Для русской земли это царствование как будто обещало хороший поворот жизни. Во многом оно казалось продолжением лучших дней начала Борисова царствования; во многом этот царь и вел себя, и думал не так, как прежние цари, и хотел не того, чего другие. Он был очень деятелен. Каждый день он присутствовал в сенате, им самим устроенном, сам разбирал дела, часто самые мелочные, и удивлял думных людей беглостью своих способностей. Случалось, какой-нибудь вопрос озадачивал думных людей, и они никак не могли решить его умом своим; вдруг царь с легкой иронией говорил: «Что тут вы нашли трудного?» – и в несколько минут обсуждал и разрешал недоразумения. Нам, к сожалению, очень мало осталось от внутренних распоряжений его времени; последующие бурные времена вообще истребили тогдашнее делопроизводство. Важными памятниками его царствования остаются распоряжения относительно холопства. При Борисе было в обычае записывать в кабалы, что продающий себя отдавался не только одному хозяину, но и детям его; таким образом, все потомство по воле предка осуждалось на рабство. Димитрий воспретил такого рода кабалы. Холоп мог поэтому быть холопом только тому, кому отдавался, и тем самым подходил к наемнику, служившему господину по взаимному соглашению. Сверх того, постановлено было, что помещики, которые не кормили крестьян во время голода, теряли право на удержание их на своих землях; и вообще подтверждено прежнее правило, что на беглых крестьян не давать суда далее пяти лет, после этого срока уже законно расторгается сама собою обязанность беглого к помещику[274]. Вообще в управлении Димитрия видно было желание дать народу сколько возможно более льгот. Установлено было, чтоб везде судопроизводство было бесплатное, и вообще правящим лицам строго запрещалось брать посулы, а поэтому им удвоено содержание; объявлено, что царь принимает от людей всех званий и сословий безразлично челобитные; всем доставлялась возможность объясняться с царем по своим делам лично, и для того назначены два дня в неделю, в среду и субботу. Для того, чтобы при сборе податей не было прижимок и злоупотреблений, Димитрий установил (неизвестно – везде или в некоторых местах), чтобы общины сами приносили то, чем были обложены; так, остякам велено было самим доставлять свой ясак, вместо того чтоб к ним ездил чиновник[275]. Подобные льготы дарованы были вогулам еще при Борисе.
Чтобы разлить благосостояние в народе, торговля была объявлена свободною как русским, так и иностранцам. Всем позволено свободно заниматься промыслами и ремеслами. Уничтожены всякие стеснения к выезду из России, ко въезду в государство и к переездам внутри государства. «Я не хочу никого стеснять, – говорил он. – Мои владения для всех во всем должны быть свободны». Англичане того времени находят, что он был первый государь в Европе, который сделал свое государство до такой степени свободным[276]. Многим казалось это разорительным. Димитрий на это говорил: «Напротив, я обогащу свободною торговлею свое государство, и везде разнесется добрая слава о моем имени и моем государстве»[277].
Один современник итальянец говорит, что мать Димитрия ходатайствовала о свободной торговле между Московским царством и Польшею в благодарность полякам, что они помогли ее сыну овладеть престолом[278]. Вероятно, Димитрий из политики покрывал благовидным предлогом свои поступки, как будто делал из угождения матери. Царь покровительствовал народному труду собственным примером. Вопреки обычаям прежних царей, которые после сытных обедов укладывались спать, Димитрий, пообедавши, выходил один пешком в город, заходил в разные мастерские, толковал с мастерами, осматривал их работы, говорил ласково со встречными. Такого рода неслыханная прежде доступность царя в обращении с подданными соблазняла тех, у которых укоренилось понятие, что чем лицо важнее, тем оно должно быть неповоротливее, тем оно больше требовало, чтобы другие за него делали, ему служили, для него жили. Никто лучше Димитрия не ездил верхом. Люди, с детских лет привыкшие к верховой езде, удивлялись его ловкости и искусству. Не то что прежние цари: тех, бывало, вели под руки ради их величия, а когда они садились на лошадь, то им скамьи подставляли; а к Димитрию подведут ретивого, необъезженного жеребца, он быстро бросится к нему, схватит одной рукою за повод, другою за седло, вмиг вскочит на него, и неукротимое животное ходит под ним послушно. Любил он охоту, держал редких собак и соколов. Ловили медведей и содержали в подгородных селах для царской потехи. То же делалось и при прежних царях: Иван Васильевич любил медвежьи травли; но тогда царь стоял вдали и любовался, как подданные потешают его с опасностью собственной жизни. Димитрий, напротив, сам потешал подданных своею ловкостью и первый бросался на лютого зверя. Русские невольно любовались такою удалью, хотя и признавали, что удаль и подвижность не сходились с признаками божественной неприступности царственного сана.
Любил он толковать о том, чтобы дать народу образование, которое понимал во внешних признаках, виденных им в Польше. Сходясь со своими вельможами, он часто замечал, что они ничего не знают, ничего не видали, ничему не учились, и объявлял, что позволяет всем путешествовать по Европе; советовал им посылать туда детей присмотреться к жизни образованных обществ, заохочивал их к чтению и познаниям, так как и сам любил читать и говорить о том, что вычитал. Он готовился основать в Москве университет[279].
Димитрий был нрава чрезвычайно вспыльчивого, легко приходил в неистовство, и не одна палка в руках его ходила по спинам дьяков и придворных, когда те не изменяли своих московских привычек обращения, от которых царь хотел их отучить[280].
