К книге
Смутное времяВведение
1%
Введение
1

I

В сентябре 1580 года у московского царя Ивана Васильевича в Александровской слободе была свадьба: царь женился на дочери боярина своего Федора Федоровича Нагого, Марье Федоровне. Это был, как показывают хронографы, осьмой брак царя; но что было запрещено и делало соблазн для других, царю Ивану Васильевичу было позволительно. Неизвестно, спрашивал ли он на этот брак особого разрешения церкви, но оно было даваемо ему прежде. Недозволительно было церковью – в четвертый и в шестой, и в восьмой раз вступать в супружество; если же собор дозволил ему, не в пример другим, жениться в четвертый раз, то он сам после того мог успокаивать свою совесть, разрешая себе и в восьмой. Свадебное празднество совершалось со всеми надлежащими обрядами того времени. Роли свадебных чинов были розданы так, что вышло как-то знаменательно и странно: посаженым отцом царя был его сын Федор, а невестка Ирина Федоровна – посаженой матерью; другой сын, Иван Иванович, был у него тысяцким; дружками были: со стороны жениха – князь Василий Иванович Шуйский, со стороны невесты – Борис Годунов, оба будущие цари московские.

Бракосочетание царя с девицею из дома Нагих должно было возвысить эту фамилию. Дядя новой царицы, Афанасий, был человек, известный своим долговременным пребыванием в Крыму в качестве посла московского. Эта возвышающаяся фамилия встретила соперничество в Годунове. Борис Федорович Годунов, татарин по происхождению, женатый на дочери царского любимца Малюты Скуратова, брат жены царевича Федора, уже в последние годы царствования Грозного делался одним из первых людей около царя; уже зачиналось то могущество, которое его ожидало по смерти Ивана Васильевича. Нагие стали ему на дороге, и он тоже стал на дороге Нагим. Рассказывают, когда царь Иван Васильевич убил железным жезлом старшего своего сына Ивана Ивановича, Борис хотел было защитить царевича и получил несколько ударов от царя тем же железным жезлом. После того он сидел в своем доме за Неглинною и врач Строгонов делал ему заволоки для нагноения, на месте удара. Федор Нагой, отец царицы, воспользовался случаем и заметил царю, что Борис притворяется больным и удаляется от царских очей. Грозный царь сам отправился в дом Бориса, но убедился, что тот действительно не выходит от болезни, сам видел его заволоки и, в наказание за оговор, приказал положить заволоки своему тестю, совершенно здоровому и не имевшему нужды в заволоках. Вообще быть тестем или шурином московского государя не было счастье: родственники одной из жен его, Собакины, поплатились жизнью за эту честь.

В 1583 году царь Иван вздумал было жениться на английской принцессе Марии Гастингс. Когда отправлен был в Англию Федор Писемский, то в наказе ему было написано: «Если спросят: как же это царь сватается, когда у него есть жена?», то Писемский должен отвечать: «Она не царевна, не государского рода, неугодна ему, и он ее бросит для королевской племянницы». Царю Ивану не впервые было распоряжаться так сурово со своими женами. Три из предыдущих его жен – Анна Колтовская, Анна Васильчикова и Василиса Мелентьева были заточены в монастырь и должны были благодарить Бога за то, что царь оставил им жизнь. Не так милостиво разделался он с одною из них, Марьею Долгорукою: женившись на ней 1573 года ноября 11-го, он узнал, что она еще прежде потеряла свое девство, и на другой день после свадьбы приказал затиснуть ее в колымагу, повезти на борзых конях и опрокинуть в воду[1]. Подобные примеры должны были указывать новой царице, Марье Федоровне, чего она могла ждать каждый день. Бедная царица была тогда беременна и 19 октября 1583 года родила сына; нарекли его Димитрием, а прямое имя ему, говорит летописец[2], Уар, потому что он родился в день, когда празднуется память мученика Уара. Дошли об этом слухи в Лондон. «Смотрите, – сказал Томас Рандольф русскому толмачу Елизару, – когда вы поехали, у государя был только один сын, а теперь уже у него другой родился». Федор Писемский, которому передали слова Рандольфа, ответил: «Пусть королева не верит ссорным речам, лихие люди наговаривают, не хотят промеж государя и королевы доброго дела видети».

Не удалось Ивану жениться на англичанке: он умер 1584 года марта 17-го, и царица Мария, урожденная Нагая, осталась вдовою. На престоле Московского государства должен был сесть слабоумный Федор Иванович. Отец сознавал, что он вовсе не способен к правлению, и учредил над ним опеку из пяти бояр. Но так или иначе, а власть должна была перейти к Борису Федоровичу, брату царицы. Он был всех хитрее и умел прокладывать себе пути и избавиться от соперников; прежде всех Нагие понесли удар. В ночь, когда еще труп Ивана не был положен в гроб, арестовали Нагих и отдали заприставы; взяли тогда же нескольких их сообщников. Потом маленького Димитрия с матерью удалили в Углич, данный ему от отца в удел; с ним отправили туда всех Нагих. Царице дали почетную прислугу: стольника, стряпчих, стрельцов; у Димитрия был свой двор. Таким образом, Нагих не было при московском дворе, и от них прежде всего избавился Годунов. Не так дешево расплатились их сторонники: их сослали, а имения их и вотчины побрали в казну. Летописец того времени приписывает Борису ссылку Нагих и их союзников. Он обвинял их в измене, а в чем именно – остается неизвестным; но так как вслед за тем малолетнего Димитрия послали в Углич, то кажется более чем вероятным, что их вина состояла в намерении овладеть правлением во имя маленького царевича. Впоследствии рассказывали, будто царевич не доехал до Углича: предвидя, что Борис со временем его погубит, царственного ребенка подменили другим ребенком, увезли куда-то и воспитывали в глубокой тайне, тогда как все думали, что в Угличе растет настоящий сын царя Ивана Грозного.

Вслед за Нагими опала постигла одного из сильнейших бояр того времени, Богдана Бельского, которому покойный царь поручил в опеку маленького Димитрия. Летописцы наши повествуют, что в Москве открылся мятеж; народ требовал казни Бельского; подозревали, что он извел царя Ивана и хочет извести Федора. Его, как бы в угоду народу, сослали в низовские края. Как ни темно, как ни сбивчиво представляется это событие, но по соображении предшествовавших обстоятельств с последующими видно, что тогда шло дело о том, кому царствовать: слабоумному ли Федору, на которого не было надежды, чтоб он поумнел, или малолетнему Димитрию, который мог быть умным человеком, достигши зрелого возраста. Возмущение предпринято было за права Федора. Бельский, конечно, должен был желать воцарения Димитрия, потому что в его малолетство правил бы государством он, Бельский, как назначенный самим отцом Димитрия его опекун. Его виды и виды Бориса Годунова были противоположны; но Борис так ловко умел заслониться, что впоследствии думали иные, будто Борис Годунов и Богдан Бельский были приятели между собою. Вопрос, кому царствовать, разрешился окончательно не прежде как 4 мая 1584 года, когда именитые люди из городов, собравшись в Москве, от имени всей земли подали Федору челобитную и просили быть царем. Федор короновался и по скудоумию тотчас же отдался Борису Годунову, своему шурину, всецело с принадлежащею ему по рождению и по избранию верховною властью.

Освободившись от Бельского, Годунов мало-помалу избавился и от других трех товарищей по управлению государством, назначенных царем Иваном. Опаснее всех казался ему Никита Романович, брат первой жены Ивана Васильевича Грозного, добродетельной Анастасии, которой память уважал народ, как память святой. Его самого до того любили москвичи, что во время бунта против Бельского толпа боялась, чтоб с Романовым чего-нибудь не сделали бояре, насильно вытребовала его из Кремля, увела в его собственный дом и до самого венчания царя Федора берегла с горячею любовью. Но судьба скоро избавила от него Бориса. В том же году Никита Романович был поражен параличом, лишился употребления языка, а в апреле 1586 года умер. Князя Ивана Федоровича Мстиславского обвинили в том, будто он намеревался зазвать к себе Бориса и убить: его насильно постригли в монахи. Оставался последний товарищ, Иван Петрович Шуйский, человек сильный и родом, и собственными заслугами, памятный геройскою защитою Пскова против Батория. Величие Годунова становилось нетерпимо для многих. Составился заговор. Намеревались подать Федору челобитную, чтоб он развелся с бесплодною сестрою Бориса и женился на княжне Мстиславской, дочери насильно постриженного князя Ивана Федоровича. Годунов заранее узнал об этом замысле и уничтожил его. По его наущению слуга Шуйских Федор Старков подал на них извет в измене; произвели розыск, какой угодно было Годунову, и Борис отделался от своих врагов. Кара постигла фамилию Шуйских: двоих из них, соправителя Борисова Ивана Петровича и Андрея Ивановича, сослали, а потом, как говорят, тайно умертвили; других соучастников, Татевых, Колычевых, Быкасовых, Урусовых, отправили в заточение; семерым купцам отрубили головы; митрополита Дионисия с крутицким архиепископом Варлаамом, несмотря на их духовный сан, не подлежавший суду светской власти, сослали в монастыри, а на место митрополита посадили благоприятеля Борисова Иова, ростовского митрополита, который потом получил небывалый еще в русском мире сан патриарха; княжну Мстиславскую за то, что ее прочили царю в невесты, заточили в монастырь; один из соучастников заговора, Головин, ушел в Польшу. Так победил Борис врагов своих и стал еще могущественнее.

Царь был бездетен и слаб здоровьем почти так же, как и умом. Борис был во цвете лет. Никогда в Московском государстве человек, не носивший венца, не владел такими богатствами, не достигал такой силы и чести, как Борис. Царя Федора знали только по имени. С одним Борисом имели дело иноземные послы, к одному Борису обращались с челобитными, когда их следовало подавать царской особе. Народ падал перед ним ниц, когда он выезжал; челобитчики, когда он им говорил, что доложит о их просьбе царю, осмеливались говорить ему: «Ты сам наш государь милостивец, Борис Федорович; скажи только слово – и будет». Это не только проходило им даром, но еще доставляло Борису удовольствие. Богатства его были чрезмерны; доходы его доходили до огромной по тогдашнему суммы 93 700 рублей в год. Кроме наследственных вотчин в Вязьме и Дорогобуже, область Вага была ему отдана в пользование, и он получал с нее с одной 32 000 рублей; сверх того ему отданы были доходы со всех конюшенных слобод по званию конюшего, которое он носил (12 000 р.); доходы Северщины, Твери, Торжка (38 000), доходы с пчельников и пастбищ в окрестностях столицы по обеим сторонам Москвы-реки; наконец, доходы с бань и купален в самой столице. За всеми этими доходами он еще каждый год получал от царя по 15 000 рублей. При такой обстановке, естественно, Борису стал представляться престол. На той степени величия, на которую он взошел, нельзя было оставаться: тут не было средины – либо трон, либо гибель. Его жена, честолюбивая и злая дочь Малюты Скуратова, имевшая на мужа большое нравственное влияние, беспрестанно побуждала его к возвышению, подвигала и ободряла не останавливаться ни перед какими средствами, успокаивала его совесть, когда она возмущалась. Чем выше он становился, тем ярче представлялась ему опасность, тем настойчивее побуждала его жена преодолевать ее. Всякое новое вступление на престол началось бы погибелью и его, и его семейства; ему не простили бы прежнего, почти царского величия. Он должен был избавиться от таких лиц, которые могли иметь право на престол после смерти Федора Ивановича.

Было два таких лица: первое – женщина с дочерью; она называлась Марья Владимировна, была дочь двоюродного брата царя Ивана Васильевича, Владимира Андреевича, убитого Иваном. Царь Иван отдал ее за датского принца Магнуса, возведенного им в сан ливонского короля. После разделения Ливонии и уничтожения тени королевства она жила в Риге полупленницею поляков под надзором кардинала Радзивилла, на ограниченном содержании. По прекращении царственной линии с бездетным Федором право престолонаследия, не утвержденное на этот случай предупредительным законом и потому зависевшее от избрания, могло легко в народном понятии перейти на нее и на ее дочь. По русским извечным понятиям, женщина не исключалась от этого наследства, особенно если не было мужского пола. Притом если б даже побоялись отдать правление женщине, то легко выдать мать или дочь за какого-нибудь князя Рюрикова дома или за немецкого принца, который согласился бы принять греческую веру. Во всяком случае, разумеется, Марья Владимировна, по мужской линии прямая правнучка великого князя, властвовавшего Москвою, имела больше права, чем Борис, который в случае прекращения царственного дома мог опереться на свойство с прежними царями только потому, что сестра его была женою царя, а в нем самом не было ни капли крови прежних царей. В августе 1585 года Борис поручил англичанину Жерому Горсею выманить ливонскую королеву с дочерью в Москву из Риги. Ловкий англичанин подделался к кардиналу Радзивиллу и был допущен к Марье Владимировне. «Брат ваш, царь Федор Иванович, – сказал Горсей, – узнавши, что вы с дочерью вашей живете в нужде, желает, чтоб вы возвратились на родину и жили в довольстве, сообразно вашему царственному рождению; а протектор Борис Федорович, помня свою службу царю, обещает вам стараться о том же».

