Я родился в деревеньке Соули, куда на рассвете падает мрачная тень Пендл-Хилла. Полагаю, деревня возникла, когда в аббатстве еще жили монахи. Многие коттеджи у нас построены невесть из чего, ветхие хибары; другие вообще сложены из камней аббатства пополам со сланцем из ближних карьеров – на стенах таких домов и дверных притолоках можно разглядеть немало причудливой резьбы. А сравнительно недавно вырос целый квартал – когда некий мистер Пиль поселился в наших краях ради энергии воды и вдохнул в это место некое подобие жизни, совсем иного рода, надо понимать, нежели то величавое, неспешное существование, которое тут вели во времена монахов.
Так мы и жили: в шесть утра – удар в колокол, толкучка на фабрике; ровно в двенадцать – домой, и даже в ночи, когда с работой бывало покончено, нам едва удавалось замедлять шаг – так мы суетились весь день. Я не могу припомнить времени, когда не ходил на фабрику. Отец таскал меня туда сызмальства – наматывать ему катушки. Матери я совсем не помню. Из меня вышел бы более достойный человек, чем теперь, если бы я только мог вообразить себе звук ее голоса или выражение лица.
Мы с отцом снимали угол у другого работяги. Соули была ужасно переполнена – столько народу приезжало в новое место на заработки из разных частей страны, – а тот квартал, о котором я говорил, появился несколько позже. Пока его строили, отцу отказали в комнате за пьянство и бардак, и мы с ним спали в печи для обжига кирпича – если вообще ложились. Ибо мы частенько браконьерствовали: немало зайцев и фазанов обмазал я глиной и зажарил на углях в этой же печи. Как и следовало ожидать, следующим днем на работе меня клонило в дрему, но отец был безжалостен, хотя и знал причину моей сонливости. Когда я тяжелым комом оседал на фабричном полу, он пинал меня и бранил на чем свет стоит, пока я не вставал из одного лишь страха и не возвращался к намотке. Однако стоило ему отвернуться, как я платил ему более тяжкими проклятиями, чем его собственные, и жаждал поскорее вырасти и отомстить. Не осмелюсь теперь повторить тех слов, что бормотал тогда, но хуже, чем злые слова, было озлобленное сердце. Я забыл времена, когда не умел ненавидеть. Выучившись грамоте и узнав об Измаиле, я решил, что, видимо, происхожу из его обреченного рода, ибо руки мои были на всех, и руки всех на меня. Хотя к тому времени, как я заинтересовался книгами и начал читать, мне исполнилось уже лет семнадцать, а то и больше.
Когда квартал достроили, отец снял один из коттеджей, обустроил его под себя и начал сдавать внаем. Обстановка была не ахти, но соломы хватало, и мы хорошо топили, а ведь некоторые ценят тепло превыше прочих благ. Худшие люди со всей округи поселились у нас. Мы обыкновенно ужинали в районе полуночи – дичи было вдоволь, а ежели что, можно и домашнюю птицу стянуть. Днем делали вид, что работаем на фабрике, ночью устраивали пирушки и напивались.
Ткань моей жизни была достаточно черной и грубой, но мало-помалу в нее начала вплетаться хрупкая золотистая ниточка. Рассвет Божьего милосердия уже близился.
Одним ветреным октябрьским утром я лениво брел к фабрике и оказался у деревянного мостика через ручей, впадавший в Риббл. Там на доске стояла девочка, удерживая на голове кувшин, с каким ходят за водой. Она была такая легонькая: если бы не тяжелая ноша, ветер, вероятно, подхватил бы ее и унес, как сдувает побелевшую головку с одуванчика, – синее хлопковое платьице надувалось впереди, словно она расправляла крылья для полета. Девочка обернулась, будто хотела о чем-то попросить, но увидев меня, заколебалась, потому что в деревне обо мне шла дурная молва, и ее, разумеется, предостерегали на мой счет. Но ее сердце было слишком невинным, чтобы поддаться недоверию, поэтому она робко сказала:
– Джон Миддлтон, вы не могли бы помочь мне перенести этот тяжелый кувшин через мост? Пожалуйста!
Впервые кто-то обратился ко мне по-доброму. Отец и его грубияны дружки вовсю мною помыкали, ругали и проклинали меня, если я делал что-то не так, как надо, а если же я исхитрялся им угодить, благодарности или похвалы ждать не приходилось. Мне просто сообщали факты, которые необходимо знать. Но ласковые слова просьбы или мольбы были для меня в новинку и теперь ласкали мой слух, нежные и сладостные, как звон далеких колоколов. Хотел бы я знать, как ей правильно ответить. Однако, хотя мы и были равны по социальному положению, между нами пролегала огромная пропасть, не позволявшая мне говорить на ее языке вежливости и скромной мольбы. Все, что я мог, – это взять кувшин в угрюмом, застенчивом молчании и перенести через мост, как она и просила. Когда я вернул ношу, девочка поблагодарила меня и ушла, а я остался безмолвно глядеть ей вслед – как есть, бестолковый невежда. Я прекрасно знал, кто она такая. Внучка Элинор Хэдфилд, пожилой женщины, которую отец и его шайка считали ведьмой по той лишь причине, насколько я могу судить, что она отличалась горделивым презрением и бесстрашием перед злобой окружающих. Мы и впрямь частенько встречали старушку в серых утренних сумерках, возвращаясь с промысла, и отец втихаря проклинал ее и называл ведьмой вроде тех, кого некогда сожгли на вершине Пендл-Хилла. Однако я слыхал, что Элинор была искусной сиделкой, всегда готовой услужить болящим, и думается мне, что она сидела по ночам (которые мы сами проводили под жестокими небесами в не менее жестоких делах) с теми, кому суждено умереть. Нелли была ее внучкой сиротой, маленькой помощницей, ее сокровищем и единственной кровинкой. Многие дни я дежурил у ручья, надеясь, что благодаря какому-нибудь удачному порыву ветра, своевременно налетевшему на долину, опять ей понадоблюсь. Я жаждал услышать, как она снова ко мне обратится. Повторял про себя те слова, что она сказала, пытаясь уловить ее интонацию, но другой возможности так и не представилось. Мне неведомо, знала ли она вообще, как я ее там ждал. Я выяснил, что она ходит в школу, и единственное, что мне оставалось, – тоже туда записаться. Отец глумился надо мной, но мне было все равно. Я ничего не смыслил в чтении и не задумывался, что надо мной будут смеяться: огромный увалень семнадцати лет, а то и больше, разучивает буквы среди толпы малышей. Я думал только об одном: Нелли будет в школе, а это лучшее место, чтобы с ней