19 мая, когда еще тело Димитрия лежало на площади, Шуйский собрал бояр, своих единомышленников, и говорил:
«Мы совершили единодушно подвиг праведный, честный, полезный и спасительный для земли; если б только Богу угодно было, чтоб меньше крови пролилось! Бог, который земные царства раздает кому хочет, благословил наше умышление. Теперь, когда вора больше нет на свете и русские люди избавились от обольщения чернокнижника и бесоугодника, который всем нам отвел глаза, – теперь нужно выбирать нового царя. Род наших государей пресекся, и надобно нам поискать в Московском государстве человека знатной породы, прилежного к святой восточной вере, во всем благочестивого, чтоб он держал невозбранно наши обычаи, чтоб сиял добродетелями, подобающими для престола, был бы опытен и не юн, поставлял бы царское величие не в роскоши и не в пышности, а в правде и воздержании, не казну бы свою умножал, а берег бы людское достояние наравне с казенным или собственным царским. Вы, может быть, скажете, что такого человека не найти нам. Но добрый земский человек должен хотеть наилучшего государя, чтоб он, по крайности, казался таким для своих подвластных»[460].
Шуйский описывал такие качества, какими сам славился. Он был немолод и опытен, бережлив до скупости и уничтожением Димитрия доказывал свое благочестие и преданность вере и русским старым обычаям. Бояре сказали, что есть такой человек в Русской земле только один – князь Василий Иванович Шуйский. Шуйский, как водится, для виду поломался и согласился.
Бояре и думные люди пригласили властей. Приказали зазвонить в колокол, чтоб собрался на площадь народ. Поляки, оставшиеся в живых, перепугались, услышавши звон; они думали: верно, москвитяне собираются перебить их всех остальных. И не прежде отошло у них от сердца, как узнали, в чем дело. По одним известиям, это было 19-го, по другим – 20 мая.
Пока выжидали на площадь архиерея и бояре стали на Лобном месте – народу бежало немало. Но площадь около Лобного места предварительно заняли соумышленники Шуйского, сотники и пятидесятники войска, подговоренные прежде торговые люди и вообще участники в восстании против Димитрия; вероятно, были там и преступники, которые выпущены были из тюрем в день убийства.
Бояре начали говорить:
«Бывший патриарх Игнатий был слугою и потаковником расстриги. Не подобает ему оставаться на патриаршестве, и надобно нам избрать на соборную апостольскую церковь патриарха».
То был только хитрый приступ. Хотели говорить собственно о царе, а начали о патриархе. Тогда из толпы заговорили:
– Наперед патриарха пусть изберется царь на царство, а потом уже патриаршеское избрание произвольно будет учинить великому государю.
Другие сказали:
– Разослать во все города Московского государства грамоты, чтоб изо всех городов съезжались в Москву выборные люди для царского избирания.
– Для чего выборных людей собирать и ждать! – подхватили третьи. – Невозможно нам оставаться без царя. Благородный князь Василий Иванович Шуйский избавил нас, при Божией помощи, от прелести вражьей и от власти богопроклятого еретика, расстриги; он едва было не пострадал от сего плотоядного медведя; он живота своего не щадил за избавление Московского царствия. Пусть он будет царем нашим! Он отрасль благородного кореня царского! Род его от Александра Невского! Да вручится ему царство российского скипетродержавия!..
Тогда поднялись голоса:
– Пусть царствует над нами благоверный князь Василий Иванович! Он избавил нас от пагубы, от мерзкого еретика Гришки Отрепьева[461].
Приверженцы Шуйского говорили, что народа было множество; но летописцы, передающие современные известия, указывают, что Шуйский был избран не народом, а только соумышленниками.
С Лобного места повели нового царя в церковь. И там сказал князь Василий Иванович:
– По Божию изволению и по вашему хотению я избран на престол Московского государства и наречен от всех царем. Еще при царе Борисе и после него я принимал от многих обиды и оскорбления, неправды и гонения. Я целу́ю крест вам на том, что не стану никому мстить за мимошедшее и не стану никого судить и наказывать без боярского приговора.
Это было условлено заранее боярами, которым, разумеется, было приятно ограничить самодержавную власть государя. Но тут же оказались голоса, противные этому нововведению. «Никогда не творилось у нас такого, – говорили иные, – не затевать нового государства!» Конечно, Василию было приятнее послушать этого совета; но он здесь был боярское творение. Отступили бы от него бояре – и он бы остался беспомощен. Он не мог поступать против воли бояр. Василий не послушался тогда оберегателей самодержавия; целовал крест на том, чтоб ему без боярского приговора не предавать никого смерти, не отнимать вотчин и имуществ у братьев и детей осужденных, а у гостей и торговых людей – лавок и дворов. Так как при Борисе доносничество стало всем ненавистно, то Василий Иванович обещался не слушать ложных доводов, но сыскивать накрепко и ставить доносителей с очей на очи, а кто на кого солжет, того казнить.
После того как Василий Иванович произнес эту присягу по составленной крестоцеловальной записи, присягали все присутствующие, также по крестоцеловальной записи, служить и прямить государю, его царице и детям, когда они будут, – и не учинить им никакого лиха ни зельем, ни кореньем.