«Я не знаю вас, – ответила Марья, – но ваш вид внушает мне доверие более, чем сколько говорит мне о вас рассудок. Меня держат здесь как пленницу, на скудном содержании: я получаю тысячу талеров в год. Я бы рада была отсюда выбраться, но меня смущают некоторые обстоятельства: во-первых, трудно убежать, король и паны берегут меня здесь, чтобы извлечь какую-нибудь пользу из моего происхождения и крови; во-вторых, я знаю московские обычаи, знаю, как там поступают со вдовами-царицами: меня запрут в монастырь, а это будет мне хуже смерти».

«Теперь другие времена настали, – сказал Горсей, – теперь не принудят к тому вдову, если у нее есть дети, которых нужно воспитывать».

Горсей дал ей тысячу угорских червонцев и еще обещал дать; и он так настроил бедную королеву, что она совершенно ему доверилась. По приказанию Бориса расставлены были лошади по дороге от Москвы до границы Ливонии. Королева с дочерью ускользнули из Риги; их повезли быстро в Москву. Сначала с Марьею Владимировною обходились хорошо: дали ей земель, денег, прислугу; но через несколько времени Борис, поступавший по произволу, именем царя, ничего не знавшего о том, что его именем делают, разлучил ее с дочерью и заточил в Пятницкий монастырь близ Троицы. В 1589 году маленькую дочь ее похоронили с честью, как королевну, у Троицы. Смерть ее все принимали за неестественную. Много лет протомилась в скучном заключении несчастная королева, вспоминала Ригу и проклинала англичанина, которому так неосторожно доверилась[3].

Борис избавился от Марьи и ее дочери; его беспокоил ребенок Димитрий. Правда, он рожден был от восьмой жены: по уставам церкви, такой брак был незаконным, следовательно, и сын, рожденный от такого брака, не был законным; он не мог бы, казалось, быть претендентом на престол и пугать Бориса. Сначала Борис думал воспользоваться этим обстоятельством и запретил молиться о нем в церквах. Сверх того, по приказанию Бориса распространяли с умыслом слух, что царевич злого нрава, с удовольствием смотрит, как режут баранов. Еще дитятею он любил кровь животных; внушалось опасение, что такой вкус в зрелых летах перейдет и на людей[4]. Но скоро Борис увидал, что этим не достигнешь цели; невозможно было убедить московский народ в том, что царевич незаконнорожденный и потому не может быть на престоле: для московских людей он все-таки был сын царя, кровь его и плоть. Царь в народном воззрении был существо выше обыкновенных существ; что не дозволялось другим, то прощалось царю; нельзя было подвергать осуждению поступки царя. Видно, что русский народ признавал за Димитрием право царствовать, когда впоследствии имя этого царевича, принимаемое многими удальцами, увлекало за собою народ. Нельзя было испугать русских, привыкших к долгому царствованию Ивана Васильевича, рассказами о злонравии отрока Димитрия. По народному воззрению, дурной царь посылается Богом народу в наказание за грехи; тогда ничего другого не остается, как только сносить с терпением Божью кару и молить Бога о помиловании. Конечно, Борис, попытавшись так и сяк отстранить Димитрия от будущего воцарения, убедился, что нельзя вооружить против него русских; а между тем Нагие, удаленные в Углич, злобствовали против Бориса и с малолетства настраивали Димитрия враждебно к нему. Дитя повторяло то, что ему твердили родственники и мать; дитя жаловалось, что брат удалил его, что не пускают его в Москву, а всему виною Борис – он его лютый враг. Вырос бы Димитрий – выросла бы у него и злоба к Годуновым. Федор был слаб здоровьем и мог скоро умереть; провозгласили бы царем Димитрия, Нагие захватили бы власть, – и было бы их первым делом погубить Бориса и с его семьей, и с родней… Не было для Бориса другого выхода: либо Димитрия сгубить, либо самому со дня на день ждать гибели. Человек этот уже привык не останавливаться перед выбором средств. Это знали и понимали другие и были уверены, что если без его положительного приказания совершат то, что ему полезно, то он будет доволен.

Были у Бориса люди преданные, готовые за него на все. Таким был Андрей Клешнин. Этот человек поручил вниманию правителя одного дьяка, по имени Михайлы Битяговского. Борис назначил Битяговского главным надзирателем над домостроительством царевича в Угличе; с ним поехали: сын Михайлов Данило, Никита Качалов и Данило Третьяков. Царица боялась, что эти новоприезжие затем и прибыли, чтоб извести царевича. Братья царицы, Михайло и Григорий Нагие, ссорились с Битяговским: он у них власть отнимал. Нагие жаловались, что им не выдают содержания, требовали от Битяговского прибавки, тот им отказывал, – и вообще эти приезжие стали не в дружеские отношения с царицею и с ее родными…

17 мая 1591 года пришло в Москву известие, что 15 мая царевич Димитрий погиб насильственною смертью… Федор, услышав о смерти брата, расплакался. Говорят, что он сам хотел ехать в Углич, но Борис отговорил его, уверивши, что там свирепствует заразительная болезнь[5]. Борис отправил на следствие князя Василия Ивановича Шуйского, дьяка Андрея Клешнина и дьяка Вылузгина. Выбор Шуйского, казалось, был никак не в пользу Бориса: Шуйские были с ним во вражде, родственники их были сосланы, задушены. Но зато брат Василия, Димитрий, был в свойстве с Борисом: жена Димитрия была родная сестра Борисовой жены, и эта связь была причиною, что Борис щадил и приближал к себе одну ветвь рода Шуйских, состоявшую из трех братьев, но все-таки побаивался их и не допускал обоих братьев Димитрия жениться. Василий не мог бы, казалось, быть доброжелателем Борису. Однако он произвел следствие совершенно в угоду Борису, и из дошедшего до нас следственного дела об этом событии представляется в таком виде.

15 мая 1591 года после обедни, часу в двенадцатом утра, зазвонил в Углицкой Спасской церкви, находившейся в земляном городе, сторож Максим Кузнецов. На этот звон прибежал первым пономарь другой церкви, царя Константина, вдовый поп по прозвищу Огурец. Навстречу ему бежит стряпчий кормового дворца Суббота Протопопов. Увидя Огурца, он закричал: «Царевича не стало! Царица велела звонить». Огурец принялся усердно звонить в набат. Звон переполошил весь Углич, толпы народа посыпали в Углицкий кремль, не знали, что значит этот звон, и сперва думали, что пожар: бежали с рогатинами, дубинами, топорами. Тут раздался крик: «Царевич зарезан!» На заднем дворе кормилица Орина Жданова держала мертвого ребенка: царица Марья в неистовстве колотила поленом мамку царевича Василису Волохову. По ее приказанию посадские схватили эту женщину, сбили с нее волосник и опростоволосили. Это считалось крайним бесчестием и поруганием женщине. Царица и ее братья кричали всенародно, что царевича зарезали сын этой мамки, Осип Волохов, Никита Качалов и Битяговские. Народ без дальних размышлений бросился убивать тех, на кого ему указывали. Заперли ворота, чтоб никто не ушел со двора. Михайлы Битяговского не было тогда во дворе: он обедал у себя дома с попом Богданом, и, как доказывал этот поп, сын Битяговского был тогда с ними же. Битяговский услышал звон, побежал ко двору, но ворота у двора были заперты. Один из дворцовых служителей, сытник Кирило Моховиков, бросился отворять Битяговскому. Только что вошел Битяговский, народ бросился на него. Он пустился бежать в брусяную избу, Данило Третьяков примкнул к нему и побежал туда же. Толпа погналась за ними. Михайло Нагой подстрекал народ убить Битяговского. Битяговский, чтоб обратить злобу толпы на своего врага, кричал, что «Нагой добывает ведунов на государя и государыню». Послушали тогда Нагого, убили Битяговского и Третьякова… Потом узнали, что другие, обвиняемые царицею и ее братьями, Никита Качалов и сын Битяговского, Данило, спрятались в разрядную избу; ворвались туда и убили их; перебили людей Волоховой. При этой свалке погибли и какие-то посадские, неизвестно за что и по какому побуждению. Царица кричала, чтоб ловили еще одного убийцу, Осипа Волохова, сына мамки; но его не нашли скоро: он убежал к жене Битяговского, и там его спрятали. Тело зарезанного ребенка понесли в церковь Спаса; за ним пошла мать. Тут поймали Осипа Волохова и притащили в церковь пред царицу; за ним вели жену и детей Битяговского. Царица закричала: «Вот убийца царевичев!» Народ убил его в церкви: не дали ему проговорить ни слова в оправдание. Рассвирепевшая толпа хотела растерзать и жену, и дочерей Битяговского, но их спасли духовные: архимандрит Феодорит и игумен Савватий. Василису Волохову, сильно избитую, посадили под караул.

Через два дня, по наговору царицы, схватили юродивую женку, которая жила у Михайлы Битяговского и хаживала к Андрею Нагому. Царица обвиняла ее, будто она портила царевича, и велела убить ее…

Следствие указывает, что некоторые снятые Шуйским показания были даны людьми в качестве свидетелей смерти царевича. При этом событии были: мамка Волохова, кормилица Ирина Жданова, постельница Марья Самойлова и четыре мальчика жильца, сверстники царевича, постоянно с ним игравшие. Все они в один голос объявили, что царевич играл со сверстниками в тычку ножом и зарезался в припадке черного недуга (падучей). Что царевич был подвержен таким припадкам и делался в то время неистов и зол, подтверждалось свидетельством родственника царицы, Андрея Александровича Нагого: он показал согласно с мамкою Волоховой, что в прошедший пост царевич у его дочери объел руки и также бросался и кусал жильцов и постельниц. Из прочих лиц, не бывших при событии, многие согласно показывали, что царевич зарезался сам. Один из братьев царицы, Григорий Нагой, показал, что царевич сам зарезался; другой брат ее, Михайло Нагой, показывал, что царевича зарезали Осип Волохов, Никита Качалов и Данило Битяговский; но сам он не видал этого события. Оба Нагие запирались в том, что после смерти царевича велели убивать кого-нибудь по подозрению; царицы не спросили; и тех, которые перебили людей, оговоренных Нагими, не спрашивали.

По возвращении следователей дело представлено было от имени государя на обсуждение духовенства: патриарха и освященного собора. Тут митрополит Сарский и Подонский подал извет, будто царица Марья сознавалась, что убийство Битяговского было дело грешное, виноватое, и просила довести до государя челобитье о царском милосердии к ее братьям, которых она именовала бедными червями.

Собор рассудил, что Михайло и Григорий Нагие и углицкие посадские люди виновны в измене против царского величества; царевича Димитрия постигла смерть Божиим судом, а они велели побить напрасно людей, которые стояли за правду, а это все произошло оттого, что Михайло Нагой бранился с Битяговским за то, что Нагой держал у себя ведуна Молчанова и других. Нагие и мужики угличане достойны всякого наказания. Но как это дело земское, градское, а не церковное, то благочестивые духовные сановники предают его в волю Бога и государя, полагая в царскую руку и казнь, и опалу, и милость.

Борис сделал примерное наказание всем, которые осмеливались говорить, будто царевич зарезан, и бросать подозрение на него. Царицу Марью сослали в Судин монастырь на Выксе (в 20 верстах от Череповца) и постригли; Нагих разослали по городам в ссылку; казнили угличан, которые оказывались виновными в мятеже: иным порубили головы, других утопили, иным резали языки, и, наконец, всех жителей Углича перевели в Сибирь и населили ими г. Пелым. Даже колокол, в который звонили, сослали в Сибирь[6].

Несмотря на то, что все было, как говорится, шито и крыто, общее подозрение обвиняло Бориса: русские говорили на него, иностранцы слышали это от русских и повторяли, что царевич убит по приказу правителя. Говорили, будто Борис прежде пытался отравить его, но яд не подействовал на младенца: чудотворным образом он спасен был. В Русском Летописце рассказывается (конечно, как говорили в то время везде), что царевича убили таким образом:

В хоромах трудно было убить царевича: мать при нем неотлучно находилась, подозревая, что есть злой умысел на дитя. Наконец, 15 мая, злая мамка успела вывести его на нижнее крыльцо; тут стояли убийцы: Битяговский, Качалов и Волохов. (Летопись называет неправильно Качалова Миколай, когда он был Никита; Волохову, который звался Осипом, дается имя Данила; неправильно помещается здесь и Битяговский, который ни в каком случае не был при событии.) Волохов, взяв за руку Димитрия, сказал ему: «У тебя, государь, на шее новое ожерелье». Ребенок поднял головку, указал пальцами на ожерелье и сказал: «Нет, старое!» Тогда Волохов ударил его ножом по шее и не мог сразу зарезать, только ранил. Кормилица с криком бросилась на него, а Битяговский и Качалов стащили с него кормилицу и ударили так, что она чуть душу не отдала; потом зарезали царевича и убежали. Так рассказывали в Москве, разумеется, шепотом, а официально не смели иначе говорить, как им указывало правительство.