Трудно было ему сдерживаться, царствуя над таким народом, у которого в ту эпоху битье считалось необходимым для вразумления, как воздух для дыхания; да и в том обществе, где он нанюхался цивилизации, мало мог он увидеть у сильных людей поучительных примеров подчинения порывов страсти благоразумию; но, посердившись немного, тотчас же успокаивался, был совсем незлопамятен и чрезвычайно добр и щедр. Щедрость его казалась даже мотовством. Никто, попросивши у него милости, не уходил без удовлетворения. Всем служилым было удвоено содержание: кто получал прежде десять рублей, тому дано по двадцати; кому была тысяча, тому – две[281]. Во всех городах в государстве приказано было переверстать земли для поместного оклада, и всем помещикам удвоили надел земли[282]. Таким образом, до нового года он истратил до семи с половиною миллионов рублей[283]. Сумма покажется огромною, если вспомнить, что Московское государство получало всех доходов, за исключением сибирских мехов, около полутора миллионов рублей в год. Но тут следует сообразить, что, увеличивая жалованье, он способствовал благосостоянию служилого и земледельческого классов и тем самым возможности на будущее время содействовать увеличению государственных доходов; притом эти затраты не сопровождались новыми налогами. В казне московских государей лежали громадные сокровища, накопленные в разные времена исключительными способами. Царь Иван Грозный все свои казни сопровождал отнятием имуществ у опальных и копил себе казну. В то время как он посадил на престол Симеона, то приказал этому подставному царю обобрать монастырские богатства, а потом, принявши вновь правление, оставил у себя награбленное, а монастырям выдал новые жалованные грамоты[284]. Сверх того, правительство захватывало часто монополию разных товаров, запрещая покупать их и продавать, прежде чем поступит их достаточно в царскую казну. В последнее время казна царская обогатилась отбором в казну богатств Годуновых и их свойственников. Таким образом, в распоряжении царя было много наличных сумм, которые он мог тратить, не производя на первый раз расстройства в отношении доходов к расходам. В числе потраченных Димитрием сумм были платежи долгов, сделанных Иваном, и вознаграждения за несправедливо отнятые достояния. Димитрий многим возвращал имения, отнятые царем Иваном. Неудивительно, что новый царь, поставивши себе задачею загладить, по возможности, отцовские несправедливости, поневоле должен был в начале своего царствования сделать чрезвычайные затраты. Пользовались его щедростью поляки: они забирали жалованье вперед, пропивали, проигрывали, а потом жаловались на царя, что мало им дает. По свидетельству одного из них, корму им давали так много, что они продавали, и находилось много таких, что, получив свое, не хотели отслуживать выпрошенного вперед.
Выказываясь непамятозлобивым, готовым прощать оскорбления, Димитрий твердил, что не хочет преследовать своих зложелателей. «У меня два способа царствовать и укрепиться на престоле, – говорил он, – или милосердием и щедростью, или суровостью и казнями; я избрал первый способ; я в сердце своем дал Богу обещание не проливать крови подданных, и я исполню его»[285].
Замечательно, что кудрявая фраза о двух способах царствования целиком встречается в современной речи пана Гербурта, произнесенной на польском языке. Видно, что она была ходячею политическою сентенциею в Польше, и Димитрий часто рисовался своею цивилизациею, повторяя то, чего он наслышался в Польше. В октябре он возвратил из ссылки Шуйских, приблизил их к себе по-прежнему и думал, что такое дело милосердия привяжет к нему этот род. Царь довольствовался тем, что Василий Шуйский с роднею дал ему клятву в верности. Василий казался благодарным, преданным – и тайно положил вперед работать для своих целей поосторожнее. Не только Шуйские, но и Годуновы и их приверженцы, сосланные при начале царствования, получили прощение, а Иван Годунов сделан воеводою в Сибири. Когда кто-нибудь, желая подслужиться Димитрию, заговаривал дурно о Борисе, Димитрий замечал: «Вы кланялись ему, когда он был жив, а теперь, когда он уже мертв, вы хулите его; пусть бы кто другой говорил о нем дурно, а не те, которые его выбрали; он был похититель, но разве не признали его все царем?»[286] Борис не допускал Василия Шуйского жениться. Борис боялся, чтоб Василиевы потомки или он сам, ради потомства, не извели с престола Бориса и его потомства. С тою же целью запрещалось жениться Мстиславскому. Димитрий объявил, что все свободно могут жениться, и сам побуждал Шуйского и Мстиславского выбрать себе невест. Оба выбрали себе родственниц царицы-матери. Мстиславский женился на двоюродной сестре ее, а Шуйский обручился с Мариею, княжною Буйносовой-Ростовской. Брак был отложен до царского брака. Предполагаемый брак был неравный по летам: невесте Шуйского было менее двадцати, Шуйскому за пятьдесят лет. Свадьбу Мстиславского праздновали с большим великолепием. Царица-мать и царь были на свадьбе, веселились вместе со всеми целых два дня. Были и другие свадьбы знатных особ; новобрачные приглашали царя; царь не отказывал, посещал их дома, пировал зауряд с подданными. Время было такое веселое, какого не помнила Москва: там богатая свадьба, там новоселье, там просто пир. По городу то и дело летали пестро убранные сани с золотными коврами, подбитыми бобром, со множеством бубенчиков; все одевались в золото да соболи, украшали себя жемчугом да камнями; самый незнатный стыдился выходить в люди не нарядившись. Царь любил, чтоб подданные ходили нарядно и веселились.
Случалось, царь устраивал охоту близ самой Москвы и со своими придворными скакал за выпущенными нарочно лисицами да волками, красуясь породистостью коня и статностью своей осанки, и народ высыпал из Москвы любоваться на своего царя-молодца. И то было веселье народу.