увидеться и вновь услышать ее голос, – поэтому я тоже пойду. Отец уговаривал, ругался и угрожал, но я стоял на своем. Он сказал, что школа надоест мне за месяц, и я ее брошу. Я принес клятву, которую предпочел бы забыть, что продержусь там год, выучусь читать и писать. Отцу была ненавистна сама мысль о грамоте, он говорил, что чтение отнимает у людей душу. Кроме того, он считал, что имеет право на каждое пенни из моего жалованья, и хотя в хорошем настроении мог купить мне немало эля, двух пенсов в неделю на учебу ему было жаль. И все же в школу я пошел. Там все оказалось совсем не так, как я думал. Девочки сидели по одну сторону, а мальчики – по другую, так что мне не довелось сидеть рядом с Нелли. Она тоже училась в первом классе; меня поместили с маленькими неуклюжими существами, которые едва могли самостоятельно бегать. Учитель сидел посередине и довольно строго за нами следил. Но я мог видеть Нелли и слышать, как она читает свою главу; и даже когда там встречался длинный список трудных имен, которые учитель так любил давать ей, чтобы продемонстрировать, как хорошо она справляется с ними без словаря, я думал, что ее голос звучит как самая красивая музыка. Иногда она читала и другие вещи. Не знаю, правду или вымысел, но я прислушивался к ее чтению и постепенно начал размышлять. Помню, что впервые в жизни обратился к ней на выходе из школы с вопросом: кто этот Отче, которого она упоминала? Потому что на словах «Отче наш» ее голос приглушался до тихого благоговения, которое впечатляло меня больше, чем любая громкая декламация, – таким любящим и нежным казался. Когда я спросил ее об этом, она сперва потрясенно взглянула на меня большими голубыми глазами, а потом, словно смягчившись от жалости и печали, промолвила тем же шепотом, которым читала эти самые слова:
– Господь. Ты разве не знаешь?
– Господь?
– Да, Бог, о котором говорит моя бабушка.
– Расскажи и мне, пожалуйста!
И мы уселись на изгородь, она на жердочку повыше; я смотрел на нее, а она излагала мне все святые тексты, которым ее научила бабушка, толкуя все, что можно было объяснить о Всемогущем. Я слушал молча, потому что и вправду был до крайности изумлен. Она знала в основном то, что вызубрила наизусть, слишком юная для настоящего понимания, но мы в Ланкашире говорим о Библии обыденным языком, и тексты показались мне очень понятными. Я встал, ошеломленный и подавленный, собрался было молча уйти, но вспомнил о манерах, обернулся и сказал (впервые в жизни, как помню):
– Спасибо. Этот день стал для меня поистине великим, во многих отношениях.
Я всегда был из тех, кто, поставив себе цель, уже не отступится. И моей целью было узнать Нелли. Ни о чем другом я не помышлял, зато и остальному не придавал значения. Учитель мог меня бранить, дети – насмехаться надо мною, а я терпел все это не задумываясь. Я отучился целый год, освоил чтение и письмо – больше для того, чтобы заслужить хорошее мнение Нелли, чем из-за своей клятвы. Примерно в это же время отец совершил что-то плохое, жестокое, и ему пришлось бежать из страны. Я был рад, что он уехал, потому что никогда его не любил и хотел развязаться с нашей шайкой. Но это оказалось не так-то просто. Порядочные люди чурались меня, и только всякий сброд приветственно тянул руки. Даже к доброму отношению Нелли теперь, похоже, примешивался страх. Я был сыном Джона Миддлтона, которого, попадись он властям, повесили бы в Ланкастерском замке. Мне казалось, порой она смотрит на меня с каким-то скорбным ужасом. Другие в выражении своих чувств не ограничивались только взглядами. Сын фабричного мастера без устали пенял мне отцовским проступком, а теперь еще прилюдно обвинил его в браконьерстве, хотя уж я-то знал, сколько добрых ужинов приготовил он сам из дичи, которой его снабжали, чтобы они с отцом смотрели на наши утренние опоздания сквозь пальцы. Ясно же, каким путем такие, как мой отец, добывали дичь.
Этот парень, Дик Джексон, отравлял мне жизнь. Он был старше меня на год-другой и имел большую власть над рабочими, ибо мог доносить своему отцу что пожелает. Мне не всегда удавалось смолчать, когда он срамил меня грехами моего старика, и порой в приступе гнева я давал ему отпор. К несчастью, это лишь отдаляло меня от общества приличных людей, которых ужасали и шокировали исторгаемые мною проклятия – богохульства, усвоенные в детстве и прыгавшие на язык теперь, когда я предпочел бы очистить от них свою память. Дик стоял рядом и слушал все это с насмешливой понимающей улыбкой, а когда я, запыхавшись, умолкал, обессиленный всплеском страсти, он обращался к тем, чье уважение я жаждал заслужить: не правда ли, я стал достойным сыном своего отца и следую по его стопам? Но дело не только в глумливом пренебрежении к моей нелепой горячности, хотя оно составляло худшую часть его манеры держаться и вызывало мучительную ненависть, которая произрастала в моей душе, как огромные ветви над Ионой, затмевая все остальное. Вот только у пророка была милосердная тень, защита от палящего солнца, тогда как сумрак моей злобы губил во мне всякий свет.
Вот в чем он еще повинен, этот Дик Джексон. Его отец был искусным мастером и хорошим человеком. Мистер Пиль ценил его так высоко, что держал на работе, несмотря на слабеющее здоровье. И если мастер не мог прийти на фабрику из-за болезни, то поручал сыну присматривать за рабочими и доносить на них. Слишком много власти в таком юном возрасте. Теперь я говорю об этом спокойно. Что бы ни вышло из Дика Джексона, в молодости он подвергся сильным искушениям, и на них стоит делать поправку в дальнейшем. Но в то время, о котором я говорю, моя ненависть бушевала как огонь. Я считал его единственным препятствием к тому, чтобы меня приняли в общество хороших и честных людей. Я устал от преступлений и хаоса и с радостью сменил бы образ жизни, сделался трудолюбивым, трезвым, честным и благоразумным (тогда я не имел никакого представления о высшей добродетели), но Дик Джексон буквально преследовал меня своими насмешками. Ночами напролет бродил я по монастырским полям, планируя, как бы его обставить и назло ему завоевать уважение окружающих. Впервые в жизни я преклонил колени у стен старого аббатства под безмолвными звездами и, воздев руки, молился, прося у Господа дать мне сил, чтобы ему отомстить.