В одном старинном известии[7] рассказывается это событие таким образом.

В этот день царевич, встав поутру, чувствовал себя нездоровым: голова у него с плеч покатилася; в четвертом часу дня (то есть в десятом утра) пошел к обедне, где после Евангелия старец Кирилловского монастыря поднес ему образа. Пришедши в хоромы, царевич переменил платьице; на ту пору вошли с кушаньем; постлали скатерть; священник принес Богородицын хлеб: царевич всякий день вкушал Богородицына хлеба. После обеда он попросил напиться и пошел гулять с кормилицей. Это было в седьмом часу дня (в первом часу). Когда они дошли до церкви царя Константина, Никита Качалов и Данило Битяговский, подошедши, ударили палкой кормилицу так, что она, испуганная и ушибленная, упала на землю; тогда они бросились на царевича, перерезали ему горло, а сами стали кричать, как будто царевич сам зарезался. На крик выбежала мать: убийцы ничего не могли сказать, только глядели. Дядей Нагих не было здесь, они обедали у себя. Царица приказала ударить в колокола; народ, услышавши набатный звон, сбежался. Царица была уже в церкви Преображения, держала мертвого сына и с воплем кричала, чтоб убили злодеев. Народ побил их каменьями.

Из рассказа англичанина Жерома Горсея, находившегося тогда в ссылке в Ярославле[8], узнаем мы, что брат царицы, Афанасий Нагой, в полночь после рокового дня прискакал в Ярославль прямо к месту помещения Горсея, своего прежнего знакомца, и начал стучаться в ворота. Горсей вышел к нему, и Нагой объявил, что Димитрию дьяки перерезали горло около шести часов (дня); некоторые из их слуг, принужденные истязаниями, объявили, что на это злодеяние подучил их Борис Годунов. Нагой извещал, что царица Марья отравлена или испорчена, и просил поскорее дать какое-нибудь средство. Вероятно, матери от потрясения, произведенного смертью сына, стало дурно; это, по обычаю, объяснено было порчею, и брату ее было естественно обратиться к иноземцу и попросить у него какой-нибудь заморской хитрости. Горсей дал ему какой-то бальзам. Поутру англичанин узнал, что уже весь город толкует о смерти царевича и приписывает ее Борису. Сказание англичанина достойно вероятия, тем более что Афанасий Нагой не значится спрошенным по сыску и, следовательно, не был в Угличе. Но при всех известиях, и русских, и иностранных, событие это остается темным для истории. Верно только, что Борис считал себя уже избавленным от страшнейшего врага в будущем. Царский венец мерещился ему и наяву, и во сне. Наружно набожный, он в то же время не боялся прибегать к волшебству, собирал волхвов из русских и звездословов из иноземцев, спрашивал о своей будущности. Гадатели, видя, что ему хочется быть царем, прислуживались к нему и говорили: «Ты в царскую звезду родился и будешь царь в Великой России»[9].

II

Прошло еще семь лет. Борис продолжал пребывать в силе; он умел преклонить на свою сторону духовенство. Глава духовенства, возведенный им в сан патриарха Иов, был его верным слугою. Кажется, и самое учреждение патриаршества соединилось у Бориса с дальнейшими планами воцарения. Патриарх облечен был властью и значением выше, чем прежние митрополиты. Сан патриарший для русских имел обаяние новизны. Прежде они знали об этом сане только в отдалении: слышали, что на Востоке есть патриархи, чином своим святее и выше митрополитов и епископов; теперь такой высокий сан находился в Москве; когда всякого духовного голос уважался чаще голоса светского, потому что над духовным совершен обряд хиротонисания, то как было не уважать голоса такого церковного лица, которое есть глава всех посвященных? Как не признавать изреченного им за выражение высшей мудрости? Патриарх был государь духовенства, поэтому стоило только иметь своим орудием патриарха, и все духовенство будет на его стороне, а духовенство было в то время – вся нравственная и умственная сила Московского государства. Так, без сомнения, рассчитывал Борис и не ошибся: освященный собор готов был исполнять то, что патриарх укажет.

Бояр, дворян и детей боярских Борис приготовил в свою пользу изданием закона «О крестьянском выходе», запрещавшего свободный переход крестьян и таким образом оставлявшего их во власти землевладельцев.

Легко было и толпу народа настроить в свою пользу. Народ сельский не был важен для него: этот народ будет повиноваться столице, к нему не близки государственные дела, да и собраться ему трудно для какого бы то ни было обсуждения. Борису нужна была только чернь московская, а московская чернь много раз испытывала его щедроты. Вскоре после смерти царевича Димитрия сделался в Москве большой пожар: Борис чуть не всех погорелых обстроил на свой счет. Враги его говорили после, что пожар был и произведен Борисом, чтобы иметь возможность показать щедрость и любовь к народу[10].

С каждым годом для русских казалось более и более невозможным не видеть Бориса верховною особою.

Царь Федор умер 7 января 1598 года, и прекратилась царственная линия московского дома. Много было князей Рюриковичей, потомков удельных владетелей; но давно уже удельность лишилась прав своих, давно уже Восточная Русь привязана была к Москве и забыла о прежней возможности существовать без московского центра, а происхождение от удельных князей никому почти не давало прав на Москву. История Восточной Руси сложилась так, что кого Москва признает, тот и всей Руси государь. Борис был богат, и поэтому у него было много покупных друзей: за деньги, дары и выгоды они готовы были говорить и делать все в его пользу. Глава духовенства был его пособник; из бояр многие не любили Бориса, но в земском всенародном деле их совет не мог быть важен, когда против них станет духовенство, – за духовенство будет против них и народ; да и между боярами не было согласия: каждый думал прежде всего о себе и готов был копать яму товарищу, если бы избирать в цари приходилось не Бориса, а кого-нибудь другого… Другого не было, такого, чтобы страсти и побуждения примирились при его имени.

Из всех бояр могли помериться с Борисом Романовы, сыновья любимого народом Никиты. Эта фамилия была родственная царю Федору; у ней больше, чем у других, было сторонников в народе, но и ей трудно было бороться с Борисом при его власти, богатствах и силе. Иов и духовенство не благоволили бы к Романовым, как не благоволили бы ни к кому, кроме Бориса. На сторону Бориса подобраны были гости, богатые купцы, надеявшиеся от него льгот и милостей. Борис сам владел огромными имениями, и в руках его было много предметов производства, которые покупали купцы: например, лес, деготь, поташ, пенька. Богатые торговцы находились с ним в прямых сношениях по торговле и, следовательно, связаны были с ним важнейшими интересами. Недаром Борис ласкал и английскую компанию, которая держала тогда в руках торговлю России.

Московские посадские люди, чернь, были уже, как мы сказали, заранее подготовлены в пользу Бориса. С одной стороны, рабский страх, с другой – надежда на приобретение выгод делали из московской черни удободвижимую массу, готовую поддерживать сильных. Притом же в народе московском было умственное смирение, не дозволявшее смело высказать то, что чувствуется и думается, если это не понравится сильным или тем, кого считали умнее. Так, когда пронеслась в народе мысль, что приходится избирать царя, то многие тогда считали лучшим отдать это дело на волю патриарха: кого ему Бог покажет, того он и сделает царем.

Борисовы агенты рассыпались по Москве и располагали людей разного звания и разных отношений в пользу избрания на царство Бориса.

С таким запасом надежд Борис начал играть комедию, которая должна была и нравственно, и вещественно упрочить за ним и за его потомством власть и венец.

Говорили, что умирающий царь Федор поручил царство свое царице. В понятиях того времени у нас право государственное во многих отношениях еще мало отличалось от права частного владения. В частном владении было в обычае, что бездетный хозяин, умирая, оставляет свое достояние вдове. Сообразно этому обычаю и умирающий царь мог оставить своей жене царство – свое достояние. Царица Ирина при жизни мужа имела больше значения, чем другая на ее месте могла иметь. По неспособности мужа она часто распоряжалась делами, особенно когда дело шло о прощении виновных или о раздаче каких-либо милостей. Тогда царица сама приказывала, и народ знал, что это исходит от нее, а не от царя. Но оставить престол вдове значило прямо оставить его Борису; если при царе правил всем Борис, то при женщине отдать ему власть было как нельзя уместнее. Впрочем, патриарх и духовенство поставили этот вопрос сбивчиво и противоречиво. В утвержденной грамоте об избрании Бориса[11], где излагалась история престолонаследия до избрания Бориса, сказано, что «Федор Иванович оставил на престоле свою супругу, а душу свою приказал патриарху Иову и своему шурину Борису Федоровичу»; а в соборном определении, где приводятся доводы права Борисова на престол, говорится, будто «Федор Иванович прямо назначил по себе преемника Бориса Федоровича».

Видно, что сперва выдумали одно, а потом увидели, что этого недостаточно, – выдумали другое.

Как бы то ни было, после погребения Федора Ивановича вдова его, царица Ирина, объявила, что хочет по обещанию постричься в монастыре. Иов на челе духовных и бояре просили ее не оставлять сиротою государства, оставаться на престоле, а править государством будет по-прежнему Борис Федорович. Но царица упорствовала: вдове, по нравственному приличию, следовало лучше всего идти в монастырь. Она удалилась в Новодевичий монастырь и там постриглась под именем Александры. Тогда бояре сошлись в Кремле, приказали звонить на сбор народа; собралась толпа, и дьяк Василий Щелкалов прочитал народу, что по смерти Федора, за прекращением царствующего дома, правление переходит в думу боярскую. Но толпы, по преданию отцов своих знавшие, что значит боярское правление, кричали: «Мы не хотим ни князей, ни бояр, знаем одну царицу! Пусть патриарх, кого ему Бог укажет, того и изберет; тот и будет нам царем!» Патриарх Иов воспользовался этим случаем, объявил, что подобает просить на царство Бориса Федоровича, предложил идти торжественною процессиею в Новодевичий монастырь, молить царицу, чтоб она благословила после себя царствовать своему брату. Доброжелатели Бориса в толпе тотчас оглушили всех криками: «Согласны!» Те бояре, которые этого не хотели, не смели слова пикнуть и должны были соглашаться, тем более что в их кругу были сторонники и свойственники Годунова, которые тотчас вторили голосу патриарха, окружавшего его духовенства и народной толпы. Шуйским особенно было не по нутру это; тяжело было и Романовым, и Черкасским, и Мстиславскому, и всем вообще знатным лицам; но поодиночке никто не отважился говорить против главы духовенства, которого предложение нашло себе тотчас же отголосок.

Все отправились в Новодевичий монастырь. Борис Федорович нарочно был уж там с сестрою и как будто бы занимался богомыслием. Царица вышла из кельи вместе с Борисом. Патриарх, большой ритор, начал просить ее благословить на царство брата своего Бориса Федоровича, который «при блаженной памяти царе Федоре Ивановиче правил и содержал великие государства Российского царствия премудрым своим и милосердым правительством». Потом патриарх обратился к Борису и говорил: «Будь нам, милосердый государь, царем и великим князем и самодержцем всея Руси, по Божией воле восприим скифетро православия Российского царствия; не дай в попрание православной веры, святых Божиих церквей в осквернение и православных христиан на расхищение!» Этими последними выражениями патриарх показывал, чего ожидать, если бы бояре покусились захватить правление в руки своей думы. Патриарх намекал, что это было бы попранием веры…

Борис, с постным, благочестивым видом смирения и со слезами на глазах, отвечал:

«Не думайте себе того, чтоб я хотел царствовать: мне в разум этого никогда не приходило и не будет того в мысли моей. Как мне помыслить на такую высоту царствия и на престол такого великого государя, моего пресветлого царя? Нам теперь только помышлять, как бы устроить праведную и беспорочную душу пресветлого государя моего, царя и великого князя Федора Ивановича, всея Руси самодержца; а о государстве и о земских и всяких делах радеть и промышлять и править государством тебе, государю моему, отцу святейшему Иову, патриарху московскому и всея Руси, и боярам с тобою. А если моя работа пригодится, то я за святые Божий церкви, и за одну пядь земли, и за все православное христианство, и за ссущих младенцев готов излить кровь свою и положить голову!»