Димитрий был человек нрава веселого и хотел, чтоб вокруг него все веселилось; любил довольство и хотел, чтоб в народе его было довольство. Свобода торговли, промыслов и обращения в самое короткое время произвела то, что в Москве все подешевело: людям небогатым становились доступны предметы житейских удобств, тогда как прежде могли ими щеголять бояре и богачи. Вдобавок прошедший год был урожаен, хлеб дешев. Москва стала изменять свой суровый характер. В государствах такого строя, как московское, нравы и склонности государей часто передаются громаде подвластных. Все тогда знали, что Димитрий любит веселиться, что у него после забот и трудов идет обед с музыкой, после обеда пляска. То же стало входить и в жизнь народа. Теперь уже не преследовались забавы, как бывало в старые годы: веселые скоморохи с волынками, домрами и накрами могли как угодно тешить народ и представлять свои «действа», не чинили тогда наказания ни за зернь (карты), ни за тавлеи (шашки). В корчмах наряжались в хари, гулящие женки плясали и пели веселые песни. Рассказывают, что веселый царь был охотник до женского естества, и Михайло Молчанов, убийца Федора Борисовича, доставлял ему особ прекрасного пола в баню. Петр Басманов участвовал также в этих удовольствиях. После царя пользовались теми же женщинами его любимцы. Даже хорошеньких монахинь соблазняли на грех, и после смерти Димитрия осталось до 30 женщин, которые сделались беременны после посещения царской бани[287]. Но московские люди охотнее извиняли тайный разврат, как извиняли его в Иване Васильевиче, чем явное нарушение наружных условий благонравия. Все, что прежде делалось тайком, с оглядкой, теперь совершалось явно, к соблазну благочестивых хранителей прадедовского приличия.
Димитрию была душна суровая, чопорная, постная Московская Русь. Ему тяжело было жить во дворце царей; он выстроил себе два деревянных дворца ближе к Москве-реке, у самого ската, недалеко от житного двора. Эти дворцы примыкали друг к другу; один был для царя, другой для его будущей царицы. Внутри дверные замки и гвоздики были позолочены, потолки превосходной резной работы раскрашены, печки зеленые изразцовые с серебряными решетками, стены покрыты блестящими тканями; передняя комната, большая, была обита голубою персидскою материею, а на окнах и дверях висели золототканые занавеси; седалища обиты были черною тканью с золотыми узорами; столы были покрыты золототкаными скатертями. За нею были три комнаты, обитые золотыми тканями с разными узорами в каждой комнате для разнообразия. Большие сени пред переднею комнатою уставлены были всевозможнейшею затейливою серебряною посудою с разными изображениями зверей, птиц, баснословных богов и проч. Кто-то из иноземцев удружил ему: сделал медное изваяние цербера с тремя головами и устроил так, что челюсти могли то раскрываться, то закрываться, а во время движения издавали звук. Это изображение поставлено было у самого входа. Царь думал, что оно будет забавлять его подданных, но оно стало соблазнять их: некоторым представлялось, что из него исходит дым и пламень[288].
Не нравилось это все боярам, а особенно не по сердцу им было предпочтение, оказываемое полякам, с которыми царь был знаком более, чем с другими европейцами. У ревнителей отечественной старины была ненависть против всего иностранного, неправославного и немосковского. Все предшествовавшие цари за расположение в меньшей степени к иноземцам подвергались нареканиям. Ивану Васильевичу охотнее прощались бесчеловечия и варварства, чем дружба с Англией. Когда Борис затеял отдать дочь свою за датского королевича, его близкие родственники негодовали, и даже, когда этот царь поехал навестить умиравшего зятя, многие кричали: «Это недостойно царского величества; православный царь не должен навещать нехристя немца». Димитрий поступал так, как никто до него не поступал, и на каждом шагу оказывал уважение к иноземцам. Он сам любил ходить в польском платье лучше, чем в русском; за обедом, по обычаю польских панов, у него была музыка, чего не делалось при прежних царях, исключая однажды при Борисе. Он любил пышность польскую, а не московскую и без нужды не соблюдал заветных обрядов, сопровождавших царскую жизнь. Говоря по-русски, он нередко ввертывал польские обороты и поговорки. С первого раза видно было, что он сильно пропитался польским образом обращения. Он ни перед кем не стеснялся, но в то же время показывал вид, что зазнаваться полякам в Москве не даст. Отряд, проводивший Димитрия в Москву, остался у него на службе. Сами бояре, подлаживаясь к сочувствию царя, просили об этом. Служилых поляков поместили в польском дворе. Воины они были хорошие, но вместе с тем народ буйный и своевольный, в их отечестве радовались, что избавились от них, когда они не слишком умели обуздывать свои страсти. Случилось однажды, они повздорили с московскими людьми: какой-то поляк Липский оскорбил московского человека; тогда его схватили и повели по улицам, подгоняя кнутом по московскому обычаю. Этого рода обращение не понравилось польским шляхтичам; они оскорбились, все вышли из посольского двора с обнаженными саблями и напали на русских, сделалась драка: нескольких убили, нескольких ранили, москвичи жаловались, что гости, живучи у них, осмеливаются нападать на них с оружием. Димитрий послал к полякам с такими словами: «Выдайте виновных, которые нападали на моих подданных с оружием; иначе я прикажу подвести пушки и истребить вас всех от мала до велика с двором, где вы живете». Поляки дали такой ответ: «Неужели это награда нам за кровавые услуги наши царю? Нас этим не устрашите; пусть мы станем мучениками, но пусть помнит царь, что у нас есть король: узнает он о нашей судьбе, узнают и братья наши в Польше; мы, как прилично рыцарям, готовы защищаться, пока все не погибнем!» Димитрий отозвался с похвалою о их мужестве, но повторил требование, и уж ласковее, обещал оставить в живых виновных, но не хотел, чтоб их поступки прошли без наказания: того требовала справедливость; нужно было проучить поляков и успокоить своих русских подданных. Рыцарство выдало троих забияк. Димитрий выдумал им наказание необычное: запер их в одну из кремлевских башен, где натыканы были остроконечные колья и положены вверх острием косы, вверху над ними были по стенам приделаны узкие лавки; на эти лавки посадили виноватых поляков. Они там пробыли сутки, сидя на корточках; нельзя было им ни лечь, ни задремать: каждую минуту грозила им опасность свалиться. Такие меры не обуздали жолнерского своевольства; жалобы и столкновения были беспрестанные. По сказанию самих поляков современников[289], соотечественники их, живучи в Москве, оскорбляли жителей и делом, и языком, притесняли хозяев тех домов, где помещались, брали у них бесплатно припасы, вымучивали деньги, пьянствовали, развратничали, бесчинствовали, бегали по улицам с угрозами и похвалками на москвичей, задевали и били встречного-поперечного, чтоб показать, что никого не боятся.
