Осенью 1901 г. Матильда и Андрей решили встретиться в Венеции, чтобы вместе отдохнуть в Италии. Риторический вопрос — а к чему такие предосторожности, ведь великие князья Романовы уже давным-давно не стесняются ездить в Европу со своими метрессами. Из-за родителей Андрея? Но великий князь Владимир более чем по-отечески относился к Матильде. А может, сама Матильда соблюдала приличия? Тут я соглашусь, но уточню, что не от петербургского света, который уже более 10 лет судачит о ней, а от великого князя Сергея.
«Как и было условлено, — пишет Кшесинская в “Воспоминаниях”, — мы встретились в Венеции с Андреем, который приехал со своим адъютантом А. Беляевым, человеком очень приятным и симпатичным. Жилось нам здесь очень хорошо.
Мы любили обедать в маленьком ресторанчике “Иль Вапоре”, где ели итальянские блюда и пили кьянти. Осмотрев все достопримечательности Венеции, мы поехали в Падую, чтобы посетить место захоронения Св. Антония, которому я всегда молилась, когда что-нибудь теряла. И всегда моя пропажа находилась. Рядом со святыней продавались образки, которые нужно было потереть о саркофаг, чтобы придать им чудодейственную силу. Разумеется, мы всё это сделали. Из Падуи мы отправились в Рим, где провели около двух недель и как следует осмотрели город. К счастью, в гостинице нам дали проводника-француза, который был учителем истории, а во время каникул сопровождал туристов. Он великолепно знал историю Рима и все памятники старины. С утра мы ходили в музеи, а днем гуляли по улицам или выезжали за город, чтобы познакомиться с достопримечательностями».
На обратном пути из Рима Матильда и Андрей посетили Ассизи, Перуджу, Флоренцию, Пизу и Геную.
Далее Матильда пишет: «По приезду в Париж я почувствовала себя плохо и вызвала врача. Обследовав меня, доктор сказал, что это начало беременности; по его мнению, срок был около месяца. Это известие очень меня обрадовало, но в то же время и обеспокоило, так как я не знала, как вести себя по возвращении в Петербург».
Да, действительно, ситуация! В аналогичном случае и Элен Безухова тоже не знала, что делать. Да и сам Лев Николаевич долго чесал в затылке — что делать? А потом взял да и умертвил Элен во время аборта. Матильда Феликсовна оказалась умнее всех и с успехом вышла из интересного положения.
Уже через два дня после посещения врача скорый поезд нёс её из Парижа в Петербург.
В сезон 1901–1902 гг. Матильда танцевала в «Эсмеральде», «Дочери фараона», «Спящей красавице», «Коньке-Горбунке» и «Пахите». Её выступления закончились лишь в середине февраля 1902 г., то есть на шестом месяце беременности.
Христиан Петрович Иогансон (1917–1903)
Так, 10 января 1902 г. Кшесинская танцевала в балете «Дон Кихот Ламанчский», который был впервые поставлен в Москве балетмейстером Горским. Этот балет был показан на прощальном бенефисе Христиана Петровича Иогансона, проработавшего на сцене Императорских театров более 60 лет. Балет был очень эффектным и сильно выигрывал в новой редакции Горского. Матильда танцевала классические вариации с кастаньетами, которыми сама себе аккомпанировала, исполняла при этом множество пируэтов и пользовалась огромным успехом.
Матильда вспоминала: «Я продолжала выходить на сцену до февраля. Чувствовала себя превосходно. Ни по характеру движений, ни по фигуре не было заметно, что я беременна. Мое последнее свидание с публикой состоялось 10 февраля. Я с большим успехом станцевала в “Дон Кихоте”».
Потом у Кшесинской было ещё одно выступление, 15 февраля, на этот раз в Эрмитаже. В зимнем сезоне здесь давались представления со Дня поклонения волхвов до Великого поста. Иногда устраивали два спектакля в неделю, исключительно для августейшего семейства и особ, приглашённых двором. Показывали короткие балеты и небольшие пьесы.