Патриарх начал ему доказывать, что он должен принять венец, приводил пример из Ветхого Завета и византийской истории, когда лица не царского происхождения приобретали славу своими заслугами военными и гражданскими и были за то избираемы на царство. Он указал на полновесный пример св. царя Константина, который был хотя и сын цезаря, но избран не по наследству; припомнил Феодосия Великого, облеченного в порфиру от цезаря Грациана, упомянул о Маркиане, Тиверии, о Маврикии, усыновленных предшествовавшими им царями. Но Борис не поддавался риторике и силе исторических свидетельств, упрямился и не хотел принимать царского достоинства. Люди удалились.

Патриарх снова предпринимал такие же торжественные путешествия, и для большей наглядности дворяне, расположенные к Борису, взяли туда своих жен и детей: одних матери вели за руки, других несли на руках. Но и это не помогло: Борис со вздохами отрекался от царского бремени и говорил, что думает теперь о спасении души, а не о мирском величии.

Тогда патриарх сказал народу, что надобно подождать окончания сорокоуста, потому что действительно Борис Федорович, по своему обычному благочестию, теперь предался молитве за своего благодетеля – покойного царя Федора Ивановича; а меж тем нужно созвать изо всех городов людей всякого чина и устроить Земский собор: коли всею землею станут его просить, он тогда не дерзнет противиться.

Пособники Борисовы поехали по разным городам наблюдать и устраивать, чтобы приезжали в Москву такие, которые бы сказали слово за Бориса. К началу Масленицы съехались в Москву выборные люди и составился Земский собор. Но это – как показывают подписи на утвержденной грамоте – был только призрак собора, а не в самом деле собор. Представителями из земель были преимущественно настоятели монастырей (их было до ста); они привыкли исполнять волю высшего духовенства и, разумеется, без всякого рассуждения соглашались на то, что велят им власти. Затем из светских большая часть приходилась на долю дворян: их было 119; они-то с жильцами были расположены к Борису. Выборных из городов, также из дворянского звания, было только 33 человека; стольников 41, стряпчих 19, жильцов 38, дьяков по приказам 26, голов стрелецких 5; собственно на долю народа приходилось: гостей 22, гостинной сотни два, суконной два; затем черносотенных шестнадцать, и те все – московские. Из провинций подписали из гостей: один за Водскую пятину, другой из суконной сотни за Шелонскую пятину. На долю высшего чиноначалия, то есть бояр, окольничих и думных людей, приходилось более пятидесяти. Несмотря на то, что в числе составлявших Земский собор, как видно по соображению с современными известиями, были подготовленные друзья Борису, были там и его недоброжелатели, но они должны были молчать: у Бориса было здесь две силы, одна напереди – духовенство, другая позади – громада московской черни, которою его пособники могли помыкать как нужно.

Собор собрался первый раз 27 февраля, в Кремле, в пятницу на пестрой неделе. Патриарх объявил, что освященный собор и бояре, и служилые и всякие люди, что находились в Москве, уже просили на царство Бориса Федоровича, а он отрицался; теперь патриарх предлагал, чтоб члены собора объявили ему, патриарху, и всему освященному собору свою мысль, кому быть на государстве государем. Но не давши затем никому из прибывших на собор сказать своей мысли, не допустивши их ни рассуждать, ни спорить, Иов сказал: «А у меня, Иова патриарха, и у митрополитов и архиепископов, у епископов и у архимандритов и игуменов, и у всего освященного Вселенского собора, и у бояр, дворян, и приказных, и служилых, и у всяких людей, и у гостей, и у всех православных христиан, которые были на Москве, мысль и совет всех единодушно: что нам молить государя Бориса Федоровича и иного государя никого не хотеть и не искать».

Сторонники патриарха тотчас же стали доказывать, почему Борису Федоровичу надлежит быть царем: восхваляли его добродетели, храбрость, оказанную против крымцев, щедрость, правосудие и основывали его кровное право на том, что царь Иван Васильевич поверил ему сына своего и при Федоре Ивановиче он правил всеми делами. Пришедшие на собор увидали, что все духовенство за Бориса; им нечего было толковать, и они заявили скромно, что их совет будет един с советом Освященного собора.

Тогда патриарх объявил, что с этих пор «кто захочет искать иного государя, кроме Бориса Федоровича и его детей, против того всем светским стоять как против изменника, всею землею; а патриарху и Освященному собору отлучить его от церкви: того предадут проклятию и отдадут на кару градскому суду». После такого решительного и страшного постановления никто не посмел объявить иной думы, не согласной с волею патриарха и Освященного собора.

Патриарх назначил три дня молиться, поститься и служить молебны, чтоб милосердый Бог преклонил сердце Бориса Федоровича, чтоб он оказал милость и принял венец Московского государства; на четвертый же день, 20 февраля, в понедельник Сырной недели, положил идти всем в Новодевичий монастырь просить Бориса Федоровича на царство. В эти дни пособники Бориса бегали между чернью и объявляли, что кто не пойдет в понедельник просить Бориса Федоровича на царство, с того возьмут пени 2 рубля. «Смотрите, – говорили посадским приставы, – когда придете, то плачьте, показывайте, что плачете, и кричите слезно и кланяйтесь Борису Федоровичу; а кто так не будет делать, тому дурно будет, когда Борис станет царем».

В назначенный день патриарх с Освященным собором и с так называемыми выборными Земского собора отправились в Новодевичий монастырь. За этими выборными Земского собора понеслась громадная сила московской посадской черни: мужчины, женщины, дети. Из тех, которые потом подписали избрание и, следовательно, принимали на себя совершение дела, многих там и не было… Когда толпа ввалилась на двор Новодевичьего монастыря, вышел Борис. И на этот раз был он непреклонен. «Как я прежде сказал, и ныне то же говорю (то были его слова): не думайте, чтоб я помышлял о высоте царствия». Тогда, возвратившись назад в Кремль, патриарх объявил, что нужно еще на другой день, во вторник, идти просить Бориса Федоровича и нести святую икону Богородицы-Одигитрии из Вознесенского монастыря. «Если Борис Федорович не согласится, – говорил патриарх, – то мы с Освященным собором отлучим его от церкви Божией и от причастия Святых Тайн, и этим учинится святыня в попрании и христианство в разорении, и погибнет в безгосударственное время народа множество, и междоусобная брань воздвигнется, и то все пусть взыщет Бог на Борисе Федоровиче в день Страшного суда. А мы тогда свои святительские саны снимем и панагии сложим и облечемся в одежды простых мнихов, и за ослушание Бориса Федоровича не будет в святых церквах литургисания; и все то взыщет Бог с Бориса Федоровича».

Этим объявлением Иов еще более сделал невозможным противодействие: всяк, кто бы осмелился говорить против Бориса, был бы враг церкви; значит, тот не желал, чтоб отправлялось святое богослужение, которое считалось залогом благосостояния страны и ее жителей.

На этот раз приставы и пособники Борисовы согнали еще более народа, чем было его вчера; многих привлекала нарядность шествия, и колокольный звон возбуждал их следовать за другими.

Навстречу чудотворной иконе вышел сам Борис, поклонился до земли и сказал: «О, святый отец и государь мой Иов патриарх! Почто воздвиг чудные чудотворные иконы Пречистые Богородицы и честные кресты и сотворил такой многотрудный подвиг?»

«Не мы этот подвиг сотворили, – отвечал патриарх, – а Пречистая Богородица с превечным младенцем Господом нашим Иисусом Христом и с великими чудотворцами возлюбила тебя и изволила прийти напомнить тебе святую волю Сына своего, Бога нашего. Не будь противен воле Божией, повинись святой Его воле, не наведи на себя ослушанием праведного гнева Божия».

Борис ушел в сестрину келью. Патриарх с Освященным собором пошел в храм, отслужил обедню и потом вошел в келью. Толпа народа стояла на дворе. Несколько приверженцев Бориса, бояр и окольничих, смотрели в окно кельи и подавали приставам знаки руками; приставы заставляли народ с воплями кланяться и плакать. Из раболепства и страха за будущее москвичи за недостатком слез мазали глаза слюнями; а тех, которые неохотно вопили и дурно кланялись, Борисовы пособники понуждали к этому пинками в спину. Те, говорит летопись, хоть и не хотели, а поневоле выли по-волчьи[12]. Патриарх и архиереи, будучи в келье, указывали Борису в окно и просили его посмотреть на трогательное зрелище плачущего народа.

Борис все упрямился, изъявлял готовность работать для государства, жизнь приносить ему, но отрекался от венца ради своего недостоинства. Патриарх и архиереи, истощивши старание тронуть сердце Бориса видом плачущего народа русского, наконец стали грозить, что он принесет Богу ответ, если в безгосударное время окрестные государи порадуются сиротству Русского государства, и будет в попрании святая непорочная вера, а православные христиане в расхищении от иноземцев.

Тогда инокиня Александра подала согласие. Борис еще упрямился: «Неужели тебе, моей государыне, угодно возложить на меня толико неудобоносимое бремя, и ты ли возведешь меня на такой превысочайший престол, о чем у меня никогда и мысли не было и на разум не всходило? Я всегда при тебе хочу оставаться и зреть святое пресветлое равноангельское лицо твое».

«Слышь, братец мой единокровный, – сказала инокиня Александра, – это Божие дело, а не человеческое: как будет воля Божия, так и сотвори!»

Тогда Борис, с видом скорби от принуждения, залился слезами и говорил: «Господи Боже Царь царствующих и Господь господствующих! Если Тебе то угодно, да будет святая Твоя воля! Я Твой раб: спаси меня по милости Твоей и соблюди по множеству щедрот Твоих! Если на то воля Бога, пусть так будет!» – прибавил он, обратившись к патриарху и к прочим.

Тут патриарх в восторге упал на колени, за ним духовные и бояре, находившиеся в келье, также стали на колени. Все крестились, и патриарх говорил: «Слава благодетелю всещедрому Богу! Он презрел слез наших и послал Святого Духа в сердца великой государыне царице и государю Борису Федоровичу!»

Патриарх благословил Бориса, сестру его и жену Борисову, которая тут же находилась. Потом все вышли из кельи, и патриарх объявил народу, что наконец «Борис Федорович пожаловал, хочет быть на великом Российском царствии». Раздался радостный крик: «Слава Богу!» – а пристава толкали и пихали москвичей, чтоб они кричали погромче и повеселее и благодарили инокиню Александру и Бориса Федоровича за то, что не оставили их в сиротстве.

26 февраля приехал Борис в Москву, кланялся кремлевской святыне; на ектении провозгласили его богоизбранным царем. Чтобы внушить к себе более уважения, с наступлением поста он уехал в Новодевичий монастырь снова, как будто на постный подвиг. Тогда патриарх, чтоб не дать выборным возможности одуматься, составил утвержденную грамоту и заставил их подписаться.

Борис пробыл в монастыре весь пост и всю Пасху и приехал в Москву только через неделю после Пасхи, а венчался на царство уже в сентябре. Летом он ходил с войском против крымцев, угрожавших нашествием, с которыми, однако, не пришлось ему побиться. При своем венчании Борис сказал в церкви громко: «Бог свидетель, отче: в моем царствии не будет нищих или бедных!» Взявшись рукою за воротник рубашки, он прибавил: «И эту последнюю разделю со всеми!»[13]

Главнейшею опорою царя в его царствование был патриарх Иов. Это был один из таких духовных сановников, общих всем временам, которые с непритворным обрядовым постничеством и обрядовым благочестием упивались собственным величием и спокойствием собственной совести, были себялюбцы и угодники сильных мира. Несмотря на свое риторство, патриарх Иов не был настолько образован, чтобы всегда искусно закрывать наружным благочестием то, что было внутри души у него. Так, в своей отреченной грамоте, которую он писал в 1604 году, он расточает похвалы Борису за то, что оказывал милости во время пребывания его на Коломенской, Ростовской и митрополичьей Московской епархиях, и говорит, что когда сделался патриархом, то был от него честим и пребывал в благоденствии; а когда Борис сделался царем, то он очень был этому рад, а Борис успокоил его во все дни живота его[14]. Патриарху не было дела до поведения и правления Бориса; лишь бы он сам, патриарх, проводил тихое и благоденственное житие, достигая в спокойствии Царствия Божия…

Царь Борис был тогда сорока семи лет от роду, по наружности высокий ростом, плотен, с черными волосами и бородой, круглолиц, плечист, чрезвычайно льстив на словах, глаза его внушали страх и повиновение[15]. Борис хорошо знал все извычаи и обычаи тогдашней боярщины, никому не доверял, ни на кого не полагался, был до крайности подозрителен и страшился, чтоб ему и роду его не сделали зла чародейственными способами. В записи, по которой Борис требовал верности от своих новых подданных, главное внимание обращено на волшебство. Эта вера в волшебство была обычною чертою времени; но в крестоцеловальных записях других государей не говорится об этом столько, сколько в Борисовой. Но пока Борис не видал против себя явных козней, он казался добрым, и в самом деле, осторожность его не была опасна прежде, чем его не раздражали действительным злоумышлением.