Тотчас была отправлена во все пределы Российского государства грамота, сообщающая русскому народу, что праведным судом Божиим, за грехи всего христианства, богоотступник, еретик, чернокнижник Гришка Отрепьев, назвавшись царевичем Димитрием Углицким, прельстил московских людей, был на московском престоле и хотел попрать христианскую веру и учинить латинскую и лютерскую. Но Бог объявил людям его воровство, и он кончил жизнь свою злым способом. Сообщалось во всеобщее сведение русскому народу, что у него в хоромах найдены грамоты ссылочные, воровские, с Польшею и Литвою и с папою: видно из них, что папа присылал к нему для утверждения в вере законника монаха, который вместе с Гришкою также принял смерть от людей православных. Сверх того, оповещалось грамотою, будто поляк, живший при Гришке, объявил, что вор-расстрига намеревался везти пушечный наряд за город якобы для стрельбы, – созвать туда бояр, дворян и всякого звания людей, – и в то же время приказал быть там литовским людям в вооружении с копьями и пищалями: на вид для воинской потехи, а в самом деле для того, чтоб всех бояр, думных людей и больших дворян побить. И было расписано у него, кому кого убивать; и была у него дума потом захватить Москву и раздарить воеводе сандомирскому и его родне города на Руси, чтобы таким способом можно было насильно приводить православных людей в латинскую и лютерскую веру. Вместе с тем объявлялось, что некто Золотой-Квашнин, изменивший царю Ивану Васильевичу и уехавший в Литву, сказывал, что Гришка поступился воеводе сандомирскому дать многие города, а королю польскому отдавал Смоленскую и Северскую земли. В заключение грамота извещала, что совершился выбор нового царя всем Московским государством. Духовные – митрополиты, архиепископы, епископы и весь Освященный собор, – бояре, окольничьи, дворяне, приказные люди, стольники, стряпчие, дети боярские, гости, торговые и всякие люди Московского государства били челом князю Василию Ивановичу Шуйскому, чтобы он был царем и великим князем по степени прародителей от Рюрика и от Александра Невского, от которого происходили предки князя Василия, правившие Суздальским удельным княжением. Предписывалось в каждом городе собрать людей всякого чина и звания, и духовных, и светских, – прочитать эту грамоту, – и они все должны целовать крест по крестоцеловальной грамоте, и в продолжение трех дней следовало служить молебны с колокольным звоном[462].
Эта грамота так писалась, чтобы в каждом городе обмануть русских людей. Везде тогда могли ложно думать, что все города, исключая того, куда присылался полученный список грамоты, участвовали в выборе нового царя. В одном городе могли подумать, что хоть из него выборных в Москву, как всем им известно, не посылали, но дворяне и дети боярские этого города и уезда его, бывшие в службе, находились в Москве, и их слово могло пойти за весь город и уезд; в другом – можно было поставить дело так, что как бы случайно, только этого города людям не пришлось быть на избрании: не идти же одному городу против всей Русской земли; и, очевидно, такому городу, не заявивши своего голоса при избрании, оставалось только спокойно присоединить свое желание к общей воле других городов, земель, волостей и уездов.
Разом с царскою грамотою разослана была грамота от бояр такого же содержания. Бояре уверяли народ, что они все и других званий люди действительно били челом Василию Ивановичу принять престол и избрали его московским царем[463].
Для решительного уверения русского народа в том, что бывший царь был Гришка, а не Димитрий, разослана была на другой день после этих грамот грамота от имени царицы-инокини Марфы. Она извещала, что тот, который царствовал и взял девку латинской веры из Польши, не крестив ее, венчался с нею, помазал миром и на царство венчал, чтобы учинить в Российском государстве лютерскую и латинскую веру и всех отвести от Бога, – не сын ее, а богоотступник, еретик Гришка-расстрига. «А мой сын Димитрий Иванович (говорила грамота от имени Марфы) убит в Угличе передо мною и перед моими братьями и теперь лежит в Угличе. Это известно боярам и дворянам. А когда этот вор, называясь ложно царевичем, колдовством и чернокнижеством приехал из Путивля в Москву, за мною долгое время не посылал, а прислал ко мне своих советников и велел беречь, чтоб ко мне никто не приходил и никто со мной не разговаривал. И когда он велел нас привезти в Москву, то был на встрече у нас один и не велел к нам пускать ни бояр, ни других каких людей, – и говорил нам с великим прещением, чтобы мы его не обличали, угрожал и нам, и всему роду нашему смертным убийством. Он посадил меня в монастырь, приставил за мной своих советников, чтобы оберегать меня, и я не смела объявить в народе его воровство, а объявила боярам и дворянам и всем людям тайно». В заключение вдовствующая царица возвещала, что после достойной казни вора-расстриги князь Василий Иванович Шуйский принял престол выбором всего Московского государства и что она, царица, вместе с другими била ему челом о принятии царства.
Слушавшие грамоту должны были вообразить себе, что Марфа принимает участие в правительстве: грамота эта кончалась обещанием жалованья свыше прежнего от царя Василия Ивановича и от ней, царицы Марфы[464]. В какой степени уважал царь Василий мать Димитрия – показывает просьба ее, обращенная, уже по низложении Шуйского, к польскому королю: там инокиня Марфа жалуется, что Шуйский даже не кормил ее как следует.