Я слыхал, если молиться от души, Бог даст то, о чем его просят, и расценивал это как свой шанс. Если успеха можно добиться горячностью, то никогда еще злые слова не произносились с таким пылом. Что ж, в конце концов моя молитва была услышана, а желание исполнено! В этот период я почти не видел Нелли. Ее бабушка слабела, и у нее самой было много дел по дому. Кроме того, мне думалось, я правильно истолковал ее взгляды, когда разглядел в них отвращение, и решил, так сказать, скрыться из ее поля зрения до той поры, пока не смогу встать перед людьми, расправив плечи, открыто посмотреть им в глаза, не опасаясь обвинений. Я решил, что заработать хорошую репутацию мне по силам, и сумел это сделать, однако никому, кто воспитан среди порядочных людей, кто не познал соблазна, не понять невыразимую тяжесть подобной задачи. Я не ходил в деревню по вечерам, ибо те, кто претендовал на знакомство со мной, были старыми отцовскими дружками, которые не отказались бы вовлечь сильного парня вроде меня в свои делишки, тогда как люди солидные и благонравные меня избегали, держались в стороне. Так что я сидел дома и упражнялся в чтении. Вы скажете, что мне было бы легче заработать хорошую репутацию вдали от Соули, там, где никто не знал ни меня, ни отца. Вероятно, так, но в моем представлении все выглядело несколько иначе. Кроме того, в Соули жила Нелли – как воплощение всех хороших людей, всей доброты по отношению ко мне. У нее на глазах я хотел направить свою жизнь в правильное русло и найти путь к уважению окружающих. Прошло два года. Каждый день я яростно боролся, каждый день мои усилия оказывались напрасными из-за сынка мастера, и все возвращалось на круги своя, и все, кто меня знал, считали меня лишь преступным отродьем – безрассудным дикарем, который и сам готов преступить закон. Что толку от чтения и письма? Эти навыки не брались в расчет и отвергались теми, кто вынуждал меня принять свою долю. Теперь я мог бы прочесть любую главу из Библии, а Нелли, похоже, никогда не узнает об этом. Я довольствовался своими книгами – уж они-то у меня водились. Бродячие торговцы приносили их в коробах, и я скупал что мог. У меня были «Семь паладинов» и «Путешествие Пилигрима» – обе эти истории казались мне одинаково чудесными и правдивыми. Я раздобыл «Рассказ» Джона Байрона и «Потерянный рай» Мильтона, однако мне не хватало знаний, которые помогли бы их понять. Тем не менее книги доставляли мне радость, потому что отвлекали от себя самого, заставляли забыть о моем жалком положении и хотя бы на время выбросить из головы единственную великую страсть – ненависть к Дику Джексону.
Нелли не исполнилось и семнадцати, когда умерла ее бабушка. Я стоял у дальнего края кладбища, в тени большого тиса, и наблюдал за отпеванием. К моему (как я тогда думал) стыду, эта первая в моей жизни церковная служба растрогала меня до слез. Слова казались такими умиротворяющими и благостными, что мне захотелось войти в церковь, но я не осмелился, поскольку еще ни разу там не бывал. Приходская церковь находилась в Болтоне – достаточно далеко, чтобы служить оправданием тем, кто не хотел ее посещать. Я слышал рыдания Нелли, заполнявшие каждую паузу в словах священника, и каждый ее всхлип пронзал мне сердце. По пути с кладбища она прошла мимо – так близко, что я мог бы ее коснуться, – но не подняла головы, а я не решился заговорить. И вот вопрос: что с ней будет? Неужто ей придется самой зарабатывать на жизнь – наняться служанкой на ферму или пойти на фабрику? Я знал, что представляет собой и то и другое, а потому опасался за нее. Жалованье позволяло мне жениться когда захочу, но ни одну женщину, кроме Нелли, не видел я своей женой. Но сейчас я не готов был сделать ей предложение, хотя и мог: репутация моя еще не достигла того уровня, какой, в моем понимании, приличествует мужу Нелли. Вот когда обо мне начнут хорошо отзываться, я отважусь сделать первый шаг, а до тех пор буду молчать. Я верил в победу продолжительного и упорного сопротивления над мнением окружающих. Рано или поздно приличное общество должно принять меня в свои ряды, просто не может не уступить. Но что до тех пор станется с Нелли? Подсчитав свое жалованье, я отправился к одной из самых порядочных женщин наших мест разузнать, во сколько обойдется пансион для девушки, которая будет помогать ей в домашних делах и жить с ней как дочь; та посмотрела на меня с подозрением. Я подавил вспышку гнева и сказал, что больше ни разу здесь не появлюсь, буду обходить стороной эту часть деревни, а девушка, для которой я хлопочу, должна знать только, что за ее содержание платит приход. Увы, хозяйка мне не поверила, хотя, не сомневаюсь, у меня достало бы сил сдержать слово, тем более ни за что на свете я не хотел, чтобы Нелли была мне обязана хоть чем-то, что могло запятнать чистоту ее любви или омрачить ее примесью благодарности. Эту любовь я жаждал заслужить не деньгами или добротой, но сам по себе. Я узнал, что Нелли нашла место в Болланде, и не видел причин, почему бы нам не побеседовать последний раз перед тем, как она уедет. Я хотел тихо и по-дружески выразить ей соболезнование. Я чувствовал, что не сболтну лишнего. Так что в воскресенье накануне ее отъезда из Соули я поджидал Нелли у лесной тропинки, по которой, как я знал, она должна была возвращаться с послеобеденной службы. Птицы выводили такие мелодичные трели, так расшумелись среди листвы, что я не услыхал приближающихся шагов, пока они не оказались совсем близко, потом зазвучали два голоса. Лес располагался вблизи от той окраины Соули, где Нелли гостила у друзей; тропинка вела к их дому, так что я знал, что это она, поскольку прежде видел, как Нелли в одиночку шла к церкви.
Но кто же был с ней?