III

В первые два года своего царствования Борис делал все, чтобы привязать к себе народ и утвердить любовь к себе и своему народу. Он хотел удивить его льготами сначала. И вот Борис освободил сельский народ от всех податей на один год, дал торговым людям право беспошлинной торговли на два года; служилым людям выдал одновременно двойное годовое жалованье. Его огромные богатства, накопленные в царствование Федора, дозволяли ему показывать всевозможнейшую щедрость. Разные края получали свои льготы. Так, в Новгороде царь упразднил созданные им же два кабака, которые уже много лет причиняли жителям тесноту и нужду. Он сложил с гостей и с посадских людей лавочные денежные оброки и не велел отдавать на откуп мелкие промыслы, предоставив пользоваться ими молодым посадским людям. В Корельском уезде и в городе дана была льгота от всех поборов на десять лет[16]. В Сибири и Восточной России уволены были инородцы на год от платежа ясака[17]. Борис знал, как народ русский уважает нищелюбие, и был чрезвычайно щедр на подачу милостыни: никто из нуждающихся, подавши ему челобитную, не возвращался от него, не почувствовав щедрости царской. Вдовы, сироты получали вспоможение. Беспрестанно он кормил и оделял неимущих. «Около него, – говорит современное известие, – аки море ядения и езеро пития разливашеся»[18].

Сидевшие прежде в тюрьме приобретали свободу, опальные прежнего царствования получали прощение, им возвращено отнятое достояние. Милости полились на лиц, близких к верховной власти: тем дал он боярство, другим окольничество или стольничество. Не было казней. Борис наказывал воров и разбойников, и то не смертью. Борис говорил, что наказание у него будет растворено милосердием. Выказываясь блюстителем нравственности, Борис преследовал бесчинное пьянство, говорил, что хорошо, если кто дома с гостьми будет пить и веселиться, но не терпел уличного пьянства, содержателям корчем приказывал оставить свои занятия, обещал им, в случае если они не имеют других средств пропитания, дать земли и поместья для того, чтоб они занимались честным земледелием[19]; это нравилось благочестивым и добронравным людям. Все эти блестящие явления имели с первого взгляда только временной характер уже и потому, что льготы, расточаемые Борисом по вступлении на престол, освобождали народ от таких тягостей, которые сам же Борис ввел при Федоре; все это было только на год, на два, потом пошло бы все по-старому. Борису нужно было только, чтобы на первых порах после его воцарения народ охотно повиновался ему, был им доволен и прославлял его. В то время Борис ласкал и привлекал к себе иностранцев и окружал себя вступившими в московскую службу. Так, он поселил в Москве недалеко от Кремля, во дворах русских бояр (вероятно, опальных), ливонских выходцев, искавших убежища во время войны Польши со Швециею[20]; их наделили в Московской земле жалованьем и поместьями. Еще при Федоре в войске московском было уже до пяти тысяч иностранцев; при Борисе их определилось на службу еще более. Может быть, Борис хотел на будущее время составить около себя стражу, не привязанную к туземным интересам, чуждую побуждений страны, обязанную в ней одному государю, готовую поэтому охранять пользу государя и в таком случае, когда бы против государя нашлось что-нибудь враждебное в подвластной стране; сверх того, ему хотелось, чтобы в иноземных государствах знали о нем, и притом знали с хорошей стороны, чтобы таким образом не только в своей земле, но и в чужих утвердилась привычка считать его законным и достойным государем Московского царства. Наконец, Борис понимал превосходство Западной Европы и необходимость усвоить приемы ее образованности для охранения престола и удобства царской жизни. Таким образом, он выписывал из-за границы аптекарей, лекарей, зодчих, литейных мастеров. Что это делалось собственно для царя, а не для народа, показывает то, что лекарям запрещалось лечить кого бы то ни было без воли царя, не исключая и бояр.

Сразу заявил Борис, что он не ограничивается желанием поцарствовать сам, но заранее хочет утвердить наследственное преемничество в своем роде. Он стал писать грамоты не только от себя, но вместе от сына, приготовлял его к правлению и при всяком случае выставлял как будущего царя и даже при жизни отцовской соправителя. Все стремления, все поступки Бориса стали направляться к единой цели – чтоб утвердить род свой на престоле и расположить к этому народ Московского государства. Он выдумал особую молитву о своем здравии и приказал читать ее народно во время заздравных чаш: ни один пир не должен был проходить без питья заздравной царской чаши с этой молитвой.

Так прошел конец 1598-го, прошел 1599 год, истекал 1600-й. Царство Бориса шло мирно и спокойно. Это время казалось золотым веком для Москвы. Скоро изменилось все. Несмотря на все щедроты Бориса, его не любили. Его бы не избрали в цари, если бы избрание происходило правильным порядком, если бы духовенство и московская чернь не порешили тогда судьбы Русской земли. Московские люди понимали, что все знаки царского добродушия истекают из одного желания утвердить за собою похищенную власть, что Борис только обольщает народ. Люди родовитые с омерзением видели на царском престоле потомка мурзы Четя, природного татарина, тогда как были княжеские роды гораздо его знаменитее. Мысль, что потомство татарской крови утвердится на престоле московском на будущие времена, оскорбляла народное самолюбие тех, кому была знакома история Русской земли и кто дорожил ею как святынею. Но дело было искусно обделано. Борис, в качестве избранного всею землею, венчанный, помазанный, поддерживаемый патриархом и всем духовенством, был крепок как нельзя более. Он казался вполне законным государем, и никакой потомок Рюрика или Гедимина не в силах был поставить своих родовых преимуществ против величайших прав народного избрания и церковного освящения. Столкнуть Бориса и не допустить род его до венца можно было только таким именем, за которым бы, прежде возведения Бориса, народ признавал право занять престол московский. Таким именем было одно имя – имя Димитрия царевича. Правительство, объявивши раз, что этот царевич в детстве зарезался, старалось, чтобы не говорили о нем в этом мире, хотело, чтоб все русские люди забыли его. Между тем в народе шепотом продолжали обвинять Бориса в убийстве царственного дитяти[21]. Казни в Угличе, переселение жителей этого города в Сибирь, заточения и ссылки, которые последовали после смерти царевича, гонение на всех тех, кто осмеливался не верить, что царевич – самоубийца, все это уже бросило черное пятно на Бориса. В судьбе Димитрия оставалось много таинственного, неразгаданного. Эту таинственность поддерживала двойственность представления его смерти: приказывали верить, что он сам себя убил, и не верилось этому, потому что в оное время, близкое к его смерти, столько людей пострадало за то, что иначе понимали его смерть. Среди этой неизвестности легко мог получить веру третьего рода слух, что убит был не Димитрий, а подмененный заранее мальчик, сам же Димитрий здравствует и готовится гласно потребовать от Бориса своего наследия.

И вот в 1600 году стал разноситься слух, будто Димитрий не убит, а, предохраненный друзьями, проживает до сих пор. Этот слух доходил до Маржерета, служившего в числе иноземцев, француза, и, без сомнения, дошел тогда же до Бориса. Эта роковая весть перевернула Годунова и изменила до корня. Мягкосердечие его исчезло. В нем проснулся прежний Борис Годунов, воспитанник страшных годов ивановской опричнины, не содрогавшийся ни пред чем истребитель Углича, гонитель Шуйских и всех врагов своих, правитель царства Федорова. Цель его жизни была утвердить свой род на престоле, для этой цели он был жестоким и суровым, для этой цели сделался добродушным и милосердным; кроткие средства не удавались теперь: для той же цели ему приходилось опять сделаться подозрительным, мрачным, свирепым. Он увидал, что у него есть враги, а у врагов может явиться страшное орудие. Надобно было найти это орудие, истребить своих врагов; или же приходилось потерять плоды трудов всей жизни, ожидать себе и своему роду позора и гибели. Его положение было таково, что он не мог, не смел объявить, чего он ищет, кого преследует, какого рода измены страшится; заикнуться о Димитрии значило бы вызвать на свет ужасный призрак. Притом же Борис должен был сообразить в те минуты, что он не может сказать, что уверен в смерти Димитрия. Он не видал убийц его, да если бы и видел, если бы вполне был убежден, что в Угличе зарезали отрока, то и тогда не мог бы поручиться, что зарезанный был настоящий Димитрий, что царевича не спасли заранее и не подменили другим мальчиком. Оставалось хватать всех, кого можно было подозревать в нерасположении к воцарившемуся государю, пытать их, мучить, чтоб таким образом случайно попасть на след желаемой тайны. Так Борис и стал поступать. Если бы Борис знал подлинно, кто враги его, то только на них бы налег и их гибелью окончилось бы все дело; но он только подозревал, а не был уверен. Вероятно, во время отказов своих от венца Борис старался выведать, не проявится ли кто из его недругов, чтобы впоследствии знать, кого следует ему бояться и уничтожить. Но он не достиг цели. Враги его не смели тогда выявиться вполне; Борис оставался в неведении и теперь, когда услышал, что толкуют о Димитрии, соображал, что, верно, где-то ему приискивают Димитрия, может быть, фальшивого, а может быть, и настоящего; ему приходилось искать врагов, перебирать по одному подозрению много невинных, чтобы найти виновных.

На первого он напал на Богдана Бельского: этот человек был ближе всех к Димитрию. Царь Иван Васильевич поручал ему охранять свое детище. Борис всегда считал его себе опасным, в 1599 году удалил из Москвы и послал в украинские степи строить город Царев-Борисов. Бельский зажил там богато и знатно, состроил крепкий город, набрал на свой счет войско, кормил, одевал, жаловал ратных людей. Когда разнесся слух о Димитрии, Борис, не упоминая об этом имени, придрался к Бельскому за то, что он, как доносили царю, будучи в Цареве-Борисове, в веселый час произнес неосторожные слова: «Царь Борис в Москве царь, а я царь в Цареве-Борисове!» Бельского привезли в Москву. Царь позорил его, поругался над ним, приказал доктору своему шотландцу выщипать ему густую красивую бороду, которой Бельский гордился. Его сослали куда-то на Низ и заточили в тюрьму. Ссылка постигла и других, которые были с Бельским в Цареве-Борисове, и в том числе приятеля его, Афанасия Зиновьева.

След Димитрия не был отыскан. Борис, растоптав Бельского, принялся за других. Пострадала вся фамилия Романовых и несколько других родственных и дружеских с нею знатных фамилий. Романовы находились не во враждебных отношениях к Бельскому: впоследствии один из сосланных Романовых невольно высказал это высоким мнением об уме и способностях Бельского. Притом же Романовы были и без того бельмом на глазу у Бориса. Это был род, самый близкий к династии и самый любимый народом. Если Борис вступил на престол, будучи шурином покойного царя, то Романовы также могли добиваться венца, будучи двоюродными братьями по матери царя Федора Ивановича. На стороне их были и память добродетельной Анастасии, и безукоризненное их всех поведение, и непричастность их рода к тяжелому времени опричнины. В народе носились слухи, будто царь Федор пред смертью хотел, чтоб венец царский перешел по избранию Романовым, а не Борису. Понятно, что при такой обстановке Романовы не были расположены к Борису, и Борис мог подозревать Романовых, когда ему приходилось отыскивать тайного зла против себя. Нужно было потормошить Романовых: авось либо найдут нити, по которым можно добраться до тайны; нужно было потом, во всяком случае, избавиться от них навсегда. По известиям, сообщаемым летописями, Борис придрался к ним таким образом: один из холопей Александра Никитича Романова, Второй-Бартенев, явился к окольничему Семену Годунову, родственнику и клеврету царя Бориса, и предложил свои услуги – донести на Романовых. Семен тотчас же обещал ему царское жалованье. Тогда Второй-Бартенев наклал в мешок разных кореньев и положил этот мешок в казну Александра Никитича, а потом сделал донос, будто у его боярина есть коренья, которыми он хочет извести царя и добыть ведовством царства. Когда Семен донес об этом, царь послал сделать обыск, вместе со Вторым-Бартеневым, окольничего Михайла Глебовича Салтыкова, будущего изменника и предателя Русской земли. Обыскали Александра Никитича, взяли заповедный мешок и понесли к патриарху Иову; из мешка вынуты были коренья и положены на стол при патриархе и при других лицах из знатного духовенства. Улика была налицо. Делавшие обыск ссылались на Второго-Бартенева как на свидетеля, несмотря на то, что он же был и доносчик. Так писано в наших летописях; но историческая критика едва ли может дозволить принять на веру эти известия: летописные сказания написаны, очевидно, уже после, в XVII веке. Дело, которое производилось о Романовых, не дошло до нас, и мы не знаем подлинно, какую вину нашли тогда за Романовыми. Известно только, что начали брать Романовых-братьев одного за другим и приводить к сыску. У них были враги между боярами; желая подделаться к царю, они ругались над Романовыми, старались показать их виновными. На сыске Романовых истязали. Некоторые из холопей Романовых оказали такую преданность господам своим, что претерпевали муки и умирали от истязаний. Царь Борис осудил всех братьев с их семьями, как изменников и злодеев своих, и сослал их в разные отдаленные места. Александра сослали к Белому морю в усолье Луду; его там скоро не стало; по известию летописца, его удавил пристав Лодыженский. Василия Никитича с приставом Некрасовым сослали в Яренск, а потом в Пелым; этот боярин пострадал от жестокостей своего пристава Некрасова: он надел на узника тяжелые цепи, мучил и бил вопреки приказаниям самого Бориса, а оправдывался тем, что Романов украл у него ключ от цепи и хотел убежать. Туда же сослали и брата его, Ивана Никитича, больного, не владевшего рукою. Борис не был из таких тиранов, которые находят себе наслаждение в страданиях тех, кого считают врагами. Он только охранял самого себя, был решителен в этом, но стеснял опасных людей настолько, чтобы они ему не могли быть вредны. Поэтому Борис вовсе не приказывал мучить братьев, сосланных в Пелым. Он велел им отвести особый двор с двумя избами, давать им по калачу и по два денежных хлеба в сутки, в скоромные дни по части говядины и по три части баранины, а в постные дни рыбы; не накладывать цепей, – но велел не допускать к ним никого, не дозволять ни с кем переписываться, следить за их каждым словом. Слуги Борисовы показывали свое усердие к царю больше, чем царь требовал. Василий Никитич скоро умер в Пелыме от дурного содержания и худого обращения. Михайла Никитича отослали с приставом Романом Тушиным, заточили за 30 верст от Чертыни в Наборгской волости и держали в земляной тюрьме. О нем сохранилось предание, что он был силач: и теперь хранятся в Наборгской церкви его цепи: плечные в 12, ножные в 19, а замок на них в 10 фунтов. Приставы и сторожа истязали его, но не по приказанию Бориса.