По способу изложения эта грамота могла бы, кажется, произвести впечатление, обратное тому, какого домогался Василий, по крайней мере между теми, которые случайно видели прошедшие события поближе. Царица говорила, что называвший себя Димитрием по своем приезде в Москву виделся с ней в первый раз без свидетелей, тогда как чуть не вся Москва выходила смотреть на трогательное зрелище свидания сына с матерью. В грамоте говорилось, что расстрига угрожал царице смертью, и Марфа от страха признала его сыном; тогда как, по здравому рассудку, было явно, что не он мог ей угрожать, а она ему, и от нее зависела его участь и царство. Стоило только Димитриевой матери объявить, что он не сын ее, и все обольщение исчезло бы мгновенно. В грамоте говорилось, что расстрига присылал за нею своих советников, тогда как в Москве известно было, что за ней ездил Михаил Скопин-Шуйский, человек, близкий к Василию, человек рода его, который со вступления на престол не только не был сослан как сообщник расстриги, но входил в силу. В грамоте царица объявляла, что расстрига содержал ее тайно, никого не допускал к ней; там же говорилось, что она объявляла о его воровстве боярам и думным людям и всяким людям; следовательно, она содержалась так, что могла видеться со многими. Одно такое противоречие этой грамоты самой себе, казалось, должно было лишить ее доверия. Неизвестно, действительно ли Марфа дала согласие на такую грамоту или, как нам кажется вероятным, она была писана без ее согласия. Но видно было, что новый царь не боялся явной лжи и обмана: иначе он сам не надеялся бы, что его признают в новом достоинстве, после того как он сам, при Борисе, производя следствие над убитым Димитрием, показал, что Димитрий убил сам себя, – потом, при вступлении названого Димитрия, поклонился ему как законному царю и заявлял, что вместо Димитрия убит попов сын, а настоящий Димитрий жив и вступает на царство; после того, наконец, как он, по возвращении своем из ссылки, был близким человеком у Димитрия. Теперь, после смерти того, кого он признал настоящим, он заявлял, что оба прежние его показания были ложью, и представлял русскому народу новым, уже третьим способом это запутанное дело: что Борис приказал убить малолетнего царевича и что царевич действительно был убит по этому повелению.
После рассылки грамот отправились в Углич: митрополит ростовский Филарет, астраханский епископ Феодосий[465], два архимандрита, спасский и андрониевский, бояре Иван Михайлович Воротынский, Петр Никитич Шереметев и двое Нагих – Григорий Федорович, брат царицы, и Андрей Александрович. Они должны были перенести мощи царевича Димитрия из Углича в Москву.
В ожидании мощей новое правительство расправлялось с поляками. Марина оставалась во дворце под стражею, с нею дозволили видеться воеводе. В самый страшный день погрома поляков бояре предоставили ему вместе с дочерью поплакать о превратностях судьбы своей. Из дома во дворец, из дворца в дом его провожали и охраняли от толпы, которая, как только завидела, что Мнишек выходит из дома, бросилась было на него не с добрым духом. Когда он возвращался от дочери, москвичи заглядывали ему в глаза, любовались его униженным высокомерием и показывали телодвижениями свое торжество. С тех пор Марина оставалась во дворце, по одним известиям, до среды[466], по другим – до пятницы следующей недели. В эти дни Шуйский приказал ей доставлять кушанье от воеводы, потому что она не могла есть от того стола, который готовился во дворце. Ее собственный повар погиб в субботу вместе с музыкантами. Наконец бояре, посоветовавшись между собою, решили, что ее надобно отпустить к отцу, но воспользоваться случаем, чтобы взять с нее и с отца за те издержки, которые ради них так щедро расточал покойный царь из казны. Пришли к Марине от царя и бояр и говорили:
– Муж твой, Гришка Отрепьев, вор, изменник и прелестник, обманул нас всех, назвавшись Димитрием; но ты, дочь сандомирского воеводы, знала его в Польше, и заведомо было тебе, что он вор, а не прямой царевич; и ты за него вышла замуж! Теперь если ты хочешь быть на воле и идти к своему отцу, то отдай и вороти все, что вор тебе пересылал в Польшу и давал в Москве.
Марина указала им на свои драгоценности, украшения, одежды и сказала:
– Вот мои платья, ожерелья, камни, жемчуг, цепи, браслеты. Вы можете взять все; оставьте мне только одно ночное платье, в котором бы я могла уйти к отцу. Я готова вам заплатить и за то, что проела у вас с моими людьми.
– Мы с тебя за проесть ничего не берем, – сказали москвичи, – а ты верни нам 55 000 рублей за все, что вор переслал тебе в Польшу.
– Не только то, что мне прислали, – отвечала Марина, – но еще много и своего я потратила на путешествие сюда, чтоб было честнее вашему государю и вам всем московским людям. У меня ничего более нет, кроме того, что я отдаю вам и что вы можете взять. Отпустите меня на свободу с отцом моим, умоляю вас, – и мы вышлем вам все из Польши, что вы требуете[467].
По известию Петрея, москвичи не прежде ее отпустили к отцу, как поговоривши с воеводою об этом. Они потребовали денег в вознаграждение за потраченное Димитрием. Из расписки, представленной впоследствии Мнишеком, видно, что у него взяли тогда наличными десять тысяч рублей (что составило 33 333,5 злотых польских). Но, сверх того, у него позабирали лошадей, кареты, драгоценности и вино, которое он привез с собою в большом количестве; одного венгерского оставалось тогда тридцать бочек; видно было, что Мнишек собирался порядочно угоститься и весело пожить в чужой земле[468]. Мнишек, отдавая деньги и все свое имущество, умолял, чтоб его отпустили в Польшу.
Москвичи сказали: «Еще рано тебя выпускать, а дочь твою к тебе отпустим».
– Возьмите деньги и все, что у меня есть, только отпустите ко мне дочь с ее охмистриною и с придворными дамами[469].
В дневниках польских нет этого известия; достоверно, однако, то, что Марина, обобранная дочиста, отправилась к отцу в одном платье. На другой день, как будто на посмеяние, прислали ей пустые сундуки. С нею переехали дамы, но не все; некоторые были разобраны боярами и содержались у них в домах под надзором их жен.