Димитрий был так же благосклонен и к другим иноземцам, жившим в России. Он был милостив к немцам, которых так ценил за верность Борису. Он приглашал в Россию немцев, ремесленников, торговых и служилых, и благоволил к Густаву, сыну Эрика XIV, жившему в Московском государстве, изгнанному шведскому королевичу; несмотря на вражду к этому принцу Сигизмунда, польского короля, Димитрий держал его в чести и не лишал того, что было дано ему Борисом. Долго Московское государство было для Европы заповедною землею; если торговец приезжал туда, то не иначе как принятый на царское имя, и ехал за приставами. Столетия проходили, говорит поляк современник, и трудно было даже птицам летать в Московское государство, а в это время не только купцы – мелкие шинкари стали ездить туда[290].
Димитрий не казался очень прилежным к благочестию. Он знал хорошо Священное Писание, любил приводить из него примеры и тексты, опирался на него в своих суждениях о текущих делах. Но ему не приходилась по нраву та строгая исключительность, которая, по понятиям тогдашнего благочестия, требовалась от настоящего православного, особенно от царя православного. Димитрий говорил без околичностей с духовными и мирскими: «У вас в церкви только обряды, а смысл их укрыт; только в том поставляете благочестие, что посты сохраняете, иконы чествуете, мощам поклоняетесь, а никакого понятия не имеете о существе веры, не знаете догматов: ваши попы и архиереи – невежды и не учат народ; вы лицемерно славитесь своим благочестием и считаете себя самым праведным народом в мире, называете себя новым Израилем, а живете не по-христиански, недостойны высокого о себе мнения; вы развратны, злобны, мало любите ближнего, мало расположены делать добро». Он укорял их за религиозный фанатизм и доказывал, что недостойно христиан и безрассудно презирать иноверцев. «Что ж такое латинская и лютеранская вера? – говорил он. – Такая же христианская, как и греческая: и они во Христа веруют!»[291] Когда ему говорили о семи соборах и неизменяемости соборных определений, он замечал: «Если семь было соборов, то почему же не может быть и восьмого, и десятого, и более?[292] Пусть всякий верит по своей совести. Я хочу, чтобы в моем государстве все иноверцы отправляли богослужение по своему обряду». Он хотел построить церковь католическую в Москве для солдат иноземцев и вообще для приезжающих в Москву из католических стран. Вельможи стали возражать. Димитрий говорил им: «Они христиане и вполне заслуживают этого внимания; почему же протестантам дозволено было прежде построить свою церковь? И для немцев-телохранителей я позволю пастору говорить проповеди в Кремле, чтоб не ходить им далеко в немецкую слободу». И, несмотря на ропот, он дозволил приехавшим с ним иезуитам Чиржовскому и Лавицкому отправлять в Кремле римско-католическое богослужение, хотя иезуиты, жившие в Москве, одевались как православные священники и носили бороды, вероятно, в предупреждение соблазна русским, привыкшим уважать духовное звание не иначе как в освященной давним обычаем одежде священников[293]. С ними он советовался о распространении просвещения в Московском государстве; по его поручению один из них написал к Антонию Поссевину и просил доставить печатную славянскую Библию и другие религиозные печатные книги. Царь хотел распространить чтение Св. Писания. Поссевин нашел только служебник, Новый Завет и маленький катехизис, печатанные для далматов, и обратился к тогдашнему тосканскому герцогу, который занимался печатанием книг на разных языках; он просил его обратить внимание на издание славянских книг для Московского государства. Разумеется, главная цель у кардинала была – введение римского католичества и подчинение папе русской церкви[294].
Димитрий не любил монахов, обвинял их в тунеядстве, смело грозил посягнуть на их достояние, велел сделать опись монастырских имений, говорил, что хочет оставить им только необходимое для содержания, а все прочее отберет в казну. По этому поводу он заметил: «Лучше пусть пойдут их богатства на защиту святой веры и христианского жительства от неверных!»
Присматриваясь к обстоятельствам, Димитрий должен был приходить к убеждению, что дело европейского образования в Московском государстве следовало начинать с покорения Крыма. До тех пор, пока у Московского государства будет под боком это хищническое гнездо, из которого почти каждый год делались набеги, доходившие иногда вплоть до Москвы, для обитателей Московского государства не было безопасности и, следовательно, нельзя было думать о внутренних преобразованиях. Московская Русь находилась в бедственном положении от беспрестанных набегов татар; лучшие земли оставались незаселенными, украинное население загонялось в плен, а потом приходилось выкупать дорого пленных; неверные обогащались, а русский народ оставался в бедности; лучше разом решиться на смелое дело, покорить варваров и сделать их безвредными, чем томиться и страдать от беспрестанных разорений. Ему представлялась возможность освободить от турецкого ига восточных христиан и приобрести в истории бессмертную славу себе и своему народу. В те времена папы указывали на это блестящее призвание Московскому государству; Димитрий неизбежно должен был захватить в Польше мысль о таком призвании Московского государства и теперь, сделавшись царем этой страны, восхищался надеждою, что ему суждено исполнить это указание судеб. В этих видах он делал приготовления к войне с турками и замышлял склонить к содействию западные страны.
