Открываю окно, потому что духота как в могиле. Ты слышишь их? Я увидела это позавчера, возвращаясь из парикмахерской. Через три дня их всех убьют. Первые жертвы уже лежат попарно на рынках Орана. Они привязаны друг к другу рогами, словно участники заранее проигранной битвы. Ночью они кричат хором, блеют без передышки. Будто умоляют, ждут ответа. Если прогуляться по скотным рынкам новых восточных районов, увидишь их везде. Пока люди договариваются о цене и весе, все они, кажется, смотрят на юг. Возможно, пытаются разглядеть высокогорные селения, где родились, и найти во всеобщей суете путь туда. До празднования еще несколько дней. И скоро их число увеличится. Если ты еще задержишься, то увидишь их здесь, под окном нашего дома, в самом центре Орана. Они заполнят наш квартал Мирамар, начнут тесниться на балконах, в подвалах, у разрушенных французских домов в стиле ар-де-ко. Они будут, уж поверь, повсюду, в каждом переулке, везде, честное слово, точно настал день Страшного суда. А за ними шлейфом тянется запах страха, будто вонь грязного платья, сочащийся у них промеж ног.
Мама Хадиджа никогда не отмечала этот день. Он не для моей семьи. Не с моим шрамом на шее, историей, запечатленной на коже, и «улыбкой». Мы ограничиваемся тем, что покупаем рыбу, несколько килограммов мяса, кладем их в холодильник и ждем, пока стихнет безумие и ветер разгонит последние вопли. Наконец эти ниспавшие с небес животные, о которых тысячелетиями слагали легенды и которые требовались для пророчеств и жертвоприношений, замолкают. Меня не трогает зрелище, повторяющееся из года в год. Просто по городу разлетаются пыль и жуткий страх. А прекрасный Оран, с его морским ожерельем и дивными пальмами, превращается в громадный шатер скотоводов с баранами, хлюпающий на ветру; знаешь, ветер преследует меня с детства, раздувая во мне пустоту. Иногда мне кажется, я переживаю то же, что и эти животные, напуганные приближением рокового дня. Само мгновение, когда смотришь в небеса, а нож тянется к яремной вене на обнаженной шее.
Откуда тебе это знать? В такой миг сильнее всего не ненависть к убийце, а безудержная надежда: тебе пустили кровь, но пощадили. И ты покорно застываешь в руках убийцы. И говоришь себе: если не сопротивляться, тебя не зарежут. Послушай меня, моя незваная малышка. Такое сложно понять, если не ведаешь, что это за священный день, религия, город. Зачем сгонять столько скотины, чтобы съесть ее за пару дней? Зачем залезать в долги, тратиться и гнать грузовики в южные города? Трудно пересказывать эту историю той, кто едва ли рассмотрит страну, сидя в животе. Я пытаюсь тебе объяснить, но получается невнятно, словно бы на иностранном языке. За те несколько часов, что ты там ерзаешь, тебе стало известно, что я немая, что мое лицо со вчерашнего дня отражается в зеркале тысячью осколков, что я не хочу, чтобы ты оставалась внутри меня. Я категорически против того, чтобы ты устроила во мне свое укрытие, но все-таки мечтаю, чтобы ты там осела и выслушала меня, а я как будто возлежу на ковре-самолете. Потому что и я тоже, считай, взаперти. Меня вскрыли, за жизнь я цепляюсь через неглубокий разрез на коже, дышу через канюлю и сражаюсь с волной на поверхности мира живых. Если бы зеркало не разбилось, ты бы увидела разрез на горле, едва скрываемый моей чудовищной «улыбкой». Вскрытую гортань, обнажившийся пищевод, некое подобие рта с зарубцевавшимися поджатыми губами. Там все темное, красное, пульсирующее, как вспоротый живот. Пальцем дотрагиваться нельзя, а если дотронулся — сразу дезинфицировать. «Улыбка» тянется от уха до уха, это след ножа, его зарубка на моей плоти. Зашитая рана в двадцать семь сантиметров. Заглядывать в нее не стоит, да и долго оставлять открытой тоже не рекомендуется. Как описать тебе мои чувства, когда я смотрю на себя в зеркало без канюли и платка, скрывающих рану? Даже мои сказочные глаза при виде ее тускнеют. «Твою историю не стереть, она начертана прямо на тебе», — твердила мама. В детстве я гордилась этим сравнением. Я как книга? Мое тело подобно толстой тетради, хранящей тайны? И в ней записано то, что происходило в Алжире в течение десяти лет, чтобы никто не забыл?
