние. Я хотел бы сделать это. И все-таки – я не уверен, что и оно было бы правдивым. Мне неприятно вспоминать собственную глупость, дурацкую самоуверенность – словно я могу взять и все изменить. Мне стыдно за свою слабохарактерность, но в этом нет ничего нового – я всегда знал, что я слабак. Я причинил боль брату, но не думаю, что он сильно страдал. Когда мне дали срок, он, кажется, очень радовался. Мать уже умерла, и в любом случае она едва ли могла испытать боль от какого-то моего поступка. Так что да, меня терзают сожаления, но не то раскаяние, которое мне следовало бы испытывать. Я хочу, чтобы Вы это знали, мне не хочется притворяться, что я лучше, чем есть.
Что остается делать, когда вся жизнь обрушилась? Я вышел из тюрьмы и старался справляться. Поехал в Лондон на некоторое время. Стал работать в ресторане. Снимал квартиру с несколькими ребятами, один из них был молодой учитель. От него я узнал о вакансии в школе Св. Анны. Ему, конечно, она не подошла. Слишком спешно, слишком провинциально, смехотворные деньги. А я подумал: если им так позарез нужен учитель, может, они возьмут меня без особых рекомендаций? Может, мне так удастся начать все сначала?
Я не считаю себя импульсивным человеком, несмотря на все, что написано в этом письме, несмотря на то, как сложилась моя жизнь. Попытаться выдать себя за учителя – это было отчаянное решение. Как Вы знаете, мне не очень-то удается претворять в жизнь свои планы. Вы меня раскусили почти сразу.
Элинор, вот что я обязательно хочу Вам сказать. Я не знаю, поверили ли Вы полицейским, но я никому не причинил вреда. Я бы никогда в жизни не причинил вреда этим девочкам. Вы можете думать обо мне плохо, но не в этом смысле.
Письмо получилось ужасно длинное, возможно, Вы давно уже бросили его читать. Я сказал в начале, что хочу Вам все объяснить, но не уверен, что мне удалось даже это. По крайней мере, примите такую попытку.
Несмотря ни на что, несмотря на то, как я отплатил Вам, Вы должны знать, как я благодарен за Вашу дружбу. Вы были добры ко мне, а я этого не ожидал. Ваша дружба очень много для меня значила. Как жаль, что я ее не заслуживаю.
Ваш
Закончив читать, Элинор долго сидела с письмом в руке. Насколько оно правдиво? Разумеется, это нельзя узнать. Мэтью едва ли может претендовать на репутацию честного человека, он и сам говорит, что приучился врать с юных лет. Голова шла кругом. Очень хотелось поговорить с кем-то обо всем этом, но она не представляла, как завести такой разговор с Верой. Нет, в конце концов она поняла, что есть только один человек, с которым ей хочется поговорить, но это совершенно исключено. Она с изумлением обнаружила, что скучает по нему. А она-то думала, что абсурдней уже некуда.
Д-р Джеймс Холливелл
д-ру Джорджу Фишеру
6 ноября 1984, вторник
Факс
Дорогой Джордж,
Результаты суточного анализа мочи наконец готовы, после того как экологическая служба и полиция завершили свою дуэль. (Экологи сморгнули первыми, что, надо полагать, было неизбежно – полицию-то имеющийся результат вполне устраивал.)
Вряд ли ты удивишься, узнав, что ни у кого отравления таллием не наблюдается.
Трудно поверить, но даже после этого мы с ЦУАГОСом вынуждены были поспорить с сержантом полиции. У некоторых девочек были в моче остаточные следы таллия – 0,2 мкг/л, 0,3 мкг/л и в одном случае 0,4 мкг/л.
Мы с ЦУАГОСом пытались объяснить, что это никакое не железное доказательство, что это нормальные, безопасные показатели, свидетельствующие о (незначительном) фоновом воздействии. ЦУАГОС сказал сержанту, что девочки могли съесть овощей, в которых накопился таллий из почвы. Или рыбы. Он сказал, что если бы речь шла о 10 мкг/л, стоило бы задуматься.