Талант Кшесинской отрицать невозможно. Но она постоянно включала «административный ресурс». Предоставлю слово князю Сергею Волконскому, директору Императорских театров с 1899 по 1901 год.
Николай II даёт указания князю Волконскому:
«— Ах да, Волконский, я хотел вам сказать… я знаю, что “Фиамметта” требует много репетиций, теперь масленица, они устали — дайте лучше в пятницу “Маркитантку”.
— Слушаюсь, ваше величество.
Это было в царской ложе Мариинского театра во время антракта. Только за три дня перед тем, в той же ложе, пробегая репертуар, государь мне сказал, что он так рад будущую пятницу увидеть балет “Фиамметта”, которого никогда ещё не видел. Почему же вдруг отмена? Я, конечно, мог ответить, что артисты вовсе не устали, что одноактный балет не требует репетиций, что все рады показать государю что-нибудь такое, чего он ещё не видал… Но я знал, что мои слова будут ни к чему. Я слишком хорошо чувствовал, что-то, на что он ссылался — усталость артистов, праздники и пр., — это не причина, а лишь предлог.
Есть ли на свете что-нибудь более трудное, как опровергать предлог? Опровергните — сейчас явится другой. Uno avulso, non deficit alter[43]. Мне всегда казалось, что предлог — злейший враг логики. Ведь предлог — это то, что нарушает самую нерушимую связь явлений — причинность; это есть подмена естественного рождения каким-то насильственным подбором. А тот случай, о котором я рассказываю, представляет собой некоторую разновидность. Дело в том, что государь верил в то, что говорил; он действительно думал, что артисты устали и пр. Для него это был не предлог, это была причина. Но в таком случае, в чём же дело? Откуда было у меня такое ощущение бесполезности всяких доводов и почему, несмотря на искренность государя, я испытывал ту неловкость, которую испытываю всегда, когда вместо причины стою перед предлогом? Очевидно, что-то произошло в промежутке тех трёх дней. Произошло вот что.
Когда из царской ложи я вышел на сцену, подозвал режиссёра и сказал, чтобы он подчистил “Фиамметту”, так как государь собирается её посмотреть, оказывается, — я этого тогда и не заметил, — в двух шагах от меня стояла Кшесинская. “Фиамметту” танцевала балерина Трефилова, которую Кшесинская терпеть не могла; услыхав мои слова, — это мне передали впоследствии, — она сказала: “Ах вот как! “Фиамметта” не пойдёт”. И “Фиамметта” не пошла. Вот, значит, где произошла подмена причины предлогом.
Кшесинская достигала всего, что хотела. Через великого князя Сергея Михайловича, с которым она жила, она восходила к государю, который в память своих когда-то близких к ней отношений разрешал все её просьбы.
Она при этом умела так обставить свою просьбу, что выходило, как будто её обижают. Во всяком случае, государю казалось, что она является страдалицей за прежнее его к ней благоволение. Поэтому он думал, что, разрешая её просьбы, он тем самым восстановляет справедливость, избавляет её от несправедливого преследования. В данном случае, очевидно, и просьбы не было или, вернее, личной просьбе была придана видимость заступничества за других. Государю предоставляется случай выказать своё внимание к артистам, измученным двойными спектаклями на масленой неделе. И он выказал внимание, он сказал: “Поставьте лучше “Маркитантку”.
Матильда Кшесинская в балете «Дочь фараона»
Не в первый раз государь вмешивался в мелочные подробности балетного репертуара, и даже распределения ролей. Это было всегда ради удовлетворения какого-нибудь желания Кшесинской; это всегда сопровождалось какою-нибудь несправедливостью по отношению к какой-нибудь другой танцовщице. Сам государь не знал, что творит несправедливость. Он исполнял чужую просьбу, и просьба ему докладывалась в такой форме, что несправедливость оставалась сокрыта. Что, например, было непригляднее скрытой стороны этого факта? Именем царя совершается возмутительная несправедливость. А вместе с тем что было проще и яснее видимой стороны этого происшествия? Государь “входит в положение” бедных артистов. И вот почему в этом случае, как и всегда в других подобных случаях, я мог ответить только и ответил: “Слушаюсь, ваше величество”.