Всех их разлучили с семьями. Более всех братьев отличался Федор Никитич, от природы умный, острый, любезный и приветливый с русскими и чужеземцами, любознательный и начитанный, знакомый даже немного с латынью; никто лучше его не умел ездить верхом; не было в Москве красивее мужчины, так что красота его вошла в пословицу, и если портной, сделавши платье и примерив его, хотел похвалить, то говорил своему заказчику: «Теперь ты совершенно Федор Никитич».

Говорят, что еще при царе Федоре Ивановиче принудили его жениться на бедной девушке, жившей у сестры его, княгини Черкасской, вероятно, с целью унизить его. Но он нашел добрую жену в этой незнатной девице, урожденной Шестовой. Этого-то щеголя московского постригли насильно в Сийском монастыре под именем Филарета и приставили к нему строгий надзор; жену его Ксению Ивановну разлучили с малолетними детьми, постригли под именем Марфы и сослали в Егореевский погост Толвуйской волости в Заонежье; малолетних детей ее, мальчика Михаила и девочку, сослали на Белоозеро с теткою их, сестрою Романовых, девицею Анастасиею. Туда же сослали мужа другой сестры Романовых, князя Бориса Канбулатовича Черкасского, с женою и детьми. Постригли и мать Ксении Ивановны, Марью Шестову. Сослали по делу Романовых многих других свойственников и друзей их, в том числе князя Ивана Васильевича Сицкого, бывшего воеводою в Астрахани; его привезли из Астрахани в оковах, разлучили с женою и сослали в Кожеозерский монастырь, а жену в Сумскую пустынь; сослали также князей Репниных, Карповых и Шестуновых. Вскоре участь их несколько была облегчена: так, Ивана Никитича перевели в Нижний Новгород. Федор Никитич до конца Борисова страдал в Сийском монастыре, и пристав Воейков должен был доносить о речах, о всяком шаге его Борису.

Но Филарет был слишком для того умен и осторожен, чтоб Воейков мог услышать от него что-нибудь важное. Только и мог Воейков донести, что старец Филарет говорил: «Бояре мне великие недруги, искали голов наших, научали говорить на нас людей наших, я сам видел то не однажды. У них теперь нет ни одного разумного: не сделает с ними царь никакого дела; только и есть умный человек, что Богдан Бельской, – тот досуж и к посольским, и ко всяким делам…» Перед приставом Филарет вспомнил о семье, показывал вид, что не знает ничего о ней и говорил: «Милые мои дети! Маленьки бедные остаются! Кто их будет кормить и поить? А жена моя наудачу уже жива ли? Где она? Чаю, где-нибудь туда ее замчали, что и слух не зайдет. Мне уже что надобно! То мне и лихо, что жена и дети: как помянешь их, так словно кто рогатиною в сердце кольнет! Много они мне мешают. Дай Господи услышать, чтоб их раньше Бог прибрал, – я бы тому обрадовался; чаю, и жена сама тому рада, чтоб им Бог дал смерть, а мне бы уже не мешали: я бы стал промышлять один своею душою». А между тем, несмотря на всю строгость, Филарет знал, где его жена и дети; находились добрые люди, которые облегчали участь страдальцев. В Толвуйской волости был поп Ермолай и некоторые крестьяне, которые осведомлялись о положении Филарета и сообщали о нем известия жене его и от ней переносили вести ему. Они как будто предчувствовали, что эта погибшая, по-видимому, фамилия будет в состоянии вознаградить за это сочувствие к ее несчастию всех их потомков.

И другие фамилии испили подобную чашу. Так, семейство Пушкиных по доносу своих холопов было разослано в Сибирь; их поместья и вотчины описаны, имущество распродано, а доносчики получили награды. Дьяку Щелкалову не прошло даром, что он читал народу о присяге Боярской думе: и его сослали в 1602 году[22].

Подозрительный до крайности, Борис каждую минуту боялся за свой венец, за свое существование, за свой род и был несчастнейшим в мире человеком. Желанный Димитрий не отыскивался; но Борисовы агенты проведали и донесли царю, что тайные враги спроваживают этого Димитрия за рубеж, в Польшу. Донесли также Борису, что уже и в Польше поговаривают, будто жив законный наследник прежних государей Московского государства. Борис, по-прежнему не упоминая имени Димитрия, приказал устроить на западной границе караулы, не пропускать никого через границу, хотя бы с проезжею памятью, но всех велел задерживать и доносить ему о них. Так прошло несколько месяцев. «Трудно было ездить из города в город», – говорит Маржерет. Все знали, что ищут каких-то важных государственных преступников, но никому не объявляли, кого именно ищут. Народ испытал много тесноты, оскорблений; много было схвачено и перемучено невинных людей, а того, кого Борису было нужно, не нашли. Награды за доносы привлекали к этим занятиям. По московским улицам, говорит современник[23], то и дело сновали мерзавцы да подслушивали, что в народе говорится, и чуть только кто заведет речь о царе, о государственных делах, сейчас говорунов хватают и – в пытку. Не проходило пира, чтоб на нем не было соглядатаев; где только люди соберутся, там и доносчики явятся. «И сталась, – говорит русский летописец[24], – у Бориса в царстве великая смута: доносили и попы, и дьяконы, и чернецы, и черницы, и проскурницы, жены на мужьев, дети на отцов, отцы на детей доносили». Бояре и боярыни доносили одни на других – первые царю, вторые царице; так, князь Димитрий Михайлович Пожарский (впоследствии, в 1612 году, бывший предводитель ополчения против поляков) при Борисе был доносчиком на князя Бориса Лыкова, а мать его, княгиня Марья, доносила царице на мать Лыкова и на жену Василия Федоровича Скопина-Шуйского (мать знаменитого в Смутное время Михаила Васильевича), будто эти женщины неуважительно отозвались о царевне Ксении, Борисовой дочери. Опала постигла их.

Обвиняемых в недоброжелательстве к государю и в злоумышлениях обыкновенно подвергали пыткам и, если они под пыткою оказывались сколько-нибудь виновными, заключали в темницы или рассылали по отдаленным землям. Имущества опальных брали в казну или раздавали доносчикам. Борис воспользовался положением холопов и их естественною неприязнью к господам. В те времена господин без крепостного акта мог покуситься на свободу служившего у него человека и сильный всегда мог оскорбить, закабалить, примучить слабого. Зато холопу, если ему тяжело становилось холопство, был прекрасный способ освободиться от рабства – донести на господина. Первый пример показал тогда Борис над Воинком, холопом князя Шестунова. Этот человек донес на своего господина, а царь за то наградил его поместьем, да еще велел объявить об этом всенародно, чтоб другим был пример. Два-три таких случая разлакомили холопов; вошло у них в обычай составлять на господ доносы: сойдется их иногда человек пять, шесть и больше, подговорят лживых свидетелей и подадут в приказ челобитную на царское имя. По этим челобитным начинался сыск. Кроме тех, на кого прямо доносили, к делу притягивались родственники, друзья, соседи обвиненных, и чуть извет казался правдоподобным – господ поражала опала, а холопы получали свободу; их записывали в число служилых, им давали поместья. Случалось, господа в свое оправдание ссылались на других своих холопов – те стояли за господ: их предавали пыткам, и если они не переносили кнута и горячих угольев и путались в показаниях, им резали языки, иногда и вешали за приверженность к господам в ущерб царской безопасности. Всего чаще обвиняли господ в ведовстве. Скрывая упорно главнейшую причину розысков, Борис гласно высказывал другого рода страх: чтоб его и семью его не испортили чарами, наговорами, зельями, и достаточно было голословного слуха о ведовстве, чтоб начать розыск. Царь хоть и боялся ведовства, но в самом деле не столько, сколько показывал, а прикрывал этою боязнью надежду посредством розысков напасть на след Димитрия. Искали в сущности его – Димитрия; никто не смел сказать, что его ищут; между тем об этом знали, и расходился, на беду Борису, слух о Димитрии в русском народе тем более, чем более Борис хотел уничтожить эту молву в самом источнике.

Быстро исчезла та призрачная любовь, которую Борис подогревал к себе в русском народе искусственною добротою и щедротами. Бориса стали ненавидеть: его ненавидели бояре, ненавидело и дворянство, которое ему обязано было закреплением крестьян; скоро оно охладело к нему после того, как он стал царем. Народ в первое льготное время после венчания нового царя отдохнул немного от своего обычного бремени; но когда воротился прежний порядок, ему после отдыха стало тяжелее, чем прежде, терпеть от налогов и грабительства правителей. Разные ветви казенных доходов, как то: денежные оброки с лавок в городах, налоги на промыслы, ярмарочные сборы отдавались от казны откупщикам, получавшим грамоту, где обозначалось: сколько, за что и при каких обстоятельствах следует брать; но этого не соблюдали: делалось много произвола и злоупотреблений. Некоторые статьи торговли были достоянием казенной монополии: важнее было то, что продажа вина производилась от казны; заведены были кабаки, куда сходились пить царское вино; не дозволено было производить частного вина никому, кроме тех, кому давались особые льготы для домашнего обихода. Таким образом, пьянство стало источником царских доходов; царский интерес покровительствовал этому пороку, обыкновенно очень заразительному в северных климатах, а вместе с тем невольно поощрялось народное развращение: кабаки царские стали притоном всяких мерзостей. По восшествии на престол Борис на первых порах как будто хотел изменить этот порядок, тягостный для народа, уничтожал кабаки и показывал вид, будто преследует пьянство, но в сущности поощрял его; под видом охранения народной нравственности запрещалась частная продажа вина, а вино, как исключительная принадлежность казны, продавалось на кружечных дворах. Распространение пьянства столько же и разоряло народ, сколько развращало; явилось много праздношатающихся, пропившихся, готовых на всякое порочное дело из легкого прибытка или с отчаяния, порвавших семейные узы и не ценивших жизни, потому что она им не представляла впереди ничего прочного. Были и другие причины накопления такого рода людей. Борис, еще бывши правителем, покровительствовал закреплению холопов. В 1597 году было установлено, чтоб те, которые давали на себя кабалы за деньги до 1597 года, оставались до смерти в холопстве у тех, кому они поступали по кабале; не следовало уже брать с них денег, которые они занимали у господ и за которые сами себя им закладывали; равным образом и дети их, рожденные в то время, когда их родители находились в кабале, должны были оставаться в холопстве у того же господина; а на будущее время постановлено, что всякий вольный человек, прослуживши у господина добровольно около полугода, делался его вечным холопом на том основании, что господин его одевал и кормил[25]: принималось во внимание содержание холопа, а его служба не ценилась ни во что. Это привело к всевозможнейшим насилиям. У кого было много денег, тот делал безнаказанно все что хотел с теми, кто в них нуждался. Приносил ли кто вещи в заклад – нужно было, чтоб вещь стоила вчетверо против суммы денег. Проценты брались по четыре со ста в каждую неделю, и когда к сроку нельзя было выкупить, вещь оставалась у хозяина. У кого не было чего заложить, те закладывали сами себя на время, и тогда заимодавец устраивал дело так, что обращал должника своего себе в холопы. Обыкновенно бедняк, взявши взаймы у богатого, вместо процентов служил у него, а хозяин придирался к нему, делал начеты, и после срока должник, не в состоянии будучи высвободиться из кабалы, оставался в полном холопстве. Этого мало. Часто наемный слуга, получавший жалованье, делался рабом потому, что господин делал притязание, будто он у него служил без уговора; и власти присуждали его в полное холопство противно всякой правде. Неопределенность закона о сроке, после которого вольный слуга делался холопом, подавала повод к кривотолкованиям. Все зависело от судьи, а судья приговаривал к холопству и такого, который несколько дней послужил господину, на том основании, что господин на него потратился. Невольный холоп не мог найти управы. Призовут мастерового работать в дом; тот сколько-нибудь поживет в этом доме; хозяин изъявляет притязание, что он его раб, а власти потакают ему, оттого что хозяин дает властям взятку. Другого зазовут в гости, обласкают, покормят, попоят, а потом начнут мучить и вымучат кабалу. У богатых дворян нанимались служить в ратном деле дети боярские, люди свободные, даже имевшие поместья; сильный господин задерживал их и делал притязания, будто те закабалили себя, и они поступали ему в холопство со своими имениями. Явилась ловля людей: хватали иногда по дороге прохожих и заставляли работать, а потом муками и насилиями вымогали кабалу; или же начинали с бедняками иск; начальство потакало сильным и отдавало бессильных в рабство. Зато ловкие пройдохи играли своей свободой и извлекали для себя пользу из рабства: они продадут себя в одном доме, поживут в нем, обокрадут хозяев, бегут в другой дом и в иной город; с другими сделают такую же проделку; потом убегут от них и перейдут к третьим, чтоб и этих обмануть.