Сердце мое сжалось, а кровь бросилась в голову, как будто меня подстрелили, когда я увидел Дика Джексона. Неужто конец всему? По пути греха, на коем сгинул мой отец, помчусь и я к своей погибели. В тот момент я жалел, что у меня нет оружия, чтобы его убить. Как посмел он приблизиться к моей Нелли? А она? Изменщица! Я позабыл, как недолго с ней общался, как мало слов сказал, да каких неуклюжих, зато возненавидел как предательницу. Эти чувства пронзили меня прежде, чем я смог хоть что-то разглядеть: я ослеп, голова шла кругом. Присмотревшись, я заметил, что Дик Джексон держит ее за руку и что-то быстро говорит, тихо и хрипло, как бы с большой горячностью. Она же казалась бледной и смущенной, но вдруг от каких-то его слов (коих она мне никогда не раскрыла) вскинулась так, словно бросила вызов дьяволу, и вырвалась из его хватки. Он снова вцепился в нее, снова раздался этот отвратительный хриплый шепот. Я больше не мог этого выносить – да и зачем? Я вышел из-за дерева, за которым стоял. Увидев меня, Нелли, казалось, ощутила надежду, подошла и прильнула ко мне, а я ощутил себя великаном, сильным и могущественным. Я обнял ее одной рукой, не сводя глаз с противника; похоже, мой взгляд прожег ему душу. Он молчал, всем своим видом как бы бросая мне вызов. Наконец он отвел взгляд, а я не смел и рта открыть, ибо мой разум был полон старых ужасных проклятий, и я боялся, что они вырвутся и спугнут мою бедную дрожащую Нелли.
Наконец он двинулся мимо, и я увел ее с тропы. Она инстинктивно запахнула свой плащ, будто пытаясь избежать случайного прикосновения Дика. И это, судя по всему, его уязвило, сподвигнув на безумную, жалкую месть. Я как раз повернулся к нему спиной и пытался сказать Нелли что-то утешительное, а она смотрела ему вслед, завороженная ужасом, и заметила, как он взял острый сланцевый камень и нацелился на меня. Бедная девочка прижалась ко мне, словно щит, обратив свое нежное тело в мою защиту. Дик попал в нее, и она, сдержав крик боли, в абсолютном молчании без чувств упала к моим ногам. Он же – трус! – сбежал, как только увидел, что натворил. Я остался с Нелли один в зеленом сумраке леса. В неверных бликах солнца, падавших сквозь листву, она была похожа на мертвую. Я понес ее в дом друзей, не зная, жива она или нет. Там я не стал задерживаться с объяснениями, а как безумный бросился за доктором.
Что ж! Невыносимо снова вспоминать о том времени. Пять недель я жил в мучительном ожидании, и единственное, что меня утешало, – это жестокие планы мести. Если я и раньше ненавидел Дика Джексона, то как мог относиться к нему теперь? Казалось, земля не вынесет нас двоих и кто-то один должен отправиться в геенну. Я мог бы убить его, и сделал бы это без колебаний, но смерть виделась мне недостаточно сильной и изощренной местью. Наконец (томительное ожидание! О, дрожь в моем сердце!) Нелли выздоровела, насколько это возможно. Яркий румянец навсегда сошел с ее щек; губы дрожали от сдерживаемой боли, глаза потускнели от слез, вызванных страданиями, и я любил ее в тысячу раз сильнее, чем когда она была бойкой и цветущей! А слаще всего было осознавать, что она ко мне неравнодушна. Знаю, что бабушкины друзья предостерегали ее от меня: говорили, что я из дурного рода, – но она перешла ту черту, когда возражения окружающих могли что-то изменить. Она любила меня такого, какой есть, со всем дурным и хорошим, что во мне намешано, абсолютно ее недостойного. Теперь мы говорили друг с другом как те, чьи жизни связаны. Я сказал, что женюсь на ней, как только она поправится. Друзья качали головами, но они видели, что Нелли не годится для фермы или фабричного труда, и, возможно, подобно многим другим, полагали, что плохой муж лучше, чем вообще никакого. Так что мы поженились, и я выучился славить Господа за свое счастье, данное мне далеко не по заслугам. Я содержал ее как леди. Я был искусным работником, хорошо зарабатывал и старался удовлетворить каждое ее желание. Бедняжка Нелли – ее просьбы были немногочисленны и так просты! А даже будь они затейливыми, новое ощущение праведности, появившееся в доме, стало бы мне наградой за их исполнение. Она вела меня, как ребенка, одним лишь очарованием нежного голоса и неизменно добрыми словами. Когда меня переполняли гнев и страсть, она заступалась за всех, против кого были обращены эти чувства; только имя Дика Джексона ни разу за все время не коснулось наших уст. Вечером Нелли устраивалась в своем плетеном кресле и читала мне Священное Писание. Как сейчас вижу ее, бледную, слабенькую; милое молодое лицо озарено сиянием безгрешных искренних глаз; она говорит мне о жизни и смерти Спасителя, пока эти глаза не наполняются слезами. Я жаждал оказаться там, чтобы отомстить нечестивым евреям. Из всех апостолов мне больше всего нравился Петр. Я сам взялся за Библию и прочел о могущественном акте Божьего возмездия в Ветхом Завете – с восторженной верой в то, что рано или поздно он возьмет мое дело в свои руки и отомстит за меня моему врагу.
Примерно через год Нелли родила ребенка – маленькую девочку с глазами совсем как у нее, серьезно и открыто глядевшими в твои собственные. Нелли поправлялась медленно. Дело было как раз на пороге зимы, хлопок не уродился, и хозяину фабрики пришлось уволить много рабочих. Я рассчитывал, что меня оставят, поскольку уже был на хорошем счету и честно выполнял свою работу, но снова вмешался Дик Джексон. Он убедил отца уволить меня одним из первых среди моих товарищей по работе, и вот он я, к началу зимы, с женой и младенцем на руках и скудным запасом денег – только чтобы удержать душу в теле, пока снова не найду работу. Все мои сбережения закончились к Сочельнику, и мы сидели дома, голодные накануне праздника. Нелли выглядела худой и измученной; ребенок плакал, требуя молока больше, чем могла дать его бедная оголодавшая мать. Моя правая рука не утратила сноровки, и я решил вернуться к браконьерству. Я знал, где собирается банда и какой прием меня там ждет (гораздо теплее и сердечнее, чем тот, что оказывали мне добрые люди, когда я пытался вступить в их ряды). По дороге к месту встречи я увидел старика – былого отцовского товарища.
– Что, парень, решил взяться за прежнее? – воскликнул он. – Уж наш-то бизнес повыгоднее, чем паршивый хлопок.
– Да уж, – ответил я. – Из-за хлопка нам приходится голодать. В одиночку можно и потерпеть, но ради спасения жены и ребенка я готов пойти на любой грех.
– Это ты брось! В браконьерстве нет греха, оно противно людским законам, но не Божьим.