<..>
Мой предшественник по управлению театрами, Иван Александрович Всеволожский, заключил контракт с дрезденской балериной Гримальди. Этот контракт я унаследовал; с её дебютов начинался балетный сезон 1899 года. Она дебютировала в “Жизели” с большим успехом. Следующий балет по контракту — “Тщетная предосторожность”; начались репетиции.
В одно прекрасное утро на приёмном дне является ко мне Кшесинская, заявляет свои права на исключительное исполнение “Тщетной предосторожности” и просит не отдавать другой то, что она называла “мой балет”. Я отказал, ссылаясь на контрактное обязательство и указывая на то, что ни в опере, ни в драме не существует монополии ролей, что нет основания вводить этот обычай в балетную труппу: и в самом деле, разнообразие для публики, для балерин — соревнование. Она вышла недовольная.
На другой день — ко мне звонок; у телефона великий князь Сергей Михайлович; спрашивает, когда я могу заехать к нему. Условились — на следующий день. Приезжаю. “Я хотел с вами поговорить насчёт Матильды Феликсовны, насчёт “Тщетной предосторожности”.
Начинается всё то же самое, и с моей стороны те же ответы — сказка про белого бычка. Я указывал, кроме того, на дисциплину, чувство служебного долга. Он всё это отмахивал и настаивал всё на одном: “Отнеситесь к вопросу не с служебной сухостью, а с человечностью, с сердечностью”. Видя, что из этого разговора на балетные темы ничего не вытанцуется, я сказал, что подумаю и напишу ему, вперёд решив, что ответ мой будет отрицательный.
На другой день был мой доклад у министра Двора, барона Фредерикса. Через день он уезжал с государем в Дармштадт, и я предупредил, что в его отсутствие у меня будет столкновение с моим августейшим тёзкой и что, может быть, и до него дойдут о том отголоски. Прощаясь со мной, он сказал: “Будьте тверды”.
“Я буду”, — сказал я. “Будете ли вы?” — подумал я. Надо сказать, что перед тем, как мне был предложен пост директора Императорских театров, запросили моего близкого друга, князя Александра Андреевича Ливена, способен ли я буду противостоять вмешательству великих князей в театральные дела. Ливен поручился за мою самостоятельность в этом отношении.
Но после первых же докладов у министра я понял, что он никогда не будет опорой. Ведь это же элементарная истина, что опираться можно только о то, что способно противостоять. Фредерикс, при рыцарски-благородных качествах своих, был характера рыхлого; я ясно ощущал, что его напутствие есть совет, но не может быть принято как обещание. Фредерикс, кроме того, был недалёк; он был неподвижного ума. Доклады у него иногда бывали очень тяжелы — он с трудом улавливал суть дела; всякий доклад надо было подавать в самых коротких словах — его мышление сейчас же утомлялось, его не хватало ни на какое более длинное рассуждение. Самое благоприятное для меня это, бывало, когда он чувствовал усталость, тогда он не спрашивал объяснений и прямо подписывал…
Решив соблюсти свою “линию”, я на другой день написал Сергею Михайловичу мой мотивированный отказ исполнить его желание. Получил в ответ письмо столь же недовольное, сколько нескладное, которое кончалось так: “А что Вы пишете, что отвечаете мне по зрелом размышлении, то и я обратился к Вам не без оного. Оскорбив Матильду Феликсовну, Вы обидели и меня”. На этом кончилась первая глава происшествия. Репетиции “Тщетной предосторожности” продолжались.