Воевода, чувствовавший себя еще недавно на верху блаженства от того, что дочь его царица, и теперь принимал ее с церемонными поклонами, титуловал царицей и предпочитал выражать свою любовь более знаками уважения к ее царскому достоинству, чем теплым сочувствием отца к несчастной дочери. С нею сидели в неволе соотечественницы в нищете, в унижении, чуть не в одних рубашках, и то оставленных им из жалости, и многие горячо оплакивали мужей, погибших в страшный день народной кары. Марина казалась несчастнее всех их. Недавнее царственное величие, радость родных, поклонение подданных, пышность двора, надежды молодой счастливой жизни – все разбилось в один миг, все исчезло как сон! Из венчанной повелительницы народа, который так недавно встречал ее с восклицаниями, принял на престол своих владык, стала она теперь невольницею; и в устах прежних подданных честное имя царской супруги заменилось позорным именем вдовы обманщика, подлой соучастницы его преступления. «Она и потому была несчастнее других вдов, – говорит современник[470], – что ей не дозволено было после недолгих дней любви принять последнее дыхание супруга, не дозволено было ей даже похоронить его и оплакать. Но всего ужаснее было то, что, находясь под надзором врагов его, она должна была сносить их грубые речи – видеть их радость о своем горе. Всегда на виду у них, она не смела предаться своей горести, чтоб не дать своим злодеям повода к удовольствию. Эта женщина прошла тогда тяжелую школу! Марина вооружилась твердостью духа, закалилась волею. „Я царица, – говорила она, – и останусь царицею!“ И наперекор своему низвержению, своему унижению, она укрепилась в одной мысли – остаться царицею и мстить за свое поругание, за порчу своей жизни».
С Мнишеками оставалось 230 человек свиты, а с прислугою было всего около 300 человек. Значительная часть поляков, кроме важнейших панов, родственников Мнишека и посольской свиты, выслана из Москвы в Польшу. Они пошли пешком на скудном пропитании. С ними отправились и ограбленные иноземные купцы, приехавшие наживаться в Московской земле. Остальных поляков велено было разместить по дворам и отпускать им на содержание от царских щедрот. Когда приставы для этого потребовали тех поляков, которые во время резни укрылись на посольский двор, – они слезно просили послов не отпускать их от себя. Москвичи говорили им: «Не бойтесь ничего, все миновалось! Царь будет вам давать съестные припасы и жалованье деньгами». – «Мы, – отвечали поляки, – лучше будем питаться крохами от посольского стола, нежели кормиться от московского обилия и брать жалованье от вашего царя». Согласился идти за приставами один пан Тарло, и с ним поступили хорошо: ему дали помещение и двести рублей на платье. Тогда многие москвичи, хозяева дворов, где разместили поляков, принимали их с состраданием, давали им платье, деньги, кормили и поили их. Большая часть жителей столицы не участвовала в избиении гостей и не одобряла страшного утра прошедшей субботы; даже многие из тех, что в первом порыве бросились бить литву, услыша от бояр, будто литва собирается извести государя и бояр, раскаялись в своей опрометчивости, когда узнали, что литва не собиралась бить государя и бояр, а убили государя бояре сами.
Послы требовали объяснения и отпуска. Им сказали, что их допустят к царской руке в следующее воскресенье и после того они поедут в свою землю. Послы ожидали с нетерпением дня, чтоб скорее уехать из края, внушавшего им ужас.
В воскресенье их не позвали, как было обещано. В этот же день Москва зашумела. Целую неделю жители столицы были в каком-то чаду, так же точно, как и вся Московская земля, получивши весть о перевороте. Очень многие не могли прийти в себя и рассудить, что это за дивные дела делаются и что это такое творят бояре с землею. Недавно был на престоле царь Димитрий Иванович; его чудесному спасению радовалась вся земля Московская, жил он и здравствовал; сомнения в его действительности если и были прежде, то уже исчезли, когда родная мать признала его сыном, а бояре, близкие к царскому дому, уверяли, что это Димитрий настоящий, и сами служили ему уже вот около года. Теперь вдруг читается в церквах, что это был расстрига, еретик Гришка Отрепьев; его убивают без всякого суда, труп его валяется, изуродованный и искаженный, на поругание уличным гулякам, и новый выбирается царь будто бы волею всей земли, а в Москву не съезжалась земля Русская, и сами москвичи не видали, как это вдруг сделалось, и не подавали своего согласия…
Вот в воскресенье, 20-го числа, стекается много народа на Красную площадь. Кто убил царя? Кто выбрал нового? Кричат, требуют объяснения. Думные люди, пособники Шуйского, стали грудью за свое создание, вышли на Лобное место и обещали народу представить явные улики, что бывший на престоле действительно вор и обманщик, расстрига, еретик и хотел истребить православную веру. После того они говорили: «Вот Господь Бог открывает свою благодать, являет мощи нового чудотворца, Димитрия царевича. Его святое тело в Угличе исцеления подает одержимым различными болезнями во уверение всем православным христианам; и многие о чудесах его свидетельствовали и извещали на соборе». Явление новых мощей было важно для русского народа. Он не привык подвергать сомнению такие происшествия, которые церковь ему указывала за явление Божией благодати. Известие о том, что мощи скоро перевезут в Москву, поразило толпу, и она согласилась ждать указания свыше, которое должно успокоить совесть.
