Это случилось вечером — на седьмой день до предполагаемого цветения. Ветер — южный, тёплый, тот самый, которого она боялась, — дул с полудня, и Аяме чувствовала его даже сквозь закрытые ставни: по запаху, просачивающемуся в щели (земля, влага, сладость — та самая, предвесенняя, от которой сводило зубы), по звуку — мягкому, настойчивому постукиванию ветвей о стены дома. Ветви — с бутонами. Бутоны — розовые, набухшие, готовые. Ещё день-два тепла — и лопнут. Ещё день-два — и лепестки.
Она сидела в спальне. При свечах. Ставни — закрыты (все; на всех окнах; Хана больше не спрашивала — просто закрывала, утром и вечером, с лицом, которое ничего не выражало и выражало всё). Перед ней — документы: отчёты северного интенданта, которые она разбирала для Кацуро, — но глаза скользили по строкам, не цепляя, не считывая, потому что руки — дрожали. Четвёртый день подряд. Мелко, непрерывно, неконтролируемо. Чай — она пила двумя руками, обхватывая чашку, и всё равно расплёскивала. Кисть для записей — держала с нажимом, чтобы компенсировать тремор, и почерк выходил — угловатый, незнакомый, чужой.
Четвёртый день — без сна. Без настоящего сна — того, глубокого, тёмного, целительного. Она — проваливалась: на час, на два, — и просыпалась. От запаха. Лепестков — которых ещё не было, но тело — чувствовало, тело — ждало, тело — готовилось к ножу. Просыпалась — с задавленным криком в горле, с мокрым лицом, с руками, прижатыми к животу (слева, туда, куда входило лезвие, — каждый раз — прижимала, проверяла: целая? цела? крови нет?). И — рядом Кацуро. Спящий. Или — не спящий. Она не знала — будил ли он её, или притворялся, что не замечает. Утром — не спрашивал. Смотрел — тем взглядом. Молчал.
Четыре дня — он молчал. Четыре дня — давал пространство, не давил, не спрашивал, просто — был рядом, приносил документы, садился — плечом к плечу, касался — ненавязчиво, мимолётно: руки, поясницы, виска. Четыре дня — терпел. Терпел закрытые ставни, и бледность, и тремор, и круги под глазами, и вздрагивания от каждого порыва ветра. Терпел — её ложь про мигрени. Терпел — стену, которую она строила, кирпич за кирпичом, день за днём, между собой и ним, между собой и — всем.
На пятый день — его терпение кончилось.
Она услышала — шаги. В коридоре. Быстрые. Тяжёлые. Не те — привычные, размеренные, ровные, с которыми он возвращался обычно. Другие. С нажимом. С намерением. Шаги — человека, который принял решение.
Дверь — отъехала. Резко. Кацуро — на пороге. В верхнем кимоно, наброшенном поверх дорожного, — значит, только вернулся, значит, не переодевался, значит — не мог ждать. Лицо — то, которого она ещё не видела за этот месяц: жёсткое, закрытое, с морщиной между бровями, глубокой, как шрам. Глаза — тёмные. Губы — сжаты.
— Что происходит? — сказал он. Не — спросил. Произнёс. Голосом, которым отдавал приказы. Голосом генерала — не мужа.
Аяме — подняла голову. От документов. Медленно. С тем выражением — спокойным, ровным, вежливо-удивлённым, — которое было её щитом пять жизней.
— Я не понимаю, о чём ты, — ответила она. Голос — контролируемый. Почти.
Он вошёл. Закрыл дверь. За собой. Движение — точное, не раздражённое. Дверь — мягко встала в пазы. Тишина. Только ветер — снаружи. Только ветви — по стенам.
— Пять дней, — сказал Кацуро. Остановился — в трёх шагах. Не ближе. Смотрел — сверху вниз (она сидела; он — стоял; разница в позициях — намеренная? нет — просто он не мог сесть; просто — энергия, накопленная за пять дней молчания, не позволяла). — Пять дней ты не выходишь из дома. Не открываешь окна. Не ешь. Вздрагиваешь от ветра. Просыпаешься ночью — каждую ночь — и думаешь, я не слышу.
— Мигрени, — повторила Аяме. Автоматически. Привычно. Как мантру.
— Нет, — голос Кацуро — тихий, но — как лезвие. Как сталь. — Нет. Это — не мигрени. Я видел людей с мигренями. Они не прижимают руки к животу во сне. Не плачут, не просыпаясь. Не вздрагивают от звука ветра, как от удара.
Она — молчала. Документы — на коленях. Руки — поверх них. Дрожащие. Видимо — дрожащие; в свете свечей — заметно; он — видел; конечно — видел; он — замечал всё.
— Что — пугает тебя? — спросил он. Шаг — ближе. Один. — Аяме. Что?
Её имя. Без «сама». Без «госпожа». Просто — имя. С той интонацией — (какой? — такой, от которой внутри что-то сжималось и разжималось одновременно; от которой хотелось — рассказать; хотелось — всё, от начала до конца, все пять смертей, все пять жизней, все пять ножей; хотелось — упасть в его руки и сказать: «я умирала пять раз, и каждый раз ты был рядом, и я не знаю — ты ли убиваешь, или кто-то другой, но через семь дней — сакура, и я умру снова, и проснусь снова, или не проснусь, и я — устала, устала, устала»).
Но — нельзя.
Нельзя — потому что он не поверит. Кто — поверит? Петля. Шесть жизней. Нож — каждую весну. Звучит — как безумие. Звучит — как бред больной женщины, которую нужно запереть в комнате и позвать лекаря, и лекарь скажет: истерия, нервы, слишком молода для брака, давайте настойку валерианы и не тревожьте.
И — нельзя — потому что если он — убийца. Если — всё-таки — он. Тогда рассказать — значит вооружить. Значит — показать, что она знает. Что помнит. Что — ждёт.
— Ничего, — сказала Аяме. Резче, чем хотела. С краем — раздражения, прорвавшегося через контроль, как вода через трещину в плотине. — Ничего не пугает. Я устала. Плохо сплю. Это — всё.
— Это — не всё, — Кацуро не отступил. Ещё шаг. Два. Он — рядом. Над ней. Тень — на стене за его спиной, огромная, тёмная. — Ты закрываешь ставни. Ты не заходишь в сад. Ты отказалась от прогулки с Фудзиварой — и я понимаю почему, но ты не выходишь и одна. Пять дней. Ты сидишь — в темноте — и дрожишь. И говоришь мне — «ничего».
— Потому что — ничего! — голос — сорвался. Громче, чем нужно. Злее. С тем надломом — который она прятала, который давила, который — копился пять дней, пять ночей, все эти бессонные часы рядом с его спящим телом, считая дни, считая бутоны, считая — свои оставшиеся вдохи. — Потому что не всё в мире — твоя ответственность, Минамото-сама. Потому что я — взрослый человек и справлюсь сама, и не обязана отчитываться за каждую бессонную ночь, и —