Недели через две подаёт курьер телеграмму. Распечатываю — шифрованная. У меня в дирекции шифра не оказалось; отправляюсь к управляющему канцелярией министра Злобину, беру у него шифр, возвращаюсь домой, расшифровываю — из Дармштадта, от Фредерикса: “Передаю Вам приказание не отдавать балета “Тщетная предосторожность” балерине Гримальди, оставив его за Кшесинской”. Я сделал ещё одну попытку, послал убедительную телеграмму, но получил в ответ: “Не могу изменить полученного Вами приказания”. Что мне оставалось делать? Репетиции “Тщетной предосторожности” прекратились.
Повторяю, это было в самом начале моей службы.
Подавать в отставку было бы смешно, тем более что приходилось бы ждать два месяца возвращения государя; было бы смешно оспаривать у самодержца право распределения ролей, которое принадлежало и мне, его подданному, и всякому режисёру. Наконец, смешно было уходить по такому поводу, который по видимости своей имел бы характер личной обиды. Но я написал тогда письмо барону Фредериксу, в котором изложил мой взгляд на всё это и между прочим сказал, что подобные распоряжения ложатся тенью на доброе имя государя. Действительно, вся мелкая петербургская «публика», вся провинция были уверены, что государь продолжает сожительствовать с Кшесинской. И как было не думать, когда всякая её просьба исполнялась? В глазах всех Кшесинская была “самодержавный каприз”. И всякое административное распоряжение утверждением своим только подтверждало предположения общественного мнения. Великий грех в этом отношении на душе покойного Сергея Михайловича, грех способствования тому, что, в конце концов, мы должны назвать оскорблением величества. В таком смысле написал я министру Двора. В отставку, как сказал уже, не подал, а решил ждать, как пойдёт дальше…
Но к тому времени, с которого начался наш рассказ, многое сгустилось, обозначилось настолько, что всякие личные чувства отступали на задний план перед общей невозможностью вести дело на сколько-нибудь устойчивых основаниях дисциплины и справедливости. Кончался второй сезон моего директорства, и я на каждом шагу натыкался на невозможность поступать по совести. Или, наученный опытом, я должен был сам воздерживаться от некоторых распоряжений, или я должен был идти на новые столкновения, новые отмены моих распоряжений и новые за кулисами шушукания, волнения, слёзы, истерики. Да, не знает публика, сколько горечи за балетной улыбкой, сколько тяжести за лёгкостью балетных “тюников”… Я ждал случая уйти»[44].
В 1900 г. соревнование Кшесинской и Леньяни закончилось, когда обе балерины выступали в один вечер в двух коротких балетах Глазунова, поставленных Петипа. Условия были неравны: Леньяни получила роль Изабеллы в «Испытании Дамиса» и должна была танцевать в неудобном платье с длинной юбкой и в туфлях на каблуках, а у Кшесинской была роль Колоса в балете «Времена года», которую она исполняла в лёгкой короткой пачке золотистого цвета, которая ей очень шла. Критика наперебой толковала о том, как невыгодно смотрелась Леньяни на фоне лёгкого, свободного танца Кшесинской. Матильда торжествовала победу. Контракт с Пьериной Леньяни в 1901 году не был возобновлён.
Разумеется, современные почитатели Кшесинской и святого августейшего семейства утверждают, что к уходу Леньяни Матильда не имела никакого отношения: та, мол, стала неважно танцевать. Видимо, из-за этого Леньяни взяли в Ла Скала.
Прощальный бенефис Леньяни состоялся 28 января 1901 г. Князь Волконский в эмиграции вспоминал, что в своём прощальном спектакле Леньяни выбрала давно не шедший балет «Баядера». Но вот через два дня приходит Кшесинская и говорит, что «Баядеру» будет танцевать она. На Волконского опять надавили, и ему пришлось уговаривать Леньяни танцевать в бенефисе «Камарго».
Кшесинская вспоминала:
«После её [Леньяни] отъезда я получила роли в двух балетах — “Конёк-Горбунок” и “Камарго”.