Стараясь отвлечь меня от этих мыслей, Хадиджа часто водила меня к морю на пляж Лез-Андалуз. На запад, к заброшенному туристическому комплексу. В конце пути нас поджидали белые бунгало, выстроенные вдоль берега. Помнится, в ранние часы там было холодно. Хадиджа водила нас, меня и своих друзей, туда исключительно зимой и осенью, в будни и на рассвете. «Море будет принадлежать только нам и больше никому!» — объясняла она. По правде говоря, летом и по выходным она не ходила потому, что не выносила шумные толпы, грубую, наглую молодежь, грязных купальщиков, девиц, обмотанных в черные тряпки, а также пластиковые бутылки, которые перекатывает ветер. Знаешь, Хадиджа любила море точно потерянную драгоценность. Надо было видеть, как она приходила, снимала обувь, молча опускалась на полотенце и вода омывала ей ноги. Деловая женщина, успешный адвокат, она замирала, словно пыталась найти окончательное объяснение. Море заполняло пустоты в воспоминаниях сироты, брошенной 5 июля 1962 года. Мы долго сидели, не произнося ни слова, на мокром песке с выброшенными водорослями, чтобы расставить все по местам внутри нас. Голос моря заглушал мамин и мой внутренний язык. Мы часами могли сидеть неподвижно и слушать его хрипоту, его исповедь нам. Потом постепенно приходили в себя, и бунгало на берегу снова обретали очертания. Снова виднелись песчаные выемки и холмики, усталые лодки всплывали перед нашим взором, и вдали мы различали фигуры рыбаков. Как же прекрасно и весомо море, когда носишь его в себе, дорогое мое зернышко! Стоило мне коснуться его пальцами ног, как тысячи чаек принимались орать. Они хохотали надо мной, кружась в небе, хлопая крыльями, бранились, их насмешливые вопли заменяли крики, спрятанные во мне.
Множество галдящих страниц в праздничном небе. И во мне. Возвращались мы как можно позднее, и море бушевало внутри.
Летом в начале долгих каникул по всей улице Мирамар в центре Орана летали страницы из разорванных тетрадей и растерзанных книг: так школьники отмечали последний день учебы. Тысячи дат, выведенных от руки вверху листов, тысячи уроков истории поднимались к небу, превращаясь в насмешливых чаек. Тех самых птиц из моих пляжных воспоминаний. Крылья чаек шелестели, словно тысячи тетрадей, и возвращались ко мне редкой книгой, сочиненной в ожидании близкой смерти и темноты. Книгой, защищающей от забвения подлинную историю настоящей войны в Алжире. Разумеется, ты ничего об этом не знаешь. Тебе неведомо, на сколько камней натыкаешься в жизни. С чего же начать нашу с тобой историю? С чего же? Может, с самого простого: с моего имени, Об, я тебе уже его называла.
Мама выбрала это имя 1 января 2000 года в машине скорой помощи, мчавшейся с сиреной по дороге между городком Релизаном на востоке и Ораном. Она дала мне его, пока я истекала кровью, подобно барану, принесенному в жертву; видимо, это был первый порыв, отгоняющий смерть.
Читай.
Читай мои мысли.
Прислушайся, постарайся понять. В летнюю жару по всему Орану бараны горюют по своей судьбе. Вслушайся в их долгие жалобные стоны, что раздаются повсюду. Это неведомая тебе история, свершающаяся в стране тебе безразличной. Поверь, девочка моя, я не хочу, чтобы тебя втянули в нее, чтобы ты стала женщиной, чье положение не намного лучше, чем у одной из овец. Понимаешь? Через несколько дней наступит праздник жертвоприношения, на внешнем языке — Ид аль-Адха. Давным-давно древний пророк, по имени Ибрахим, задумал перерезать горло собственному сыну во славу их Бога, который то и дело подтрунивает. В последнее мгновенье на вершине горы, когда на жертвенном камне пульсировала яремная вена и дитя закрыло глаза, чтобы спрятаться от смерти, Всевышний спустил с неба барана. Сын был спасен. Хотя бы на время, поскольку в Коране сказано, что потом его оставили в пустыне. И с той поры, мой головастик, горло режут баранам, а не людям. Хотя отнюдь не всегда! Например, в конце гражданской войны, в тот год, когда появилась моя «улыбка», зарезали гораздо больше людей, чем баранов. Как же поведать тебе о войне так, чтобы не измазать тебя, явить чудовищ, скормить одного за другим, чтобы ты их прожевала и проглотила? Вероятно, пророк Ибрахим никак не мог проснуться тогда в Алжире. Солнце уже встало, а он все спал, и мы застряли в его залитом кровью сне, где он гоняется с ножом в руках за всеми сыновьями. А вдруг ты явилась бы женщиной в то темное десятилетие? Оказалось бы еще ужаснее. Видишь ли, неожиданная малышка-незнакомка, в этой стране рискованно появляться на свет. Некоторое время ты сможешь есть досыта, но будет и так, когда съедят тебя, и то, когда тебя зарежут. Ты заплатишь за спутанный сон древнего пророка, и кто-нибудь тебя изнасилует. Кстати, небесные бараны спасают исключительно мальчиков, а не девочек. Если речь заходит не о сыне Ибрахима, а о дочке, история всегда кончается кровью. Навостри уши и послушай баранов. Слышишь? Они блеют. Тоже хотят вернуться на небо, спастись от этой войны между сном и сыном, пророком и скотиной, кошмаром и улыбающимся ножом. Все, чего они хотят, это чтобы люди остались без посредников, без жертвенных животных, чтобы они сами убивали друг друга. Такое бывало в этой стране, моя сардинка, и не раз.
Ну что, понятно?
Мама спит или делает вид, как тогда, 5 июля 1962 года, когда ее нашли в колыбельке на пороге мечети в Алжире и верующие перешагивали через нее. Завтра она уезжает в далекую страну Бельгию уговаривать врача помочь мне, и мы с тобой останемся одни, вот тогда и сможем договориться по-хорошему. Я верну Всевышнему его барашка, убью тебя, вычеркну из жизни, отправлю в рай, где щебечут гурии, и ты избежишь беды. Кошмар останется со мной, а тебе я дам древний свет несостоявшейся жизни, уберегу от рук и ножей. На какое-то время, хотя бы на несколько дней, я твоя мать и желаю тебе только блага, а благо — это умереть.