Я так ослаб, что не мог спорить или стоять на своем: не ел уже два дня, – и тем не менее пробормотал:
– Во всяком случае, я надеялся, что покончил с этим раз и навсегда. Именно так мой отец встал на кривую дорожку. Я прилагал все усилия, боролся как мог. Но я сдаюсь. Добро или зло – теперь все едино. Некоторые рождены для несчастья, и я среди них.
Пока я говорил, на меня вдруг с неудержимой тоской нахлынуло представление о будущем, которое разлучит Нелли, воплощение чистоты и безгрешности, с моей мятежной, падшей натурой. В эту минуту радостно зазвонили колокола Болтон-ин-Болланда, и звук их разнесся через лес в торжественном полуночном воздухе. Словно глашатаи рассвета, возвещающие великий праздник, они казались такими чистыми и ликующими! Наступило Рождество, а я чувствовал себя чуждым радости и спасению. Старый Иона промолвил:
– Вот и рождественский звон. Послушай-ка, Джонни, мой мальчик, я не горю желанием тащить такого унылого парня в самое пекло, с этими твоими правдами и кривдами. Мы не морочим себе голову всякими юридическими тонкостями, зато метко стреляем по зверью. И я не хочу брать тебя в шайку: ты нам все веселье испортишь, а как дойдет до дела – замешкаешься. Дай угадаю: причина твоего неохотного возвращения – в жене и ребенке, черт бы их побрал. Так вот: я был другом твоего отца до того, как он сбежал сломя голову, – и у меня найдется для тебя пять шиллингов и баранья шея. Голодного я к нам не приму. Но если ты придешь с полным желудком и скажешь: «Мне нравится ваша жизнь, ребята, и я готов стать одним из вас первой же лунной ночью», – что ж, мы будем тебе рады. Но довольно слов! Ступай со мной за бараниной и деньгами.
Я не стал воротить нос, напротив: с благодарностью, взял мясо и сварил для моей бедной Нелли бульона. Не знаю, спала она или же лишилась чувств, но я разбудил ее, приподнял на кровати и накормил с ложечки, и в глазах моей любимой забрезжил свет, а на губах – слабая тень улыбки. Доев, она произнесла простодушную молитву и уснула с ребенком на груди. Я сидел у огня и слушал колокола, когда их звон доносился до моего дома с порывом ветра. Я страстно, томительно желал второго пришествия Христа, о котором мне толковала Нелли. Мир казался жестоким, суровым и грубым, слишком грубым, и я молился о возможности вцепиться в подол его одежд и перенестись из сурового края, где я терял силы и истекал кровью, где некому было меня пожалеть или протянуть мне руку помощи, кроме старика Ионы, мытаря и грешника. Тогда я мог думать лишь о себе и своих невзгодах, как зачастую бывает с теми, кому довелось испытать страдания. Когда я перебирал в уме свои обиды и горести, мое сердце горело ненавистью к Дику Джексону, и подобно тому, как вверх и вниз раскачивались колокола, росли и таяли мои надежды, что в те непостижимые дни, предвестником и напоминанием о которых служил этот звон, Дик Джексон окажется стерт с лица земли. Я взял Библию Нелли и обратился не к милостивой истории о рождении Спасителя, а к записям стародавних времен, когда евреи так жестоко мстили своим врагам. Я мнил себя пророком Самуилом. Дик Джексон был фараон, царь Агаг, питавший тщетные надежды на то, что горечь погибели его миновала, – короче говоря, побежденный враг, над которым я в итоге торжествовал. Я держал Библию – ту самую, что заключала слова нашего Спасителя на кресте, – однако речи его казались мне смутными и неясными, как узкая тропинка в неверном свете звезд. Зато истории Ветхого Завета представали во всем своем величии, окрашенные в кроваво-красные тона заката. Постепенно ночь сменилась днем, и вокруг начали раздаваться писклявые детские голоса, распевавшие рождественские гимны. Они разбудили мою жену. Услышав, что она зашевелилась, я пошел к ней.
– Нелли, в доме есть деньги и еда. Я отправляюсь в Падихам искать работу, а пока тебе будет на что продержаться.
– Не сегодня, – взмолилась она. – Побудь дома в такой день. Прошу, сходи со мной в церковь, ну хоть разочек!
Дело в том, что я не переступал церковный порог с самого дня свадьбы, хотя Нелли часто звала меня с собой; вот и теперь она взглянула на меня, и с ее губ уже сорвался вздох в ожидании отказа. Но я уступил. Раньше я всегда обходил церковь стороной, потому что не осмеливался войти внутрь, а теперь отчаялся и был готов на что угодно. Если меня и считали безбожником, то за дело: в глубине души я им и был, поскольку все время сворачивал на дурную дорожку. Я решил, что если поиски работы в Падихаме потерпят неудачу, то придется пойти по стопам отца и взять твердой рукой и силой оружия то, в чем мне отказали, когда я добивался этого честным путем. Я собирался уехать из Соули, где надо мной, казалось, висит проклятие; так почему бы не пойти в церковь, не зная, что за странные обряды там совершаются? Я шел туда как грешник, преступный в своем сердце. Нелли опиралась на мою руку, но даже она не могла заставить меня говорить. Я вошел; она нашла мне место, указала на молитвенник и посмотрела прямо в глаза своим взглядом, светлым от веры и радости. Но я видел только Ричарда Джексона. Слышал лишь его громкий гнусавый голос, которым он повторял за священником, оскверняя святые слова. Он был в пиджаке из лучшего сукна. Я – в своей фланелевой куртке. Он был преуспевающим и веселым. Я – голодным и отчаявшимся. Увидев выражение моего лица, Нелли побледнела и принялась молиться, и тем горячее, чем больше думала о том, как дьявол искушает меня даже в этот самый момент.
Вскоре она позабыла даже обо мне и обнажила душу перед Богом в долгой, молчаливой, полной слез молитве, прежде чем мы вышли из церкви. Почти все разошлись; я стоял рядом с Нелли, не желая ее торопить, но и не в силах присоединиться. Наконец она поднялась, божественно спокойная, взяла меня за руку, и мы пошли домой через лес, где все птицы казались смирными и ручными. Нелли сказала, что, по ее мнению, все живые существа знают, что настало Рождество, и радуются, и любят друг друга. А я считал, что их укротил мороз; во мне говорила ненависть, и я знал, что даже в мире, полном любви, я насквозь пропитан злобой и бессердечием, и не желал меняться. В тот день я распрощался с Нелли и нашей дочерью и отправился в Падихам. Я получил работу, уж не знаю как, ибо искушение обратиться к дикой и свободной греховной жизни становилось все сильнее; казалось, легионы нашептывают мне злые мысли, и только моя нежная заступница Нелли вытащила меня из бездонной пропасти. И все же, повторюсь, я получил работу и отправился домой, чтобы перевезти к себе жену и ребенка. Я ненавидел Соули, и все же меня жутко бесило, что приходится уезжать оттуда, не достигнув своих целей. Я оставался изгоем среди уважаемых людей, избегавших меня и мне подобных, а мой враг в их глазах процветал. Падихам, однако, находился не настолько далеко, чтобы опустить руки и отказаться от твердого намерения о мести. Он лежал на восточной стороне великого Пендл-Хилла может, милях в десяти. Ненависть преодолевает и более серьезные расстояния.