К сожалению, сержант полиции не очень разбирается в десятичных дробях и не имеет склонности вдаваться в тонкости.
Пытаясь его разубедить, я сказал, что если бы мы сделали анализ его мочи, то, скорее всего, и в ней бы нашли остаточное количество таллия. Он побледнел. Не знаю, испугался ли он того, что и его отравили, или того, что я урогенитальный извращенец.
Он сказал, что их токсикологи изучат волосы девочек под микроскопом.
– Ну вот видите, – сказал я и ласково потрепал его по плечу. – Это вас успокоит. Может, и ваш локон они тоже заодно протестируют.
ЦУАГОС картинно закатил глаза.
Сам не могу поверить, Джордж, сколько времени за последние дни было посвящено разговорам о таллии.
Спросил у сержанта, когда они объявят, что арестованный учитель ни в чем не виновен; он сказал, что это пока неясно к тому же он лгал о своем криминальном прошлом.
Полиция явно настроена отнять у всех как можно больше времени.
Между тем завтра у нас в больнице встреча с важными шишками – будем обсуждать «меняющуюся ситуацию» в школе. Может, наконец что-то сдвинется с мертвой точки.
Обратились к психиатрам – мы с Рисом проконсультировались с доктором Тиллардом, знаешь его? Борода делает его слегка похожим на Йоркширского потрошителя[14]. Он-то, возможно, примерялся к образу молодого Фрейда, но борода для этого слишком клочковатая. Кто-то должен ему об этом сказать.
Он с непристойным азартом загорелся идеей добраться до девочек, хочет, чтобы их перевели под его крыло в психиатрию немедленно. Возможно, уже воображает статью, которую опубликует через год или около того.
Я сказал, что пока придется делиться, нам нужно с ними еще какое-то время поработать. Тут он нас буквально обвинил, что мы заграбастали все интересные клинические случаи. (Что чистая правда, но мы же не виноваты, что он выбрал дурацкую специализацию.)
– Конверсионное расстройство – не ваша область, черт бы вас драл, – сказал он.
– А Шарко был невролог, – внезапно откликнулся Рис. – И Фрейд тоже.
Д-р Джеймс Холливелл
д-ру Джорджу Фишеру
8 ноября 1984, четверг, 10:00
Факс
Дорогой Джордж,
Вчера состоялась упомянутая встреча. Началась ровно в 9 часов.
Присутствовало четверо врачей: Рис, Леман и я из числа больничного персонала и Стивенсон как МУАГОС. Я надеялся, что поскольку нас, медиков, больше, преимущество будет на нашей стороне. Я ошибался.
С противоположной стороны находилось двое: наш местный член парламента (Эрик Харрис, либеральный демократ; ты за него голосовал? я нет) и шатающийся под грузом собственной значимости председатель регионального отдела здравоохранения Марк Бейкер. Он, видимо, «промышленный магнат». По пути на встречу сказал Рису, что это дурацкое выражение – может, нам стоит себя называть, например, «медицинскими магнатами». Рис ответил в том духе, что я не магнат, а мелкий комар, который зудит у него над ухом.
При Бейкере была унылая девица, которая вела протокол. Вероятно, ее первый день на такой работе. Как увидишь из приложенного, к ведению протокола она отнеслась довольно буквалистично.
Сегодня утром мы с Леманом начали с того, что встретились с д-ром Тиллардом и его коллегами из психиатрии. Скорее всего, сегодня сможем сообщить диагноз девочкам и их родителям.
Спросил у Лемана, не хочет ли он поспорить на время, которое пройдет до того, как кто-нибудь упомянет салемских ведьм. Он посмотрел так, как будто видит меня впервые, и сказал: «Холливелл, для тебя это, может, все хиханьки, а для девочек – совсем не шутки. Тебе вообще на все наплевать?»
Как видишь, Джордж, дело дошло до того, что Леман стал учить меня этике. Пойду повешусь, что ли.