С самого прибытия в Москву война с турками и татарами не сходила у него с языка. Деятельно работали на пушечном дворе, делали новые пушки, мортиры, ружья[295].
Там подвизались приезжие иностранцы. Сам царь часто туда ездил, сам пробовал новое оружие. Он устраивал военные маневры, которые вместе были и потехою, и упражнением. В этих играх он сбрасывал с себя царственное достоинство, работал зауряд с прочими, не сердился, когда его в давке толкали и сбивали с ног, даже когда получал удары. Таких примерных сражений он устраивал несколько. Зимою на льду Москвы-реки он построил крепость; польская рота должна была брать ее. На окнах сделаны были изображения чудовищ, знаменовавших татарскую силу, которую царь намеревался побеждать. Московские люди испугались этих чудовищ: они им напоминали чертей. Летом и осенью строил он земляные укрепления и приказывал одним брать, другим защищать, чтоб таким образом познакомить своих служилых с искусством овладевать укреплениями[296]. Близ села Вяземы он устроил зимою из снегу крепость, но сделал ту ошибку, что разделил стороны по народностям: русские должны были защищать, а поляки и немцы брать. Вместо оружия следовало употреблять снежные комки. Димитрий с иноземцами взял крепость, полонил воеводу и с похвальбою сказал: «Вот так я завоюю Азов и возьму в плен татарского царя!» После этой игры последовало угощение. Димитрий велел играть музыкантам; раздались песни, полились напитки; но тут один боярин сказал ему тихонько: «Царь, у немцев снег в комках был очень тверд, нашим фонари под глазами поставили; князья и бояре рассердились, у них у каждого по острому ножу за поясом: как бы кровавой пирушки не вышло из этого!» Димитрий должен был осторожнее обращаться с такими потехами. Русские оскорблялись, когда иноземцы, будучи в их земле, слишком явно гордились преимуществами своего воспитания и гласно честили русских невеждами и варварами. Димитрий хотел, чтоб между ними было согласие, чтоб иноземцы были снисходительны к русским, а русские сознавали бы преимущества иноземцев. Это было невозможно[297].
Предполагаемая война с мусульманским миром была главным поводом его внешних политических сношений. Сам он без союзников не мог отважиться на такую борьбу. Прежде всего ему нужно было содействие польско-литовской Речи Посполитой. Он мог надеяться на немецкого императора, владетеля венгерских земель, не раз испытавших на себе наплыв грозной и многолюдной турецкой силы; в последнее время все приглашения к союзу против Турции от него исходили; и Димитрий, казалось, был ему давно желанным союзником. Богатая Венеция должна была пособлять этому союзу деньгами и своим флотом в надежде утвердить свое надломленное господство в Архипелаге. Димитрий предполагал отправлять посольства к испанскому королю и римскому императору и вместе с тем просить папу о воздействии на этих католических государей к заключению союза с московским царем против турок в видах пользы всему христианству[298]. Но с особенным сочувствием думал Димитрий о союзе с Генрихом IV французским[299]. Этого государя он уважал более всех, слушал с участием рассказы о нем от француза Маржерета, хотел завязать с ним дружеские сношения и намеревался отправить к нему посольство после своей свадьбы. Было много такого, что привлекало его к Генриху; казалась подобною судьба французского государя его собственной судьбе: так же точно он добыл оружием престол, так же был великодушен к врагам, каким хотел казаться московский государь; Димитрий сочувствовал желанию Генриха даровать как можно более удобств жизни и благосостояния своим подданным. Как Генрих, бывши в душе протестантом, должен был уживаться с римско-католическими подданными и увертываться от римско-католического фанатизма, так и Димитрий, со своим широким и свободным взглядом на религию, должен был сживаться с исключительностью древних народно-религиозных понятий в своем царстве, да вдобавок избавляться от покушений иезуитов держать его в своих сетях.