Впрочем, москвичи должны были, размысливши, почувствовать, что, домогаясь власти, новый царь искусно сделал Москву невольною участницею своих домогательств. Когда он с боярами истребил Димитрия, Москва уничтожала поляков, за которых главным образом, как выставлялось народу, Димитрий возбудил против себя необходимость убить его. Не все умерщвляли поляков, но после совершившегося дела разобрать было невозможно – кто тут прилагал руки и кто был в стороне? Истребление поляков в Москве угрожало возможностью мести от Сигизмунда и от всей польской нации. Поляки не станут разбирать, кто здесь был виновен, а будут считать виновною всю Москву, даже все Московское государство. Так, свергнуть Шуйского было трудно, несмотря на то что с первого взгляда могло казаться легко. Его выбрали бояре и толпа приверженцев; а чтобы покуситься на его свержение, нужно было иметь на виду претендента, и притом высокого происхождения или прежде чем-нибудь уже приобретшего любовь московского народа. Из лиц высокого рода выше Шуйского был Мстиславский. Но этот непредприимчивый и нечестолюбивый, вообще очень ограниченный по уму и способностям боярин заранее говорил, что если его станут просить в цари, то он пострижется в монахи. Поневоле Москве приходилось терпеть то, что произошло.
Послы ждали и досадовали, что их не зовут. В понедельник второй посол отправился к Димитрию Шуйскому узнать: что это значит, что их обещали звать и не позвали.
Во вторник, 26-го числа, пригласили их во дворец в ответную палату. Они там увидели Мстиславского, братьев Шуйских – Димитрия и Ивана, Ивана Никитича Романова, трех братьев Голицыных, Татищева, брата царицы Марфы Нагого и еще нескольких других. Лица были знакомые, так недавно признававшие Димитрия; некоторые из них были облагодетельствованы им, возвращены из заточения; один из них недавно уверял всех, что бывший царь ему племянник, другой – что он ему двоюродный брат, а теперь они проповедуют вместе с другими, что он обманщик. Как изменились лица, так изменилась вся обстановка. Исчезла прежняя веселость, прежняя пышность! Не виднелись более радостные, сияющие довольством лица. Все глядели как-то смутно, как будто бы сошлись они на похороны; не пестрели алебардщики и стрельцы в нарядных одеждах, не веяло прежней свободой в обращении, не раздавалась музыка, не пелись песни. И Кремль, и дворец – все приняло суровый характер, даже казались суровее, чем прежде были. Бояре сухо указали места послам королевским. Послы сели. Бояре уселись. Мстиславский, первый в думе, развернул бумагу и стал читать. Он помянул события прошедшего времени, сказал про убийство настоящего Димитрия, гласно приписал его Борису. Он вспомнил о перемирии, установленном на 20 лет и утвержденном обоюдною грамотою; потом говорил Мстиславский так: «По дьявольскому умышлению, Гришка Отрепьев, б…. сын, чернец, диакон, вор, впал в чернокнижие, и за то осужденный от святейшего отца патриарха, убежал в государство вашего короля, назвался князем Димитрием Ивановичем, царевичем, был у Сигизмунда, короля вашего. И мы, бояре русские, услышали об этом в Москве и посылали к сенаторам вашим литовским с грамотою Смирно́го Отрепьева, родного дядю этого вора, чтоб он обличил его и показал бы перед вашими сенаторами, что это не настоящий Димитрий, каким он себя сказывал. Потом патриарх и архиереи наши посылали к архиепископам и епископам вашим о том же самом. Но король Жигимонт и паны и рада не приняли нашего известия, забыли договор, который утвердили присягою: чтобы никакому неприятелю нашему не помогать ни казною, ни людьми. Когда этот вор с людьми польского короля прибыл в землю Северскую, чернь, люди неразумные тотчас ему поверили, сдавали города, вязали воевод. А потом Божиим судом царя Бориса смерть постигла. И этот вор сел на столице Московского государства, хотел нас всех погубить и веру нашу христианскую истребить. А с воеводою сандомирским пришло много людей, жолнеров, народа вашего, и чинили они великие насилия и оскорбления русским людям. Царица, мать истинного Димитрия, которую вор называл своею матерью, хотя с первого раза от страха и признала его сыном, но потом тайно объявила нам, что он вор. И мы, не терпя такого вора над собою, убили его, а чернь наша, негодуя на ваших людей за насильства, которые они чинили, без нашего ведома бросилась на них, и так случилось великое кровопролитие. А вся эта смута началась от вашего короля и от вас, панов рады: вы нарушили крестное целование и мирное постановление. Теперь Божиим милосердием и по согласию всего духовного чина и бояр, и дворян, и всех людей учинен царем русским Василий Иванович Шуйский. И он, государь милостивый и мудрый, жалеет о толиком кровопролитии и всех ваших молодших людей, которые остались в большом числе, со всеми их имуществами приказал проводить за границу Московского государства. Все это мы вам, послам, объявляем, чтоб вы знали неправду короля вашего и всего государства вашего, что вы поступаете не по-христиански».