Я снял коттедж на Фелле, высоко на склоне холма. Перед нами простирался длинный мрачный склон вересковой пустоши, а за ним – серые каменные дома Падихама с нависшим над ними черным облаком. До чего непохоже это было на синий лес или торфяную дымку вокруг Соули. Дикие ветры спускались и свистели вокруг нашего дома много дней, когда в Долине было тихо. Но я был тогда счастлив. Я поднялся в глазах людей. У меня было много работы. Наша дочь подрастала. Но я не забыл местную присказку: «Держи камень в кармане семь лет, а потом переверни его и храни еще семь лет, но всегда имей наготове, чтобы бросить в сторону врага, когда придет время».
Как-то один парень с работы позвал меня послушать проповедь на склоне. Я никогда не любил ходить в церковь, но в мысли о том, чтобы помолиться Богу прямо под его большим куполом, было что-то новое и свободное, а открытое пространство манило меня со времен моего бесшабашного детства. Кроме того, поговаривали, что эти пустомели чудно себя ведут, и я подумал: забавно взглянуть, что они такого выделывают, – а уж этот успел прославиться в наших краях. И вот прекрасным летним вечером мы отправились туда, окончив работу. Когда мы пришли, там была такая толпа, какой я еще не видал: мужчины, женщины и дети, – люди всех возрастов собрались вместе, рассевшись на склоне. Измученные заботами, больные, скорбящие, преступившие закон – все это читалось на их лицах, суровых, исчерченных невзгодами. Посреди, в телеге, стоял наш болтун. Когда я впервые увидел его, то сказал приятелю: «Господи! Такой маленький человечек – и поднял весь этот гвалт! Я мог бы сбить его с ног одним пальцем!» – а потом сел и осмотрелся. Все глаза были устремлены на проповедника, и я тоже обратил на него взгляд. Он начал говорить – не вычурным языком, а такими словами, которые мы слышали каждый день нашей жизни, о том, что мы делали каждый день нашей жизни. Он не называл наши недостатки гордыней, или суетностью, или сластолюбием – все это были бы для нас пустые слова, – а прямо указал, что мы творим, затем дал этому имя и заявил, что наши деяния прокляты и мы погибли, если сейчас же не остановимся.
К этому времени по лицу его текли слезы и пот – он бился за наши души. Мы удивлялись, как он прознал о самом сокровенном, ибо каждый из нас видел свой грех, изложенный в простых словах. Затем проповедник воззвал к нам, чтобы мы раскаялись, и говорил сначала с нами, а затем с Богом, в такой манере, которая шокировала бы многих, но не меня. Мне понравилась его резкость и голая правда на холме: никогда прежде я не чувствовал себя так близко к Богу, как в тот час, когда летняя тьма наползала на слушателей, и одна за другой над нами всходили звезды – словно глаза ангелов присматривали за нами. Когда он довел нас до слез и сожалений, громкие упреки смолкли и наступила тишина, нарушаемая лишь рыданиями и судорожными всхлипами, в которых я сквозь мрак различал тоску и мольбу сильных мужчин и более пронзительные стенания женщин. Внезапно он вновь заговорил – к тому времени мы не могли его видеть, но голос его теперь был ангельски нежен, и он рассказал нам о Христе и умолял нас обратиться к нему. Я никогда не слышал такой страстной мольбы. Он говорил так, словно видел, как Сатана кружит вокруг нас в густой тьме ночи и нашим единственным спасением было немедленно примкнуть к лону церкви. Я верю, что он и впрямь видел Сатану: всем известно, что он бродит по заброшенным старым холмам, ожидая своего часа, и теперь, как никогда, здесь собралось множество душ. Внезапно наступила тишина, и по крикам тех, кто стоял ближе всего к проповеднику, мы поняли, что он потерял сознание. Все столпились вокруг него, словно он был нашим спасением и нашим проводником и вот он сражен жарой и усталостью, потому что мы – пятая группа, с которой он говорил в тот день. Я оставил толпу, которая повела оратора вниз, а сам одиноко двинулся по тропе.
Вот она, искренность, в которой я нуждался! Для этого слабого и изнуренного до потери чувств человека религия была жизнью и страстью. Оглядываясь назад, я удивляюсь, как мог быть таким невосприимчивым к тому, что моя Нелли доносила до меня с такой кротостью и смирением, ибо только в тот момент я понял, что такое вера; прежде она оставалась для меня чем-то неведомым.
С того момента жизнь моя изменилась. Я стал ревностным и фанатичным. К оставшимся за пределами моего круга я не испытывал сочувствия. Обрети я власть, начал бы преследовать всех, кто не разделял моих взглядов. Я сделался настоящим аскетом. И – вот ведь необъяснимая загадка! – я был охвачен иллюзией, что с каждым актом самоотречения приближаюсь к своей нечестивой цели, и, если поститься и молиться достаточно долго, Бог отдаст отмщение в мои руки. Я преклонил колени у ложа Нелли и поклялся отречься от всех земных благ, если за это Господь исполнит мою молитву. Я отдал все на его усмотрение. Я был уверен, что он пошлет мне знак и слово свое, а Нелли слушала мои страстные слова и лежала без сна всю ночь, в печали и с тяжестью на душе. Я вставал, делал ей чай и поправлял подушки, со странной слепой верой в то, что истинная причина ее горестных бессонных ночей – мои злые речи и богохульные молитвы. Моя Нелли все еще страдала от того удара. Я так и не понял, что именно и как повредил камень в ее организме, но в результате его краткого воздействия ее члены немели и теряли чувствительность, и она постепенно слегла в постель, откуда при жизни так и не поднялась. Там она и лежала, откинувшись на подушки: кроткое ясное лицо озарено приветливой улыбкой, бледные руки постоянно заняты какой-то работой, а наша малышка Грейс была ее «ногами». Как бы свирепо я ни вел себя с прочими, к Нелли мог обращаться только самым нежным тоном. Мне казалось, она никогда не боролась за вечную жизнь, как я сам, и, пребывая вне дома, я многократно намеревался растормошить ее тем же вечером, даже прибегнув к суровым упрекам, чтобы она осознала, какая опасность ей грозит, и прислушалась к потребностям своей души. Но вот я входил, слышал ее голос, тихо напевавший слова упования – какой-нибудь псалом, который, быть может, утешал мучеников, – видел ее ангельское лицо, полное терпения и счастливой веры, и откладывал свои побуждающие речи на другой раз.