Но, отложивши сношения с отдаленною Франциею, он вступил в сношение по вопросу о войне против Турции с Польшею и с папою, главою римско-католического мира. Казалось, общие интересы должны были расположить Польшу к союзу: Польша должна была получить одинаковые выгоды с Московским государством в предполагаемой войне. Польские владения равномерно опустошались татарами, как и московские; обе страны находились в состоянии беспрерывной войны с Крымом и должны были в равной степени истощать свои жизненные силы и свою деятельность на постоянную защиту своих южных границ; на окраинах обеих стран были казаки, которые столько же могли быть полезны для государства, если их правильно употребить на войну с турками, веденную ими и без того набегами, сколько и гибельны, если, допустив существование казаков, стеснять их стремления извне и тем самым дать повод обратиться внутрь. Опыт предыдущей истории уже показал, что Речь Посполитая и Московское государство, предоставленные собственным одиночным силам, не могли обезопасить своих пределов от неверных, тем более что одна страна не только не помогала другой против татар, но в пагубном заблуждении каждая думала обратить в свою пользу бедствия другой; пора было опомниться и понять, что всякий раз, когда одна из этих стран возбуждала татар против соперницы, в то же время она делала вред самой себе или приготовляла его на будущее время. Только при взаимном содействии можно было и той и другой избавиться от неизбежного зла. Папы издавна, по старому преданию, хотели подвинуть христианство против мусульманского Востока и всегда были рады такому союзу. Со времени завоевания Константинополя турками крестовый поход сделался стереотипною фразою у Римского двора. Но, к сожалению, и папа, и Сигизмунд прежде всего надеялись осуществить иного рода виды на Димитрия: папа рассчитывал посредством его покорить Россию своей духовной власти, а Сигизмунд надеялся, что московский государь, возведенный на престол при помощи поляков и расположенный вдобавок жениться на польке, будет покорным вассалом польского короля. И с тем и с другим Димитрий должен был увертываться. Зоркие взоры святого отца, римских кардиналов, папского нунция в Польше, римско-католических епископов и иезуитов не переставали следить за ходом дел в Московии и за ее новым государем. Как только Димитрий уселся в Москве, папа Павел V прислал к новому царю поздравительную грамоту, писанную в июле, напоминая, что он уже принял римско-католическую веру, побуждал сохранять ее, поучал, что он станет сильнее молитвами, чем оружием, и советы благочестивых мужей будут ему полезнее советов крепких в бранях вождей. В письмах к краковскому епископу Мацейовскому, родственнику Мнишека, святой отец просил этого прелата содействовать со своей стороны воеводе во влиянии, какое тот имеет на Димитрия. В Риме верили, что для обращения в римское католичество России достаточно, если царь этой страны принял эту веру. «Мы узнали, – было сказано в этом письме, – что Димитрий не только с детства напитан римско-католической религией, но и возгорелся истинною любовью к Богу и предан римской церкви. С твоим благоразумием ты поймешь, как это полезно для римско-католической церкви. Мы не сомневаемся, что если Димитрий, как надеемся, пребудет тверд, то и все московиты будут приведены к лону святой римской церкви. Этот народ, как мы узнали, бесконечно предан своим государям»[300]. Папа писал к Мнишеку в выражениях самых льстивых, наиболее способных пленить его высокомерие, приписывал обращение Димитрия заботам воеводы, прославлял его благоразумие и способности. «Сам знаешь, – было сказано в письме его, – что наше давнее желание – привести народ московский, издавна отпадший от римско-католической религии и блуждающий во тьме, в лоно святой церкви. Обрати все помышления твои, все разумение твое на великое дело славы Божией, на спасение ближних, чтобы московиты присоединились к римской церкви. Употреби все старание и все прилежание, чтоб ревность к вере Димитрия не только утвердилась, но умножилась и исполнилась, и будет тебе слава пред людьми и вечное спасение у Бога на небеси»[301]. Папа писал к королю Сигизмунду, похвалял его за расположение к Димитрию во время его пребывания в польских владениях. Святой отец выражался так: «Так как Димитрий, будучи изгнанником в Польше, принял католическую веру и, сколько мы думаем, хранит ее, то этим путем, надеемся, введется она в Московское государство. Уже и теперь немало принесено пользы от твоего покровительства. Это мы тебе замечаем для того, чтобы ты и на будущее время помогал нашему делу». Король в ответ писал ему утешительное известие, что Димитрий не изменяет своему обещанию и покровительствует католикам в своем государстве[302].
В августе папа, не зная образа мыслей Димитрия, отправил в Польшу племянника нунция Рангони, Александра Рангони, с тем чтоб он ехал в Московию лично поздравить Димитрия и переговорить с ним о деле веры. Он повез доверительные письма от святого отца к Димитрию, где папа извещал московского царя, что поручает послу говорить с московским государем откровенно[303]. В Польше лучше знали ненависть московских людей к римскому католичеству, чем в Италии, и не советовали ехать в Московское государство папскому послу. Сам Сигизмунд был против этого. Когда в Риме узнали, что король не хочет отправки посла, то также запретили нунцию посылать его[304].
Сообразили, что лучше узнать мысли Димитрия от его посла, когда он пришлет его в Польшу. Но папский нунций, не дождавшись запрещения из Рима, послал племянника в Москву. Молодой Рангони приехал в столицу и был принят отлично: его встретили за несколько верст с пушечными выстрелами, с колокольным звоном, с трубами, литаврами, с большим стечением нарядно одетых дворян и детей боярских, как вообще встречали знатных послов. Димитрий сделал ему пышный прием, сидя на троне, окруженный духовными и светскими сановниками, изумил итальянца и его свиту блестящим богатством золотых сосудов и одежд, обилием медов и вин. Он поговорил с ним наедине. Что он говорил, осталось тайною, но не видно, чтобы Рангони вывез что-нибудь утешительное: напротив, его выпроводили как можно скорее, под предлогом, что москвитяне не привыкли к таким посещениям и уже толкуют приезд Рангони в дурную сторону[305].
В сентябре святой отец написал письмо к Димитрию, где доказывал, что одна только есть истинная вера, ведущая к спасению, – римская, по благословению Христа, давшего власть апостолу Петру, основанная на камне, которую не одолеют врата адовы и только на ней, как на твердом камне, могут незыблемо стоять земные царства[306].
В ноябре Димитрий писал к нунцию письмо, не упоминал вовсе об этом сентябрьском письме св. отца, ссылался только на письмо папы к нунцию в Польше. Нунций прислал к нему латинскую Библию нового издания и напоминал со своей стороны, чтоб он торопился соединить греческую церковь с римской[307]. Но и эти уловки не привели Димитрия к тому, чтоб решительно высказаться так, как бы хотелось папе. В конце 1605 года Димитрий отправил к папе своего домашнего иезуита Андрея Лавицкого. В грамоте, которую он повез, не было и намека на обещание вводить католичество в русской земле, не говорилось и о собственном принятии римской веры, не было даже уверений в особенном расположении царя к римскому католичеству. Вместо чего-нибудь подобного царь говорит: «…возложа надежду на Божию помощь и покровительство, мы намерены проводить жизнь не в праздности и не в бездействии, стараться о святой церкви и христианстве и обратить оружие наше вместе с силами императора римского на врагов святого креста; а так как для всего христианства – естественные причины к этой войне, то мы, приступая к ней, с полнотою души уповаем, что Бог даст намерению нашему свое благословение, ибо оно будет полезно всем прочим христианам; поэтому мы надеемся, что ваше святейшество одобрите его, и просим убедительно ваше святейшество, по вашему значению у императора римского, убедить его величество – не заключать с турками мира, но войти в общий с нами совет о продолжении войны против них»[308].