Выслушавши это, послы переглянулись между собою, отошли в сторону и говорили шепотом. Потом Гонсевский, знавший по-русски, говорил длинную речь… «Если Сигизмунд король, – сказал он между прочим, – принял к себе изгнанника – этим он не нарушил мирного договора. И варвары не отказывают в убежище гонимым и просящим приюта. Можно указать много примеров, что люди частные, убегая из отечества по нужде и от страха, собирали рати, получали пособия, воевали против своих недругов, и от этого не нарушалась дружба и союз между государствами. Борис принял же к себе Густава, сына короля шведского Эрика, в то самое время, когда Сигизмунд воевал с Швециею, и не отпустил его от себя, хоть его просили об этом через посольства. Ни король наш, ни люди его не верили сначала рассказам этого человека, пока не пришли ваши люди – несколько десятков человек из разных городов, – и все они уверяли, что этот человек настоящий Димитрий Иванович, и потому король дал изгнанному милостыню, и паны, из христианского милосердия, давали ему милостыню. Ведь и вы, как христиане, тоже даете убогим милостыню». Гонсевский уверял, что сандомирский воевода «проводил названого Димитрия с немногими людьми и воротился по королевскому приказанию». Как только король получил от Бориса посольство через Постника Огарева, тотчас приказал ему воротиться. Гонсевский уверял, будто под Новгородом-Северским совсем не было поляков. Вообще Гонсевский старался поставить дело так, чтоб казалось, будто вовсе не помощью поляков овладел престолом расстрига, а сами русские возвели его. «Не все ли вы и князь Шуйский, нынешний государь, и другие приезжали к нему в Тулу, признавали государем, присягали, а потом привели в столицу и венчали на царство? – говорил Гонсевский. – Не вы ли сами и те, которые бывали от вас в посольстве, твердили, что не наш народ посадил вам государя на столице, а вы сами его добровольно признали?.. Были мы со всеми вами на переговорах, а не слыхали ни от кого, чтоб он не был настоящий Димитрий. Даже если кто-нибудь из людей нашего народа заявлял сомнение, так вы наших уверяли, что он истинный государь ваш. Теперь, после этих уверений и присяги, вы убили его. За что же винить короля и Речь Посполитую?.. Во всем ваша вина. Мы не спорим против убийства и не жалеем этого человека. Сами видели, с каким высокомерием он с нами обращался, как требовал необычного императорского титула, как не хотел принимать грамоты от короля. Нам жаль только многих почтенных людей, которые вовсе не спорили с вами за этого человека и не стерегли его особы. Вы их перебили, перемучили, разграбили достояние; да еще вы же нас и вините, будто мы перемирие нарушили! Вы говорите, что виновата чернь в кровопролитии; мы так думаем, что вы захотите наказать виновных, и принимаем ваше извинение, приписуем настоящий несчастный случай грехам нашим и Божиему попущению; отпустите же с нами воеводу сандомирского, дочь его и всех остальных поляков, оставшихся живыми, со всеми их имуществами. А мы, прибывши к его величеству королю, будем стараться о продолжении мира на вечные времена. Если же вы нас, не по обычаю христианскому, задержите и оскорбите этим короля и Речь Посполитую, корону польскую и Великое княжество Литовское, тогда уже трудно будет вам на чернь ссылаться и случившееся пролитие невинной крови братий наших останется не на черни, а на вашем настоящем государе и на вас, думных боярах. Из этого ничего не выйдет хорошего ни для вашего, ни для нашего народа».
Бояре выслушали находчивый и ловкий ответ, в котором была и ложь, – например, что Димитрий остался вовсе без поляков под Новгородом-Северским. Бояре только переглядывались друг с другом. Потом Михайло Татищев начал говорить то же, что Мстиславский, и послы отвечали Татищеву почти то же, что уже прежде говорили. Наконец Татищев, как будто со злости, повернул речь на посторонний предмет и стал послам колоть глаза тем, что теперь их государству плохо – внутри беспорядки, а извне с одной стороны татары нападают, а с другой – шведы.
На это замечание Гонсевский, между прочим, сказал: «Мы не знаем о внутренних наших беспорядках, о которых вы говорите, и не думаем, чтобы они были. Правда, мы люди свободные, привыкли говорить свободно, охранять права, вольности и свободу народную. Но это нельзя считать беспорядком; хоть бы и случились в нашем отечестве какие-нибудь недоразумения, как между людьми бывает, то в польском и литовском народе достанет настолько доблести, чтобы каждый пожертвовал своими частными выгодами для отечества, – и если теперь осмелится оскорбить нас посторонний неприятель, то наши легко между собою соединятся и не дозволят чужеземцам посягать на свободу и вольность нашу».
Бояре заметили Татищеву, что он некстати завел об этом речь. Наконец Мстиславский сказал:
– Все это сделалось за грехи наши. Вор этот и нас, и вас обманул. Вот Михайло Нагой, родной брат старой царицы; он назвал себя его дядею – спросите его! Он вам скажет, что это был вовсе не Димитрий; настоящий Димитрий в Угличе; за его телом поехал митрополит Филарет Никитич с архиереями, они привезут его и похоронят между предками его. А ваше слово об отпуске вашем и всех польских людей мы доложим великому государю и дадим вам ответ.
Послы просили позволения повидаться с воеводою, – им этого не дозволили. Когда возвращались из дворца, то увидали Мнишека, Марину и других у окон, смотрели один на другого, а поговорить не могли.
Через два дня бояре позвали Мнишека для объяснения. На него напустились бояре, называли его виновником смуты, упрекали его, будто поляки с ним вместе умышляли овладеть Москвою, говорили, что ему следовало бы испытать такую же участь, какую испытал расстрига, его зять.