Балет “Конёк-Горбунок”, или “Царь-Девица”, в четырёх актах и восьми картинах, был основан на сказке Ершова. Музыку написал Лео Делиб, а хореография принадлежала Сел-Леону. Это был очень впечатляющий спектакль со множеством эффектных танцев. Думаю, если бы его поставили сейчас, он бы снова пользовался успехом. Я давно мечтала в нем станцевать. Моё выступление в “Коньке-Горбунке” критики отметили хвалебными отзывами. Мужские партии танцевали Ширяев и Стуколин».
Замечу, что балет «Конёк-Горбунок» исполнялся и в советское время, просто Кшесинская мало знала о СССР. Меня в 1958 г. мама водила в Большой театр на «Конька-Горбунка». Мы сидели в 6-м ряду партера, и спектакль произвёл на меня — третьеклассника — огромное впечатление.
Но продолжу рассказ Кшесинской: «В этот период ко мне стал проявлять большой интерес великий князь Владимир Александрович, отец Андрея. Он всегда хорошо относился ко мне, но в то время его любезность была особенно очевидной. После первого представления “Конька-Горбунка” он пригласил меня с сестрой и подругой Рутковской на ужин в свой любимый ресторан. Рутковская ему очень нравилась, а её польский акцент забавлял великого князя. Кроме нас, он пригласил также великого князя Сергея Михайловича и барона Цедделера. Ужин удался, все чувствовали себя непринуждённо, так как обаятельный хозяин позаботился о своих гостях. Впоследствии такие ужины повторялись довольно часто. Иногда, когда великий князь решал устроить всё неожиданно, он присылал ко мне в уборную записку с приглашением. Если же торжество было запланировано заранее, приглашение отправлялось домой. Великий князь стал ко мне приезжать. На Пасху он прислал мне огромный букет ландышей, имевший форму яйца, к которому было прикреплено драгоценное яйцо работы Фаберже».
Ну а далее последовала знаменитая история с фижмами. Для начала представлю версию князя Волконского:
«Леньяни для своего бенефиса выбрала было старый, давно не шедший балет “Баядерка”. Через две недели приходит Кшесинская и заявляет, что после долгих исканий она наконец нашла себе подходящий балет, она выбрала — “Баядерку”. Ну, начинается новая волна, подумал я. Посылаю за Леньяни, говорю ей откровенно, как обстоит дело. Предлагаю вместо “Баядерки” “Камарго” — балет красивый, в костюмах Людовика XV; она согласилась скорее и легче, чем я ожидал. В особенности пленило её, когда я сказал ей, что для русской пляски (в каждом старом балете, где бы и когда бы действие ни происходило, всегда был вставной номер русской пляски) я ей сделаю точный снимок с известного портрета Екатерины Великой в русском костюме на балу, данном в честь императора Иосифа II. Несмотря на то, что она так легко согласилась, она всё же затаила злобу против меня, и я знаю, что по возвращении в Италию она говорила, что никогда не вернётся в Россию, пока в театре будут два человека: Кшесинская и князь Волконский. Она была уверена, что я подслуживаюсь…
Вот эту самую “Камарго”, которую на масленице танцевала Леньяни, должна была после Пасхи танцевать Кшесинская. И этому самому костюму Екатерины Великой суждено было оказать мне услугу, за которую я ему был благодарен в течение многих лет. Я сказал уже, что ждал случая уйти. Долго такого не представлялось. Наконец представился. Вы с трудом поверите, что могло стать причиной ухода директора императорских театров. Вы с трудом поверите, что причиной были фижмы.
Артистка балета Мариинского театра М. Ф. Кшесинская в роли Камарго в одноимённом балете Л. Минкуса. Санкт-Петербург. 1897 г.
Впрочем, вы, может быть, не знаете, что такое фижмы? Фижмы — это из проволоки сплетённые корзины, которые надеваются на бедра под юбки, для того чтобы юбки стояли пышнее. В XVIII столетии иначе как в фижмах не танцевали; в фижмах поэтому был задуман мною и русский костюм балерины по портрету Екатерины Великой: это был русский танец, стилизованный во вкусе Людовика XV. Недели за две до представления доходит до меня слух, что Кшесинская не хочет надевать фижмы. Чем ближе к дню представления, тем слухи упорнее.