Таким образом, между господами и холопами была круговая порука: то господин делает насильство холопу, то холоп разоряет господина. В Московском государстве чересчур мало и редко было тогда чувство чести быть свободным, звание несвободного не тяготило человека. Это было естественно там, где все, до самого родовитого князя, были холопы царя. Исключение составляло казачество на юге: беглецы в казацкое общество разрывали связи с московскими порядками; там зачиналось общество на иных началах, и притом под сильным влиянием Южной Руси, где были иные убеждения, иные предания, где остатки удельно-вечевой старины смешивались с польскими понятиями о рыцарстве, заимствованными с Запада и переделанными в славянской жизни. Там образовались понятия о свободе; там ценилось звание вольного человека, и казак с гордостью называл себя: «вольный казак». В Московском государстве считали наравне – что служить государству, что быть холопом: последнее казалось сноснее; правительство постоянно должно было, ради удержания на службе дворян и детей боярских, запрещать им вступать в холопство к боярам.

Крестьяне, сельские люди, имевшие право свободно переходить с земли одного владельца на землю другого и защищаемые законом от покушений владельцев, при Федоре были закреплены и отданы произволу владельцев, доставлены почти наравне с кабальными. Мера эта была до крайности необходимая. С расширением пределов Московского государства на восток в Сибирь, на юго-восток по Волге и к прилежащим ей степям, на юг – к татарским степям, открылись новые привольные пространства, годные для поселения; туда, естественно, стал двигаться народ: чем дальше от средоточия власти, тем ему было льготнее. Само правительство желало заселения новых земель русским народом, давало для этого и подмогу, и предоставляло льготы новопоселяющимся; но такие выселения в видах правительства не должны были переходить границы, иначе Московское государство опустело бы. В начале царствования Федора Ивановича ехавший из Вологды в Ярославль англичанин Флетчер видел на этом пути до пятидесяти деревень, покинутых своими жителями. Между тем бояре, дворяне, дети боярские, все вообще служилые люди, составлявшие военную силу, должны были исправлять свою службу за населенные земли, называемые поместьями. Доходы с этих земель могли получаться только тогда, когда было кому обрабатывать эти земли. Естественно было правительству оградить им возможность содержать себя для службы. Государственные доходы, получаемые с посадов и волостей, также могли собираться только тогда, когда были налицо рабочие силы: необходимо было правительству удерживать эти силы в тех местах, откуда оно получало через них свои доходы. Борис, правивший всем государством при Федоре, ввел закрепление, соображаясь с государственными выгодами. Закрепление крестьян было благодеянием класса служилого, наделенного имениями, который нуждался в работниках. Служилые были одолжены этим Борису и расположены стоять за своего благодетеля при случае. Для громад крестьянского сословия эта мера была тягостна, но Борис рассчитывал, что ему важнее приобрести силу в служилых людях, чем в крестьянах. Тягость закрепления для крестьян, впрочем, состояла не в том, что владельцы и должностные люди могли поступать с ними как с рабами, а в том, что они должны были безвыходно жить на одном месте, тогда как это было противно их вековым, дедовским привычкам, и притом когда была для них приманка поселяться в более льготных и привольных местах. Трудно было пересилить старину.

Охота переходить должна была еще сильнее одолевать крестьянина после запрещения: по крайней мере, вместо законно переходивших явились беглые, противозаконно оставлявшие владельческие земли, где были прикреплены. Их искали, их преследовали и заводили тяжбы с теми, кто их принимал. Они сами считались преступниками; их связь с обществом была нарушена; преследуемые законом, они готовы были идти против закона и людского общества, подчиненного этому закону и исполняющего его повеления. Таким образом, накоплялись громады людей, готовые на всякую смуту. По дорогам нападали на проезжих: грабили и убивали в городах по ночам; в Москве стоило выйти ночью из двора, и можно было бояться, что из-за угла свистнет кто-нибудь кистенем в голову. Там каждое утро привозили к земскому приказу убитых ночью и обобранных на улицах.

Борис одумался и во время постигшего русскую землю голода отменил было в близких к Москве местах закрепление, позволил крестьянам переходить от владельцев к владельцам по-прежнему, но это мало помогло. Страшный голод, постигший Русь в 1601 и 1602 годах, довершил подготовку Московской земли к потрясениям. Он произошел оттого, что в течение весны и лета шли проливные дожди и недоставало тепла; так что в то время, когда уже хлебу нужно было созревать, он был еще зелен, а 15 августа ударил на него утренний мороз, и в этот год не собрали на поле ни зерна. Много было народу, жившего насущным трудом; многие жили беспечно, не думая собирать запасы на будущее время; в хлебе оказалась скудость, и тотчас цены на хлеб поднялись неимоверно, особенно в городах, так что в Москве, где было стечение народа, цена дошла до пяти рублей за четверть. Тогда по дороговизне продавали уже не четвертями, а четвериками[26] – 1/8 четверти; этого не было прежде в обычае, когда бочки (4 четв.) покупались от 3 до 5 алтын. Нищета поразила простой народ быстро. Тогда многие из владельцев, державших у себя холопов, и добровольных, и насильно закабаленных, прогоняли их от себя, потому что дорого обходился их прокорм. Изгнанники увеличивали толпы голодного народа. Настала тяжкая зима. Но это была только половина бедствия. Осенью посеяли рожь, на весну овес – и не взошли ни рожь, ни овес; и в следующий год был такой же неурожай, летописи не говорят – отчего. Тогда уже постигла Московское государство такая беда, какой, как говорили, не помнили ни деды, ни прадеды. Царь приказал отпереть свои житницы, продавать хлеб дешевле ходячей цены, а очень бедным раздавать деньги. Каждый день в Москве раздавали нищим по полуденьге человеку, а в праздники и воскресные дни по целой деньге. Для приходивших за царскою милостыней в нескольких местах близ стены Белого города выстроили переходы, и в них-то раздавалась милостыня: каждый день у царя выходило по 20 000 фунтов стерлингов – говорит один англичанин[27]. Но этого было недостаточно; хлеб и прочие припасы при накопившемся многолюдстве дорожали более и более; невозможно было всех прокормить такою милостынею; притом же в Московской земле, по замечанию современника[28], все должностные лица были воры; они на этот раз раздавали царские деньги своей родне, приятелям и тем, которые с ними делились барышами; их сообщники приходили в лохмотьях, зауряд с нищими и голодными, и получали прежде всех и более всех царские деньги, а настоящие нищие – хромые, слепые, увечные – не могли дотолпиться, их прогоняли палками. «Я видел сам, – говорит этот современник, – как дьяки, нарядившись в лохмотья, брали милостыню». Пекарям приказано было печь хлебы определенного веса и величины, а они, чтоб придать больше веса своим печеным хлебам, продавали их почти сырыми, и даже нарочно воды подливали; и за это некоторые были казнены смертью. Бедняки ели сено, солому, собак, кошек, мышей, всякую падаль, такую мерзость, что, как говорит летописец, и писать недостойно[29]. Много народу издыхало по улицам. Борис учредил стражу, чтобы подбирать и хоронить тела умирающих бесприютно от голода, и приказал из своей казны отпускать на мертвецов саваны. Эта стража то и дело разъезжала по Москве и увозила мертвецов в яму за городом. Случалось, таким образом, и живых, падавших от изнеможения, захватывали; случалось – везут полные сани трупов, а между ними слышатся стоны и жалобные моления, а те, что везут их, как будто не слышат, рассчитывая, что все равно придется же забирать их и увозить впоследствии, – и так без содрогания бросали еще дышавших людей в могилы.

Раздача милостыни продолжалась с месяц. Потом правительство рассудило, что раздача милостыни только обогащает плутов, накопляет голодный народ в столице; смертность усиливается, может явиться и зараза; притом подозрительный Борис боялся, чтоб народ, пришедши в крайнее ожесточение, не поднял бунта, а это было бы опасно в столице при таком многолюдстве. Запретили раздачу милостыни в столице. Это было именно в такую пору, когда весть о щедротах Бориса успела распространиться по отдаленным углам русского мира и со всех сторон шли народные толпы к Москве за пропитанием; на дороге постигла их весть, что уже более не раздают в Москве милостыни и не кормят голодных. Путники, лишенные средств, погибали по дорогам как мухи, а другие ели их трупы, и эту пищу у них отнимали стаи волков, которые бросались и на мертвых, и на живых.

Борис приказал посылать милостыню денежную в города, на месте покупать хлеб, где тогда можно было купить его, раздавать бедным деньги и хлеб. Все это не спасало от голодной смерти, а только доставляло возможность еще обогащаться холопам государевым. Целые селения вымирали с голоду. Один современник голландец, царский аптекарь, рассказывал, что ехал он зимою в свое имение и на дороге поднял замерзавшего мальчика, отогрел его в медвежьем меху и привез в ближайшую деревню. Мальчик, пришедши в чувство, едва ворочая языком, сказал: «Весь мой род вымер от голода; осталась мать моя и шла со мною; невтерпеж ей стало, что я околеваю, и убежала она в лес, а меня покинула на снегу». Голландец оставил поднятого им ребенка в деревне, дал кое-что на его содержание и поехал далее за своим делом, обещавши воротиться и взять к себе сироту. Но когда он по этому обещанию воротился, то не нашел никого в деревне; все ее жители умерли от голода, и спасенный мальчик тоже[30]. По известию русских и иностранных современников, в одной Москве погибло 127 000 народу, погребенного в убогих домах; в это число не включались мертвецы, которых погребали у приходских церквей. Петрей рассказывает, как он видал, что на улице в Москве умирающая от голода женщина вырвала зубами у своего ребенка мясо из руки и пожирала в припадке бешенства…[31] Иногда муж загрызал и съедал свою жену, иногда жена съедала мужа; вареная человечина продавалась в пирогах на московских рынках. Дорожному человеку опасно было заехать на постоялый двор: его могли там зарезать и съесть или кормить его мясом других проезжающих. «Я был свидетелем, – говорит Маржерет, – как четыре москвитянки, брошенные мужьями, зазвали к себе крестьянина, приехавшего с дровами, как будто для заплаты, зарезали его и спрятали в погреб про запас, сначала намереваясь съесть лошадь его, а потом уже и его самого. Злодеяние это тотчас же и открылось; тогда узнали, что эти женщины поступили таким образом уже с четвертым человеком».

Тем не менее современники свидетельствуют, что на Руси в то время не было совершенно недостатка хлеба. Не все области Московского государства были одинаково поражены голодом.