После отъезда Лавицкого папа не оставлял Димитрия и письмами, и нарочными, и 5 марта Димитрий написал снова письмо, кажется, уже последнее в своей жизни, к папе, где ни более ни менее как только благодарил за внимание, оказанное к нему во время его борьбы с изменниками, потом за поздравления по поводу обручения с Мариною и наиболее за выраженное расположение и добрые советы, клонящиеся к славе Божией, благосостоянию христианского общества и процветанию московской державы. В заключение он извещал, что граф Александр Рангони, вероятно, сообщал ему о приеме его, и рассыпался в похвалах высоким качествам этого господина. Категорически высказанной готовности сделать то, чего добивались папы, не было и в этом письме, как в предыдущем[309].
Эти послания доказывают, что Димитрий вовсе не имел намерения исполнить то, что обещал когда-то в Кракове, – вводить римско-католическую веру в Московском государстве, даже и не считал себя принявшим ее лично. Католики могли уже понять тогда, что вся формалистика, совершенная им когда-то в Кракове, не имела нравственной подкладки. Ответ святого отца на письмо царя от 5 марта, уже не заставший Димитрия в живых, показывает то же: папа хотя и говорит ему о великом поле для жатвы, но замечает, что иезуит сообщал ему не такие утешительные вещи, каких он ожидал, и советовал отдалить от себя еретиков и слушаться благочестивых мужей[310]. В то же время, как ни побуждал его в своих беспрестанных письмах нунций из Польши, Димитрий не отвечал ему ни малейшими намеками на согласие вводить католичество в своей земле, хотя в наказе, данном Лавицкому, хлопотал пред лицом папы о даровании кардинальской шапки нунцию Рангони, которого называл своим приятелем. Одним словом, папа и нунций писали ему о распространении римского католичества, а он им о войне с турками, показывая как будто, что прежде нужно сделать что-нибудь для этого вопроса, а потом уже говорить о другом. Иезуит Лавицкий уехал из Москвы со своим поручением в Рим в конце декабря 1605 года. Оставшийся его товарищ Чиржовский не мог без труда добиться свидания с глазу на глаз с царем. 15 февраля 1606 года иезуит собрался было сделать царю пастырский выговор за приближение к себе еретиков, но встретил близ царя ненавистного для иезуитов Бучинского и какого-то приближенного русского боярина. Димитрий умышленно наводил разговор на другие предметы, хотя тут же расхваливал иезуитов за услугу, оказанную ему во время похода из польских владений в Московскую державу, когда они своими убеждениями удержали находившихся при Димитрии поляков, порывавшихся уйти восвояси. Через несколько дней Чиржовскому удалось-таки увидеться с царем наедине. Царь говорил с ним о желании пригласить в Московское государство провинциала иезуитского ордена в Польше Стриверского, неизвестно с какою целью. Но никаких особенных надежд не получил Чиржовский от этого свидания, кроме подаренной ему богослужебной утвари как образчика работы московских серебряков. Сам Чиржовский видел, что над царем собираются грозные тучи и затевается заговор между боярами, да и между народом, возбуждаемым попами, распространялось недовольство царем за то, что он собирается вступить в супружество с католичкою[311].
Сигизмунд вскоре после венчания Димитрия прислал посланника своего Александра Корвина-Гонсевского с поздравительною грамотою, очень короткою, где поручалось верить посланнику и словам его наказа. Как только разнесся слух, что едет польский посланник в Москву, дворяне из Ржевы Володимеровой и Зубцова приехали к нему на дорогу и говорили: «Мы выехали нарочно бить челом и воздать хвалу его величеству королю, вашему государю, и всей Польше за то, что наш прироженый, государь Димитрий Иванович укрывался от беды в землях королевских, никакого насильства не потерпел у вас, в добром здоровье приехал в Москву и сел на престол предков своих». Когда он приехал в Москву – и там ему заявляли такую же благодарность, как будто вся земля русская согласилась говорить одно и то же. «Дай Бог много лет здравствовать королю Сигизмунду! – говорили русские. – Дай Бог, чтоб и вперед было между нами и вами братское согласие»[312].
Гонсевский прежде всего, – как говорится, не в бровь, а в глаз, – припомнил Димитрию, что король в его несчастии и унижении оказывал ему любовь, пособлял и помогал в отыскании отеческого наследия, сколько было возможно, и теперь готов оказывать прямую любовь, если от Димитрия будет видеть взаимность. Затем он сообщил Димитрию от имени короля по секрету, что распространяется слух, будто Борис жив: проявился на Украине и Литве, во владениях королевских, какой-то Алешка; родился он от иноземца, крещен в детстве Борисом в греческую веру, служил в крестовых дьяках, потом в приказах Стрелецком и Казенном; и вот что рассказывает этот Алешка: когда Димитрий был еще в Путивле, волшебники, которых Борис держал при себе и доверял им, сказали ему, что пока Борис будет сидеть в Москве, то не оборонится от Димитрия, но если б он на время выехал из Московской земли в чужую, а сын его Федор сделался бы царем, то он бы мог удержать за собою царство и оборониться от врагов; тогда Борис опоил какого-то человека, похожего на себя, велел положить в гроб и распустил молву, будто Борис умер: не знал этого даже и сын – и тот думал, что отец умер; знали тайну только Борисова жена да Семен Годунов; сам Борис, набравши золота, серебра и разных драгоценностей, под видом торгового человека уехал в Англию и там теперь находится. Король, как услышал об этом, велел узнать, действительно ли так, как говорил Алешка. А между тем ему известно, что многие люди не преданы Димитрию в Московском государстве, и поэтому он велел своим украинным воеводам быть на всякий случай наготове для обороны московского государя: им будет приказано выступить, куда окажется нужно по грамоте Димитрия.