Как-то ночью – довольно давно, я был тогда еще молод и силен, хотя и разменял пятый десяток – я одиноко сидел в гостиной. Нелли, как я уже сказал, не поднималась с постели, а Грейс лежала в своей кроватке рядом с ней. Я полагал, что обе спят, хотя и не мог представить, как тут можно уснуть: настолько свирепая разразилась буря. Ветер налетал с вершины холма мощными ударами, подобными биению небесного сердца; и во время затишья, прислушиваясь к вновь нарастающему реву, я чувствовал, как подо мной содрогается земля. Дождь стучался в окна и двери и рыдал, требуя, чтобы его впустили. Я думал, что князь тьмы бродит поблизости, и слышал в завывании ветра (или мне только чудилось) крики грешных душ, отданных его власти.
Звуки все приближались. Я встал и осмотрел запоры на двери, ибо не смертных я опасался – меня тревожила мощь тех злых сил, которые, как я полагал, кружили вокруг дома. Но дверь содрогалась, будто тоже была в смертельном ужасе, и я думал, что запоры не выдержат. Я стоял лицом ко входу, собрав волю в кулак, чтобы бросить вызов духовному врагу, которого я в любую минуту ожидал увидеть в телесном воплощении, – и дверь действительно распахнулась! Передо мной стоял… кто: человек или демон? Седой путник в убогой изношенной одежде, мокрой насквозь, да и сам он был истерзан и жалок после бури, через которую пробирался.
– Впустите меня! – взмолился он, заглядывая мне в лицо, словно в поисках того, чего не может найти. – Дайте приют! Я беден, и мне нечем вам заплатить. Друзей у меня тоже нет.
По его странно изменившемуся взгляду я понял, что Бог меня услышал, ибо то был прежний трусливый взгляд моего смертельного врага. Будь он чужаком, я бы, возможно, ему не обрадовался, но поскольку передо мной сидел мой враг, оказал ему радушный прием. Я сел напротив него и спросил:
– Откуда ты идешь? Сегодня плохая ночь для прогулки по холмам.
Он вскинулся было, но потом снова вжал голову в плечи, точно зверь или пес.
– Не выдавайте меня! Я не задержу вас надолго: уйду сразу, как стихнет буря.
– Приятель, с чего бы мне тебя выдавать? – ответил я, испугавшись, что он промолчит и тем самым вырвется из моей власти. – Ты искал убежища, и я приютил тебя как сумел. К чему такая подозрительность?
– К тому, – выдавил он сквозь горечь унижения, – что весь мир против меня. Люди никогда не были ко мне добры или милосердны, а теперь и вовсе охотятся за мной, как за диким зверем. Я ведь каторжник, которому удалось сбежать. Черт меня дернул вернуться в прежние места: я ведь родом из Соули (уж кому, как не мне, это известно!). Меня выследили там, где я надеялся вести тихую честную жизнь, и теперь, если схватят, то отправят обратно в ад на земле. Я не знал, что будет такая бурная ночь. Просто дай мне немного отдохнуть и согреться, и я уйду восвояси. Сжалься надо мной, добрый человек!
Моя улыбка развеяла его сомнения. Я сказал, что постелю ему на полу, а сам подумал о библейской Иаили, вогнавшей кол в череп заснувшему у нее в шатре беглому Сисаре. Сердце подскочило, как боевой конь при звуке трубы, ликуя: «Ха-ха, Господь услышал мои молитвы, наконец-то я отомщу!»
Он понятия не имел, кто я. Он изменился, так что и я, упорно хранивший в памяти его ненавистные черты, признал его не сразу. Он же думал не обо мне, а лишь о своем горе и страхе. Несчастный смотрел на огонь затуманенным взглядом человека, чью силу духа (если он вообще обладал таковой) давно из него выбили, и он никогда уже не обретет ее вновь. Он вздыхал и жалел себя, но не мог решить, что делать дальше. Я тихонько занялся приготовлениями: надо было постелить ему на полу. Когда же он уснет, убаюканный чувством безопасности, я поспешу в Падихам, приведу констебля и сдам своего врага, чтобы тот вернулся в свой «ад на земле». Я вошел в комнату Нелли. Она не спала, растревоженная, прислушивалась к нашей беседе.
– Кто там? – спросила она. – Ответь, Джон. Мне кажется, я уже слышала этот голос. Не молчи же, бога ради!
– Просто заплутавший бедолага, – тихо улыбнулся я. – Спи, дорогая, я устрою его на полу. Меня еще какое-то время не будет, а ты засыпай.
Я поцеловал жену, постаравшись успокоить, однако любопытство Нелли не было утолено до конца, и я поспешил прочь, не дав ей времени на новые вопросы. Я приготовил постель, Ричард Джексон в изнеможении лег и тут же уснул. Мое презрение было почти так же велико, как и ненависть. Если бы я пытался бежать из места, которое считал адом на земле, то вряд ли смог спокойно уснуть под крышей невесть кого, пока не окажусь в относительной безопасности. А этот дуралей метет языком то, о чем следовало бы промолчать, а потом засыпает крепким сном, тихо похрапывая. Я вновь посмотрел на него. Он постарел, лицо было изнуренным и несчастным. Так и должен выглядеть мой враг. И все же грустное это было зрелище: убогое затравленное существо!
Больше я не взглянул в его сторону, чтобы не размякнуть, просто взял шляпу и тихонько открыл дверь. Ветер ворвался внутрь, но не разбудил его – так сильно он вымотался. Я вышел в ночь. Буря утихала, и вместо роковой непроглядной тьмы, которую я видел, когда в последний раз выглядывал из окна, на небо взошла луна, бледная и тусклая, словно утомленная битвой с непогодой, и ее белый свет призрачно и спокойно падал на так хорошо знакомые предметы. Время от времени темные рваные облака проносились по ее небесному дому, но их становилось все меньше, и, наконец, она засияла ровно и ясно. Внизу перед собой я видел Падихам, слышал бег ручьев по склону холма. Мой разум полнился одной мыслью и был напряжен до предела, но чувства сохраняли предельную остроту и внимательность. Я пошел к ручью, но тот превратился в бурлящую реку, а небольшой мостик с перилами был смыт. Он напомнил мне мост в Соули, где я впервые увидел Нелли, и я подумал о том дне даже в тот миг, несмотря на досаду от необходимости идти кружным путем. Отвернувшись от ручья, я увидел перед собой маленькую фигурку. Никакой призрак не мог бы напугать меня так, как она, ибо это была Грейс, которую я оставил в постели рядом с матерью.