В то время вопросы балетные сильно занимали общество; они были способны даже волновать его. Всякая мелочь закулисная становилась достоянием городских разговоров, и, как по электрическим проводам, волнения передавались — в гостиные, в редакции, в рестораны. Вопрос о фижмах принял размеры чего-то большого, важного. Уже говорили, что Кшесинская объявила, что ни за что их не наденет.
Настал и день представления. Театр битком набит, и добрая половина присутствующих, конечно, занята мыслью: “Ну, как? В фижмах или без фижм?” В антракте, перед вторым действием приходит ко мне в директорскую ложу заведующий монтировочной частью барон Кусов с известием, что Кшесинская прогнала костюмершу, принёсшую фижмы в её уборную: “Вон, вон эту гадость! Не надену! Пусть меня штрафуют, пусть что хотят делают, а фижмы не надену!”
Занавес взвился, под звуки русской пляски Кшесинская выплыла — без фижм. На другой день в журнале распоряжений по дирекции: “Директор императорских театров постановил: на балерину Кшесинскую, за самовольное изменение в балете “Камарго” установленного костюма, наложить штраф в размере…” (Уж не помню, какая тут часть содержания полагалась по уставу.)
Через два дня будят меня в восемь часов утра: министр просит сейчас же приехать к нему. Одеваюсь, еду на Почтамтскую, вхожу.
— Вот, у меня очень неприятное к вам поручение. Государь желает, чтобы штраф с Кшесинской был сложен.
— Хорошо, говорю, но вы знаете, что после этого мне остаётся делать.
— Ну да, я знаю; вы молоды, вы слишком к сердцу принимаете. Об этом мы после поговорим. А сейчас, значит, я вам передал желание государя. Я через полчаса еду в Царское; я могу, значит, доложить, что приказание государя исполнено.
— Разумеется.
— А затем я вернусь и передам вам результат моего разговора. Заезжайте ко мне часов в пять. Да, я забыл вам сказать: государь желает, чтобы штраф был сложен в том же порядке, в каком был наложен.
Я вернулся в дирекцию, попросил к себе чиновника Ивана Сергеевича Руссецкого, заведовавшего печатанием журнала распоряжений, и передал ему для напечатания на следующий день распоряжение, что наложенный по приказанию директора императорских театров на балерину Кшесинскую за то-то и то-то штраф по приказанию директора императорских театров слагается. Затем, оставшись один, написал прошение об отставке и положил его себе в карман».
Прима-балерина Пьерина Леньяни в костюме Золушки
А вот версия из «Воспоминания» Кшесинской:
«В одном из актов этого балета Леньяни танцевала “Русскую” в костюме времён Людовика XV, с пышными юбками, поддержанными у бёдер фижмами, которые стесняли движения балерины и лишали танец всей его прелести. Этот костюм был воспроизведён с того, который Императрица Екатерина II носила на костюмированном балу, данном в честь Императора Иосифа II. Леньяни была прекрасной танцовщицей, но она меньше обращала внимания на свой костюм, нежели я. Я видела Леньяни в этом балете и заметила, как она была стеснена костюмом в своих движениях. Я отлично сознавала, что с моим маленьким ростом в этом костюме с фижмами я буду не только выглядеть уродливо, но мне будет совершенно невозможно передать русский танец, как следует и как мне того хотелось.
Русский танец полон неуловимых тонкостей, которые составляют всю его прелесть, так что без них весь его смысл пропадает. Поэтому я и заявила костюмеру, что костюм, который мне полагается, я, конечно, надену, но только без фижм. Это будет совершенно незаметно для публики благодаря очень пышным юбкам. Я добавила, что несу ответственность за балет как первая артистка и по опыту хорошо знаю, что мне подходит, нельзя от меня требовать, чтоб я выходила на сцену в уродливом виде, проваливала бы свой танец и портила свою репутацию балерины из-за фижм, отсутствие которых никто даже не заметит.