Ясно было, что король хотел уверить московского государя, что его дело шатко и зависит от милости и покровительства польского короля. Обрисовавши таким образом положение Димитрия, посланник Сигизмунда домогался, чтоб Димитрий помогал королю за его расположение против шведского короля Карла, отнявшего престол у Сигизмунда. От московского государя требовалось: когда придут послы от шведского короля, то их задержать и отослать к польскому королю; да еще хотел Сигизмунд, чтоб проживающий в России шведский королевич Густав, сын Эрика, не пользовался приютом и честью; чтоб польским служилым людям выплачено было жалованье; чтоб торговым людям из Польши и Литвы предоставлена была свободная торговля и, наконец, чтобы дозволено было возвратиться семейству Хрипуновых, которое убежало в Литву, спасаясь от Бориса.
Димитрий положительно согласился на свободную торговлю купцов литовских и на возвращение Хрипуновых, потому что первое предоставлялось не только литовским, но и всем вообще иноземным купцам в его государстве; а второе – вероятно, потому, что всем изменникам во времена Борисовы можно было смело возвращаться в отечество, когда в нем царствует государь, низвергнувший Бориса. Относительно прочего Димитрий сразу показал, что не хочет играть подначальной роли у Сигизмунда и что его нельзя принудить каким-нибудь страхом. «Мы уверены, – отвечал он, – что Бориса нет в живых, и нам не угрожает ниоткуда опасность; но мы вообще благодарим за предостережение и за готовность помогать в случае, если б явилось что-нибудь враждебное; о шведских послах тогда станем совещаться и думать с королем Сигизмундом, когда эти послы приедут. Густава же я держу у себя не так, как шведского королевича, а так, как смышленого человека. Что же касается до шведского Карла, то я готов дослать ему суровый отзыв». Гонсевский, по поручению короля, напомнил ему об исполнении условий, которые лежали в шкатулке у Боболи. Димитрий заявил, что не король Сигизмунд посадил его на московский престол, а Московского государства народ сам признал его, увидавши законного наследника своих государей, следовательно, и нельзя требовать от него жертв в виде вознаграждения. Он давал согласие стараться всеми силами, чтоб устроилось вечное соединение Московского государства с Польским для чести и благополучия обоих народов, но отказывал строить костелы и вводить римско-католическое духовенство, особенно иезуитов, во вред отеческой вере. Довольно было терпимости, которая оказывалась всем вообще иноверцам в государстве: всякое явное покушение на введение католичества или подчинение Русской церкви римскому первосвященнику возбудило бы против царя подданных, погубило бы его самого преждевременно и никакой пользы не принесло бы католичеству. Он объявил, что исполняет свое обещание жениться в Польше и хочет сочетаться браком с дочерью сандомирского воеводы. Обещание действительно исполнилось буквально, может быть, и к тайному неудовольствию короля Сигизмунда, если в самом деле последний, как тогда некоторые полагали, рассчитывал отдать свою сестру за московского государя. Что касается до отдачи Смоленска и Северской земли, Димитрий объявил тогда, что это совершенно невозможно: Москва не дозволит этого никогда. Но так как в Польше находилась еще невеста царя, то он рассудил, что не следует раздражать Сигизмунда до тех пор, пока ее не отпустят к нему; он объявил, что вместо этих земель, из любви и расположения к польскому королю, впоследствии поможет ему при нужде денежною суммою, но не определил, в каком размере. Конечно, это говорилось без твердого намерения сделать или с надеждою повернуть со временем вопрос иначе, чтоб, по-видимому, исполнить обещание, но так, что исполнение будет выгоднее для Московского государства, чем для Польши[313].
«Прежде, – сказал Димитрий, – мне нужно удостовериться, в какой любви и в каком союзе будем мы находиться с польским королем. А теперь пока мы видим, что король убавляет наш титул и именование»[314].
Димитрий потребовал, чтоб в грамотах, писанных на его имя, его именовали не только великокняжеским, но и царским титулом, который он по справедливости имеет от предков; он переводил царский титул на латинский язык и потребовал, чтоб его писали цесарем; да еще прилагал к своему титулу эпитет непобедимый, по образцу польскому. Это было заявлено потому, что польский король начинал обращаться с ним как с вассалом, и Димитрий хотел на первых порах не дозволить ему дальнейших шагов в этом роде: требованием высокого титула он хотел прекратить притязания Сигизмунда, ибо императорский титул ставил его по значению выше польского короля; вместе с тем через это он хотел не дозволить польскому королю и полякам смотреть свысока на политическое значение Московского государства и строить на его счет честолюбивые планы. Но чтоб до поры до времени не раздражать польского короля, он, чрез племянника папского нунция Александра Рангони, сообщал, что хотя и требует цесарского титула и не перестанет его требовать, однако не намерен вступать из-за него в войну: он принужден так поступать ради своих подданных, ибо между ними распространился слух, будто бы он хотел отдать королевству Польскому часть земель своих; надобно же противными поступками рассеять эти слухи[315].