В Северской земле, особенно в окрестностях Курска, урожаи были хороши, и куряне приписывали это счастливое исключение заступничеству своей чудотворной иконы Божией Матери. Когда в Москве цена четверти ржи доходила до трех рублей, в Курске она продавалась по одному рублю. Но провоз оттуда был чрезвычайно затруднителен. У многих помещиков около Владимира по Клязьме и в разных уездах украинных городов сохранялись полные одонья немолоченного хлеба прошлых годов. Но мало было готовых приносить общему делу на пользу свои частные выгоды; напротив, старались извлечь себе корысть из общего бедствия. Нередко зажиточный человек выгонял на голодную смерть рабов, рабынь, даже близких сродников, а сам продавал свои запасы дорогою ценою. Иной мужик-скряга боялся везти свое зерно на продажу, чтоб у него не отняли на дороге голодные, и зарывал его в землю; там оно и сгнивало у него без пользы; другому удавалось продать и взять огромные барыши, но потом он трясся над деньгами от страха, каждую минуту боялся, чтоб на него не напали; были такие, что от страха за свои сокровища, так быстро нажитые продажею хлеба, сходили с ума, вешались или топились[32]. Московские торговцы с начала дороговизны покупали множество хлеба и держали его под замками в своих лабазах, рассчитывая продать его тогда, когда цены поднимутся донельзя. Борис стал преследовать тех, у кого был спрятан хлеб. Холопы делали доносы на господ: царь посылал поверять истину доносов и найденный хлеб раздавать бедным, выплачивая хозяевам по умеренным ценам. Но посланные стакивались с хлебопродавцами, иногда скрывали найденный хлеб, иногда же хлебопродавцы отдавали на продажу по установленной от царя цене гнилой хлеб или же царские чиновники принимали от них меньше, чем писали. Так же точно и посылаемые в города для поверки немолоченного хлеба брали с владельцев посулы и укрывали их. Таким образом, все старание Бориса к удешевлению хлебных цен послужило только к беззаконному обогащению его чиновников. Впрочем, найденный в далеких провинциях хлеб трудно было возить: голод разогнал ямщиков, невозможно было отыскать подвод.

Борис, однако, хотел, чтоб его царство если было в печальном положении, то по крайней мере казалось бы в счастливом. Уже по окончании голода приезжали в Москву иноземные послы; Борис думал утаивать от них бедствие: ему было стыдно, что его царствование несчастно; ему хотелось, чтобы иноземцы распространяли вести, что народ под его державою благоденствует. Велено было всем наряжаться в одежды бархатные и камчатные, непременно цветные; запрещено было беднякам в отрепьях являться на дороге. Бедные дворяне, выстроенные для встречи послов, должны были тратить свое состояние, чтоб закрыть своим фальшивым блеском горе, постигшее Московскую землю. На тех, которые скупились разориться для царской воли, доносили доносчики (обыкновенно их же слуги), и царь за то лишал их поместьев и жалованья. Когда послов поместили в Москве, то наблюдали, чтобы никто из живущих в России иноземцев не разговаривал с посольскою свитою; смертная казнь обещана была тому, кто станет рассказывать приезжему иноземцу о бедствии, тогда уже проходившем. С этою целью в самый разгул голода Борис не дозволял выписывать хлеб из-за границы, а между тем такой ввоз впору мог значительно понизить цены и спасти многих от голодной смерти[33]. Борис дозволил, однако, ввоз уже по окончании сильного неурожая, чтобы понизить цены. Но урожаи последующих лет не скоро могли понизить цены на хлеб до прежней дешевизны. При огромной смертности людей и скота много полей оставалось и после незасеянными. Еще в марте 1604 года на востоке Московского государства, в Нижегородской земле, платили за четверть ржи целый рубль, тогда как скот пал в цене до того, что езжалую лошадь продавали по 40 алтын (1 р. 7 ½ алт.), а корову за 36 алт. 2 д. (1 руб. 3 алт.[34]). Дороговизна поддерживалась до осени 1605 года.

Голодное время сделало свое: кроме погибели множества народа оно утвердило в московском народе тяжелую мысль, что царствование Бориса не благословляется Небом, потому что достигнуто и поддерживается беззакониями. Как он там ни старался показываться народу щедрым, сострадательным, милосердым, – все это принималось за лицемерство; все дурное, напротив, что происходило на Руси, – все ставили в вину царю. Укоренилось мнение, что род Борисов после него, если сядет на престоле, не принесет русской земле благословения Божия. Желательно становилось, чтоб детям Бориса не пришлось царствовать, чтоб нашелся такой, который пред Борисом имел бы более прав. Таким был единственно Димитрий. Мысль о том, что он жив и явится отнимать у Бориса престол, была отрадна и потому принималась, так как везде и всегда в несчастиях охотно верится в возможность того, что желается. Суровые преследования со стороны Бориса распространяли и поддерживали эту страшную для него мысль.

Если старожилы не помнили на Руси такого страшного голода, то не помнили и такого бродяжничества, как в эти времена. Господа выгоняли слуг своих, когда чересчур дорого стоило их прокормить, а потом, как хлебные цены спадали, хотели возвратить их себе; но бывшие холопы, если не успевали пропасть от голода, жили у других или приобрели вкус скитаться – и не хотели ворочаться. Умножились тяжбы, преследования; отыскиваемые беглецы собирались в шайки. К этим бродягам приставало множество холопов, принадлежавших опальным боярам. Борис запрещал их принимать в холопство; а это было так же тяжело для них, как запрещение перехода для крестьян; тяготясь холопскою участью у одного господина, редкий холоп желал выйти совсем из холопского звания; все почти для того и бегали, чтоб поступить в другое место. Этих опальных холопов собрались тогда тысячи; лишенные права шататься из двора во двор, они приставали к разбойничьим шайкам, которые повсюду составлялись в разном числе. Большей части холопов нечем было кормиться иначе; исключение составляли только те, которые знали какое-нибудь ремесло[35]. Было тогда множество беглых из дворцовых, монастырских, черных сел, также из посадов; они разбегались во время голода, а потом, когда их требовали на прежние места, им тяжело показалось тянуть тягло, особенно после того, как множество народа перемерло, а на оставшихся валились большие налоги, прежде отбываемые большим числом тягот; и они бегали, жалуясь на поборы, на неправды приказчиков и старост, на насилия сторонних людей. Одни убегали в Сибирь, другие на Дон, третьи в Запорожье; многие селились на украинных степях и там уклонялись от государственных повинностей. Счастливое исключение Северской Украины во время голода было причиною чрезвычайного накопления народа в этом крае. Правительство стало принимать меры к возвращению беглецов, а они, со своей стороны, готовы были отбиваться. Все это беглое население, естественно, было недовольно тогдашним Московским государством; все оно с радостью готово было броситься к тому, кто поднимет его на Бориса, кто пообещает ему льготы. Тут не было никаких стремлений к какому бы то ни было иному государственному и общественному строю; громада недовольных легко пристает к новому лицу, надеясь, что при новом будет лучше, чем при старом.

В Северщине, лесной пограничной стороне, в 1603 году образовалась большая разбойничья шайка Хлопки Косолапого. Так обыкновенно современники считают ее разбойничьей шайкой, но едва ли она была тем в полном смысле этого слова. Скорее, это было в зародыше такое сборище, каких много являлось впоследствии в русской истории, – сборище, которое не ограничивалось простым грабежом и убийством, а покушалось сломать и опрокинуть господствующий строй государственной и общественной жизни. Хлопка не ограничивался нападением на проезжих: с огромной шайкой он шел прямо на Москву, грозил истребить и престол, и бояр, и все, что было на Руси правительственного, властвующего, богатого и утесняющего. Борис в октябре 1603 года послал для истребления этой шайки ратную силу под начальством окольничего Ивана Федоровича Басманова. Уже недалеко от Москвы напали на Басманова «воры» нежданно. Они ударили на царскую рать на пути между зарослями. Басманов был убит. Но тут сталось противно тому, что обыкновенно бывает в таких случаях, когда убьют вождя и войско разбегается; на этот раз смерть воеводы побудила ратных сражаться с удвоенным мужеством и храбростью. Бились храбро и мятежники. Наконец вождь их был ранен и, раненый, схвачен в плен. Они были разбиты и бежали; почти все важнейшие заводчики были пойманы, сам Хлопка – в их числе; его казнили в Москве, всех прочих «воров» повешали на деревьях[36]. Басманова погребли с честью у Троицы.

Этот неудачный мятеж был только предвестником того, что приближается время, когда так или иначе, а приходится пошатнуться Московскому государству. Благочестивые люди ожидали Божией кары. В сентябре того же 1603 года скончалась сестра Бориса, инокиня Александра, бывшая царица Ирина. Говорили, что смерть постигла ее от тоски: она слышала о бедствиях Московского государства, о страданиях русского православного народа, о мучительствах своего брата. Она пророчила грядущие беды. Говорят, совесть угрызала ее за то, что она способствовала возведению Бориса на престол. «Всемогущий Господь, – говорит современник-иноземец, повторяя, конечно, слова русских, – воззвал ее из юдоли плача к себе, чтоб избавить от ужаса дожить до того, что постигло после нее и царский дом, и Московское государство». Толпы мужчин, женщин, детей провожали тело усопшей царицы в склеп Вознесенского монастыря. Ехавший на санях за гробом сестры царь Борис чувствовал, что народное сожаление о его сестре было зловещим укором ему самому[37].

Всегда в истории пред великими и страшными потрясениями и народными бедствиями бывали предзнаменования, тревожившие суеверные понятия ожиданием чего-то неизвестного и страшного. Так было и тогда, пред началом Смутного времени. Еще при Федоре, скоро после убийства Димитрия, происходили в разных углах Русской земли явления, пугавшие народное воображение. Говорили, в 1592 году в Северном море появилась такая кит-рыба, что чуть было Соловецкого острова со святою обителью не перевернула. Страх и раздумье навело на русских разрушение Печерского монастыря близ Нижнего Новгорода в 1596 году: осунулась под монастырем крутая гора и придвинулась к Волге; монастырские строения развалились; люди, однако, успели убежать. Это событие повсюду сочли предзнаменованием большой перемены в Московском государстве. Скоро народное ожидание оправдалось: прекратилась царственная ветвь варяжского дома, и на престол сел в первый раз с тех пор, как Русь себя государством помнила, человек другого рода, да еще татарской крови. Теперь, при Борисе, опять народ пугался предзнаменований. То и дело, что носились слухи о видениях и страшных знамениях. В 1601 году в Москве караульные стрельцы рассказывали: «Стоим мы ночью в Кремле на карауле и видим, как бы ровно в полночь промчалась по воздуху над Кремлем карета в шесть лошадей, а возница одет по-польски: как ударил он бичом по Кремлевской стене да так зычно крикнул, что мы со страху разбежались». На запад от Москвы бродили стаи волков и беглых собак, они нападали на прохожих и заедали их; зловещий их вой слышали в городах и в самой Москве; рассказывали, будто они пожирали друг друга, – это казалось необыкновенным. «Вот, – говорили москвичи, – стало быть, не права пословица: волк волка не ест». Один какой-то смелый татарин говорил: «Это значит, что вы, москвитяне, будете, как голодные волки или собаки, терзать или истреблять друг друга!» Около Москвы появилось множество лисиц, и некоторые смело забегали в город. В сентябре 1604 года близ самого дворца убили лисицу; эта лисица была черная, каких не видано было никогда в этой стороне; один купец заплатил за нее большую сумму, как за редкую, за сибирскую – 90 рублей. В разных местах Московщины ужасные бури вырывали с корнем деревья, перевертывали в городах колокольни, срывали крыши. Тут не ловилась в воде рыба; там птиц совсем не было видно; там женщина родила урода; там домашнее животное произвело такое чудовище, что нельзя было сказать – что оно такое. На небе стали видеть по два солнца и по два месяца. В довершение всех ужасов явилась комета: она была так велика, что во второе воскресенье после Троицына дня 1604 года видели ее в полдень. Борис призвал какого-то немца-астролога, и этот немец сказал ему: «Бог посылает такие знамения на предостережение великим государям; это значит, что в их государстве будут важные перемены. Царь! Берегись, остерегайся людей, которые около тебя, и укрепляй границы своего государства, – большая беда наступит!»[38]

В Иван-городе перехвачено было письмо, которое в январе 1604 года отправил из Нарвы в Або некто Иоганн Тирфельд: в нем он сообщал носившиеся слухи, что явился сын московского царя Ивана Васильевича, Димитрий, теперь находится у казаков и скоро Московию постигнет большое волнение. Вслед за тем случилось следующее: послан был окольничий Семен Годунов, родственник царя, в Астрахань для усмирения волновавшихся инородцев. Доплывши до Саратова, он услышал, что казачество по Волге поднялось; купцы сбегались в Саратов, извещали, что казаки разбойничают большими шайками; далее нельзя плыть, – говорили Годунову купцы. Но Годунов поплыл далее; казаки на него напали; он бежал; кое-кто из его людей попал в плен казакам[39]. Казаки отправили в Москву этих пленников и поручили передать царю так: «Вот мы, казаки, скоро придем в Москву с царем Димитрием Ивановичем!» Борис призвал к себе бояр, объявил об этом и сказал мрачно: «Вот наконец оно, вот что вышло! Я знаю: это ваше дело, изменников и предателей, князей и бояр дело…»[40]

Предыдущая главаГлава 1 из 75Следующая глава