Все эти мои справедливые заявления передавались Директору, вероятно, в совершенно искажённом виде, как неосновательные капризы, или же вовсе не передавались, и Директор о них ничего не знал. Вместо того чтобы внимательно отнестись к моим объяснениям, мне посылали повторные требования надеть во что бы то ни стало фижмы. Это стало походить на придирку, на желание во что бы то ни стало задеть моё самолюбие.
Перед самым началом спектакля ко мне в уборную зашёл Управляющий конторою Императорских театров барон Кусов и от имени Директора в последний раз настаивал, чтобы я надела фижмы. Так как этот спор о фижмах начался до дня представления и стал достоянием публики, то все ожидали с нетерпением, чем всё это кончится. А кончилось тем, что я наотрез отказалась надеть фижмы и танцевала без них. Не будь этот спор известен, никто из публики не заметил бы, были ли на мне фижмы или нет. “Фижмы” не следует путать с “кринолинами”, которые представляли из себя обручи, поддерживавшие кругом юбку, расширяясь книзу. “Фижмы” — это маленькие плетёные корзиночки, которые прикреплялись с двух боков, чтобы немного приподнять юбку на боках. Танцевать в них спокойно танцы времён Людовика XV, как павану и менуэт, можно, но подвижный русский танец совершенно невозможно. Князь Волконский, как человек со вкусом и знакомый со сценой, должен был бы легко понять это. Что было к лицу Императрице Екатерине II, чтобы ходить по залам Зимнего дворца, не подходило для артистки, которая должна была танцевать и быть свободной в своих движениях.
На следующий день, когда я приехала на репетицию в театр, то увидела, что на доске, где вывешиваются распоряжения Директора, было вывешено: “Директор Императорских театров налагает на балерину Кшесинскую штраф в размере (столько-то рублей) за самовольное изменение положенного ей в балете “Камарго” костюма”. Штраф был настолько незначительным и так не соответствовал моему жалованию и положению, что явно имел целью не наказать, а оскорбить меня. Вполне понятно, что я не могла стерпеть такого оскорбления и мне ничего не оставалось больше сделать, как снова обратиться к Государю, прося, чтобы таким же образом, то есть распоряжением Директора, штраф был бы снят. На следующий день, на том же месте, где накануне было распоряжение Директора о наложении на меня штрафа, было вывешено новое распоряжение, которое гласило: “Директор Императорских театров приказывает отменить наложенный им штраф на балерину Кшесинскую за самовольное изменение положенного ей в балете “Камарго” костюма”. После этого князь С. М. Волконский не счёл для себя возможным оставаться на своем посту и подал в отставку».
Возникает естественный вопрос: к чему нам в XXI веке проявлять интерес к фижмам балерины, танцевавшей более века назад? Вот уж охота автору копаться в женском нижнем белье! Соглашусь, очень противно. Но, увы, это было любимым занятием русских императоров.
Ещё Николай I лично решал, что из верхней одежды и нижнего белья могут взять с собой в Сибирь жёны декабристов. И какая дикая азиатская сатрапия была при Николае I, такая она и осталась при Николае II. Так, во Франции в 1825 г. за военный бунт могли казнить пять или даже пятьдесят офицеров, но никто не мог запретить жёнам ехать в места заточения мужей. А тем более ждать высочайшего разрешения, чтобы взять с собой горничную и не три, а пять ночных рубашек.
Недаром Рюрикович, потомок смоленских князей, Пётр Владимирович Долгоруков назвал Романовых «монгольско-немецкой» династией Гольштейн-Готторп, а Лев Толстой сравнивал начало царствования Николая II с правлением кокандского хана. Павел I запретил ношение фраков и круглых шляп, а также танцевать вальс, а Николай II запретил танцевать танго. Кончили оба одинаково.