Мнишек отвечал резко: «Я не набивался со своею дочерью. Вы все согласились на ее брак! Вы прислали к нам посольство просить мою дочь за вашего царя! Вы уверяли, что он настоящий наследственный государь ваш. Ваши письма целы, они у короля в Польше. С какою же совестью вы говорите, будто мы вас обманули? Вы обманули нас, а не мы вас! Полагаясь на ваше слово, на письма, на крестное целование, мы приехали к вам как братья и друзья, а вы поступили с нами как с злейшими врагами. Мы доверились вам без всякой хитрости; мы поместились не толпами, а рассеялись по разным улицам. Мы бы этого не сделали, если б у нас было что-нибудь дурное на уме! А у вас был мед на устах и горькая желчь в сердце. Устами вы нас приветствовали, а в сердце помышляли, как бы нас передушить, как после и оказалось. Сколько теперь останется в Польше злополучных вдов и сирот! Когда они узнают об этом, то денно и нощно будут взывать к Богу, плакать и призывать отмщение за эту неслыханную бойню. Как же вы теперь будете отвечать перед Всемогущим Богом? Какая слава пойдет о вас по чужим землям? Если Димитрий, как вы теперь говорите, был не настоящий царевич, а обманщик, то казните виновных в этом, а не других. Разве не могли вы схватить Димитрия, как вы его прежде называли, или Гришку-расстригу, как вы его теперь называете, без нашей крови и без убийства наших братий? Но пусть уже терпим мы – я и дочь моя – за то, что доверились вашим просьбам, приглашениям, посольствам, обещаниям и крестному целованию вашему! А друзья и ближние наши – чем заслужили это? Чем виноваты музыканты, песенники и купцы, которые привезли к вам товары? За что погибли невинно женщины и девицы? Еще немного времени прошло с тех пор, как вы обнимали нас, угощали нас, а теперь нас обобрали, держите хуже, чем пленных, и не пускаете домой. Мы не воевать к вам съехались, а на свадьбу! Есть Бог на небесах: Он праведен и ревнив к отмщению! Он не оставит без наказания убийства и взыщет на детях ваших в будущее время!»
На это бояре изложили вины убитого царя против русских обычаев, выставили на вид его коварные замыслы и сказали Мнишеку:
– Был бы твой зять благодарен за то, что его возвели на такую высоту, и любил бы нас, и доверял больше нам, чем иноземцам и полякам, так этого с ним не было бы, хоть он и не истинный был сын Ивана Васильевича – он сам знал это хорошо! Мы думали, что при нем будет лучше, что мы через него возвысимся и процветем, а он нас сделал последними – ни во что поставил! Он жил по иноземному обычаю и нас заставлял то же делать, а нам это было не любо. Чтобы не было большой беды и не сталось пролития крови и чтобы нашу православную христианскую веру сохранить, мы его убили. А вы, поляки, вели себя гордо и бесчинно, бесчестили наших жен и дочерей, по улицам и распутьям чинили насильства и бесчинства – били, колотили, секли, поносили, ругались, толкали наших, плевали на наших и через то огорчили сердца множества людей наших, привели их в гнев и ярость, так что мы никакими мерами не могли укротить народа и запретить ему. Мы не радуемся тому, что в смуте погибли напрасно и невинные люди; но нельзя же нас винить за то, что сделала яростная чернь: никакой человек укротить ее не может, когда она начнет своевольничать. А что ты говоришь про женщин и дочерей ваших людей, так им лучше у наших жен и дочерей, чем твоей дочери у тебя. Мы с тебя, воевода, хотим взыскать все, что зять твой пересылал тебе и твоей дочери в Польшу. Сколько было жемчугу, камней и всякого узорочья – все это он взял из нашей казны, и ты нам должен все воротить. Да еще дай нам, воевода, крестное целование, что ты и другие из твоего рода не станете мстить за то, что избили ваших ближних, и приложите старание помирить нас с королем.
– Все, что мой покойный зять, убитый государь ваш, посылал моей дочери, возлюбленной невесте, – говорил воевода, – все это вы у нее взяли; отняли даже и то приданое, что мы ей дали, и отпустили ее ко мне в одном ночном платье. Все это знаете вы сами, и видели: что у наших пропало во время замешательства, все это вашим женам досталось. И вы, ограбивши нас и обобравши, хотите еще с голых сорвать, когда у нас едва рубашки на теле остались! Я вам все отдал в своей крайней нужде! Это были мои собственные деньги, а вашего и гроша за мной не осталось – больше ничего не могу дать. Я за себя готов дать крестное целование, что не буду мстить за нехристианское и бесчеловечное избиение наших соотечественников. А за короля моего не могу обещать – я не ровня ему! Он мой государь и повелитель. Как могу я с ним равняться и договариваться?
С него сняли допрос. Спрашивали, как явился в Польше человек, называвший себя Димитрием, и для чего воевода принял его и провожал в Московское государство, и для чего король давал ему деньги. Мнишек показал, что ему известно, что этот человек явился прежде всего в Киеве в монашеском одеянии, потом был у воеводы киевского Константина Острожского и там не объявил о себе, а потом пришел к Адаму Вишневецкому, где и рассказал, что он сын Ивана Васильевича, что его спас доктор в Угличе, положив на его место другого ребенка, а его отдал на воспитание к сыну боярскому, который посоветовал ему скрыться между чернецами. Князь Адам Вишневецкий повез его к брату своему Константину в Жаложицы, где его прознал истинным Димитрием приехавший в Жаложицы слуга литовского канцлера Петровский, будто бы служивший в Угличе и видевший знаки на теле царевича; а едучи к королю с ним, князь Константин Вишневецкий завез его в Самбор и там признал его царевичем слуга воеводы, пойманный под Псковом, находившийся в Москве в неволе и видевший царевича в младенчестве. Всем казалось тогда это вероятно: и самому королю, и сенаторам. Деньги ему давали король и паны в виде милостыни. Сам он, воевода, провожал его в Московское государство с дозволения короля и решился на это с тем, чтобы испытать: точно ли он царевич и признают ли его таким в Московском государстве? Если б кто-нибудь из московских сенаторов отозвался с противным на границе, он бы его оставил[471].
– Ты остаешься здесь, – сказали потом бояре, – и другие паны останутся, пока мы увидим и узнаем, как можно будет сойтись с королем, а ты должен уплатить, чего недостает в нашей казне.