Она подошла ко мне и взяла за руку. Ее босые ножки, шлепая по луже, белели в лунном свете, отбрасывая вверх лучи света.
– Папа, – сказала она, – мама велела сказать тебе вот что.
Она помолчала, собираясь с силами и мыслями, а затем продекламировала, точно выученный урок, из которого боялась забыть хотя бы один слог.
– Мама сказала, что есть Бог на небесах, и в доме его обителей много. Если ты надеешься встретить ее там, то вернешься и поговоришь с ней; если же вам суждено расстаться навсегда, то ты уйдешь, и да помилует Господь ее и тебя!.. Папа, я повторила все правильно, слово в слово!
Я помолчал, потом наконец проговорил:
– Почему мама сказала все это? Зачем послала тебя на улицу?
– Я спала, папа, но услышала ее плач, и когда проснулась, мне показалось, что ты как раз вышел из дому, хотя она тебя звала. Потом она молилась, и слезы катились по ее щекам, а она все повторяла: «О, если бы я могла ходить! О, если бы ко мне вернулись силы ходить и бегать, хотя бы на час!» Тогда я сказала: «Мама, я могу бегать и ходить! Куда нужно пойти?» И она схватила меня за руку, и стала молить Бога благословить меня, и сказала, чтобы я не боялась, ибо он оградит меня, а потом научила этим самым словам. И теперь, папочка, ты встретишься с мамой на небесах, правда? И вы не будете разлучены во веки веков?
Она прижалась к моим коленям и снова взмолилась словами своей матери. Я взял ее на руки и повернул домой.
– Тот человек еще лежит на полу в гостиной? – спросил я.
– Да, – ответила она.
Что ж, моя жажда мести еще могла быть утолена.
Когда мы вернулись домой, он спал беспробудным сном. Я прошел мимо.
Нелли ждала в комнате, куда привела меня дочь: сидела в кровати, что было ей не свойственно, – мне-то казалось, она уже не способна так приподняться без чужой помощи. Руки сложены, точно в молитве, на лице читалось упоение. А потом она увидела меня и откинулась на подушки с неописуемо милой улыбкой. Поначалу она не могла говорить, но, когда я подошел, взяла мою руку и поцеловала ее, а затем поманила к себе Грейс, велела ей снять плащ и мокрое платье, переодеться в куцую ночную рубашонку и забраться к ней под теплое одеяло. За все это время моя Нелли так и не обмолвилась, зачем я ей понадобился: казалось, ей было довольно держать меня за руку и знать, что я рядом. Думаю, она читала в моем сердце, но я не осмеливался открыть рот и спросить об этом. Наконец она подняла на меня глаза.
– Муж мой, этой ночью Господь избавил нас обоих от великого горя.
Я не понимал, что она имеет в виду, и чувствовал, что ее взгляд огорченно тускнеет.
– Этот несчастный путник в соседней комнате – Ричард Джексон, я права?
Я молчал. Ее лицо побледнело и угасло.
– Ох как же тяжко! – вымолвила она. – Скажи, что у тебя на уме, умоляю! Джон, милый, я не буду перечить, только поговори со мной!
– Что тебе сказать? Похоже, ты и сама все знаешь.
– Я знаю, что никогда не забуду его голос, и знаю, какими ужасными молитвами ты молился, и как я лежала без сна, взывая к Господу, чтобы твои слова никогда не были услышаны. Я всего лишь немощная калека и вверяю свое дело в руки Божьи. Ты не причинишь этому человеку никакого вреда. Мне неведомо, что ты задумал, но я знаю: ты этого не сделаешь. Мои глаза застилает странная дымка, но какой-то голос говорит мне, что ты простишь даже Ричарда Джексона. Милый мой муж, милый Джон, так темно, я не вижу тебя, но говори же со мной!
Придвинув свечу, я увидел, что туман, спустившийся на эти любящие глаза, был внезапным и горестным признаком того, что она на пороге смерти. Дочурка, лежавшая рядом с ней, заглянула мне в лицо, а затем обернулась к матери, и жуткое осознание смерти пронзило юное сердце: девочка громко закричала.
Нелли вновь открыла глаза. Ее взгляд упал на изможденного несчастного человека, который был причиной всех наших бед. Его разбудил пронзительный детский крик, и вот он стоял в дверях, заглядывая в комнату. Он узнал Нелли и понял, куда загнала его буря. Он подошел к ней.
– О, умирающая женщина, ты преследовала меня в одиночестве самых глухих убежищ вдали от дома и не покидала мои сны; погоня моих мучителей была не так ужасна, как твой призрак, настигавший меня повсюду: этот камень, камень!
Он упал у ее постели в порыве раскаяния; над ним ее святое лицо, озаренное лучами нисходящего на нее небесного света, обернулось к нам в последний раз. Она снова заговорила:
– Ты поступил так в приступе гнева. Я никогда не держала на тебя зла. Я прощаю тебя, и Джон, надеюсь, тоже.
Мог ли я и дальше преследовать свою цель? Она истаяла, как не бывало. Но, превозмогая душившие меня слезы, я постарался выговорить ясно и внятно, чтобы донести свои слова до ее угасающего слуха и порадовать ее замирающее сердце:
– Я прощаю тебя, Ричард, и помогу в твоей беде.
Нелли уже ничего не видела, но вместо тусклой тени смерти, скользнувшей по ее лицу, оно озарилось тихим светом, и мы знали, что так выглядит упокоившаяся душа.
В ту ночь я выслушал его рассказ ради Нелли и понял, что лучше быть незаслуженно обиженным, чем грешить самому. Посреди ночной бури мой враг пришел ко мне, а в тиши серого утра я проводил его прочь, пожелав:
– Бог в помощь!
И скорбь охватила меня, но жгучее бремя греховного, озлобленного сердца было снято. Я уже стар, моя дочь вышла замуж. Я стараюсь нести Слово Божие простым и доступным, всем понятным языком. И все, чему я учу, – это как жил и умер Христос и в чем заключалась вера Нелли, полная любви.