– Пусть будет воля Бога обо мне, – сказал воевода, – я принимаю крест, который он дал мне, и буду все терпеть, что бы вы со мной ни делали. Больше того, сколько вам Бог попускает, вы не можете мне сделать!
Его отвели снова в его помещение и оставили под стражей[472].
Шуйский продолжал упрочивать свою власть и позорить память бывшего царя. 30 мая (по свидетельству видевшего эту сцену голландского купца) на Лобном месте всенародно показывали настоящую семью того, кто, как говорили, ложно выдавал себя за Димитрия. Купец говорит, что тут были отец, мать и братья Гришки Отрепьева. По другому известию, была только тут женщина простого звания, которую выдавали за мать убитого, и мужчина, называвшийся его братом[473][474]. Вероятно, отца не показывали потому, что отца Григория Отрепьева считали тогда уже не бывшим на свете. «Я видел собственными глазами, – говорит голландец, – как они целовали крест и клялись, что бывший царь – их кровный Григорий Отрепьев». Тогда говорили, что расстрига посылал в Галич, где всех своих свойственников, числом до шестидесяти, велел посадить в тюрьму. О Григории Отрепьеве, как видно из современных дел[475], распространили на Руси в то время такое сведение. Он был родом из Галича, сын боярский. Отца его Богдана когда-то зарезал литвин в немецкой слободе. Молодой Григорий впал в крайнюю бедность и служил в холопах у Романовых, а потом у Бориса Черкасского, и, наделавши каких-то преступлений (заворовавшись), ушел и постригся в чернецы в Спасоевфимиевский монастырь в Суздале. Потом он скоро ушел и оттуда и перешел в Галич на родину, в монастырь Св. Иоанна Предтечи. И там не жил он долго, ходил из монастыря в монастырь и пришел в Чудов монастырь, где был чернецом его дед Замятия Отрепьев. Архимандрит Пафнутий принял его ради нищеты и сиротства и посвятил в диаконы. В дьяконском чине пробыл он в Чудове год. Патриарх Иов брал его к себе во двор для переписки книг (для книжного письма). Григорий прилежно занимался чтением летописей и в патриаршем дворе приноровился ко всему и обо всем расспрашивал, что впоследствии пригодилось ему для обмана. Между тем, не ограничиваясь чтением бытописаний, Григорий впал в еретичество, начал заниматься чернокнижеством, свел знакомство с бесами. Его хотели поймать, а он убежал вместе с двумя монахами, Варлаамом Яцким и Мисаилом Повадиным, в Литву. Так оповестили народу. Тогда с Лобного места было объявлено десять преступлений убитого царя: они были изложены в грамоте, которая впоследствии была разослана по России. Что касается до того монаха, который прибыл с этим царем и, всем показывая себя, назывался Гришкою Отрепьевым, – о нем сохранились разные известия. Одни говорят, что царь Димитрий за буйство и пьянство сослал его в Ярославль и там, после смерти Димитрия, он продолжал уверять всех, что Гришка Отрепьев действительно он, а никак не тот, который царствовал под именем Димитрия. Шуйский спровадил куда-то этого опасного человека[476]. По другому известию[477], этот монах после смерти Димитрия сознался, что он не Гришка, а был подкуплен расстригою и принял на себя имя Гришки. Впоследствии одни говорили, что он был Леонид, инок Крыпецкого монастыря, другие – что он был инок Пимен. Но по свидетельству современника[478], в то время мало верили, чтоб Димитрий был Гришка Отрепьев: мнение это сложилось уже впоследствии. Тогда, напротив, из тех, которые не признавали в нем истинного Димитрия, охотнее соглашались верить, что он был воплощенный бес, а те, которые размышляли об этом более, считали его поляком, которого подготовили иезуиты, научили по-русски, послали скитаться в виде калеки и нищего по Московской земле и узнать ее историю и ее быт, а потом, когда он воротился в Польшу, они, с благословения папы, пустили его играть роль Димитрия, работая, таким образом, для своих видов – ввести в Московском государстве латинство; но объявлять таким образом всенародно было невозможно: во-первых, не было на то никаких доказательств, а во-вторых, чтобы уверить народ, что он был отнюдь не истинный Димитрий, надобно было непременно назвать его каким-нибудь другим именем; без того всякий вправе был возразить: если вы сами не знаете, кто он, то, значит, не знаете, что он не Димитрий.
Через день после чтения на площади повести о преступлениях Гришки царь Василий Иванович венчался на царство обычным порядком. Обряд царственного венчания совершал новгородский митрополит Исидор и в приветственной речи сказал: «Ныне тобою, богоизбранный государь, благочестие обновляется, и православная христианская вера просвещается, и святые Божии церкви от еретических соблазн освобождаются. И великий царский престол приемлет тобою украшение благочестия»[479].
Царь спешил совершить обряд и не стал дожидаться нового патриарха: обряд укреплял его в царском достоинстве. Шуйский прежде был до скаредности скуп и, делаясь царем, не изменил своему качеству. Он совершил свое венчание с возможно малыми издержками. Физиономия нового царя представляла контраст с прежним. Это был старичок лет за пятьдесят, толстый, лысый, подслеповатый, с красными глазами, с редкою бородой, с лукавым взглядом и с выражением лица, не располагающим к доверию и сочувствию. Было полезно дать для народа какой-нибудь праздник, чтобы занять его воображение. Народ привык в последнее время к шумным и блестящим празднествам. Если многим не нравился московский характер Димитриевой веселости, то все-таки веселые праздники тешили народ, когда они отправлялись по-русски.