…то разгулье удалое,
то сердечная тоска.
Бывает, самым неожиданным образом вдруг некстати припомнится лучшее — яркое и цветастое, что освещало твое далекое или недавнее прошлое. И невольно вздрагиваешь тогда от потока воспоминаний, как от света мигалки несущейся к кому-то машины.
Иногда память бывает похожа на этот свет — свет цветных сигналов, озаряющих темноту ночи короткими тревожными сполохами.
Я ехал в отпуск, заранее настроенный на отдых и успокоение. Не терпелось простора и воздуха, и, наверно, поэтому поездка тянулась, как никогда, долго. Вправо и влево от железной дороги простирались степи. Хотелось, чтобы местами степь захолмилась, и увиделось бы на ней нечто броское, оживляющее бесконечно ровную полуюжную местность. Меж тем ничего глазу не попадалось. И я забрался на полку и попытался уснуть.
Сон не шел.
Вместо него накатилась неразбериха разных воспоминаний, в основном картины детства и юности. Сердце как бы выталкивало их изнутри при каждом ударе… Длинными елочными гирляндами память уводила куда-то с привычной ежедневной стези, призывая настойчиво вникнуть в забытое. Где-то в глубоких тайниках ее сохранились от прожитого разрозненные видения.
И не особо важными могли они иной раз показаться, но в дороге внезапно и зримо, как наяву, охватили меня испытанные некогда ощущения. И воскресло в памяти известное бунинское стихотворение: «И цветы, и шмели, и трава, и колосья, и лазурь, и полуденный зной… Срок настанет — господь сына блудного спросит: «Был ли счастлив ты в жизни земной?»
Невольно спрашиваю об этом и я себя.
Луг в моем четырехлетнем возрасте был самым давним и первым воспоминанием: меня взяли на сенокос. Вероятно, не знали взрослые, что в тот день разразится гроза. Разом потянуло сырым и тяжелым ветром, сумеречно загустел, набряк воздух. Тепло и пахуче щекотнуло внутри от запаха скошенной валерианы. Упруго и мощно завихрился ближний лозняк. Ветер нагибал его к самой земле, выпрямлял и снова валил.
С восторгом смотрел я на то, как расправлялся ветер с лозовыми кустами.
Именно тогда впервые и ощутилось раздолье жизни — нечто большое, цельное, в котором впервые осознаешь и себя, и тревожный голос природы.
Рядом в это время нагружали возы. Первые капли дождя вынудили меня побежать к взрослым. С колотящейся внутри радостью, но в то же время с некоторой и опаской (вдруг конь дернет) становился я возле колес на оглобли и, подхваченный шершавыми мужскими рубищами, попадал моментально на самый верх воза. Трогался, розвально пошатывался с натугой воз, и казалось, что мы не ехали, а, скорее, плыли по валериановому пьянящему лугу и разгульному предгрозовому ветру. Вздыбилось, мелькнуло во мне это озаренное душистой косьбой былое, память о первой грозе. По кустам и травам пронесся ветер, разогнал тучи. И вдвоем с отцом уже едем мы на возу по старинному местному тракту, скрытому в густых березах. И поныне не объяснил бы я, почему взял отец из детей именно меня. Возможно, потому, что отзывчиво ощущал он красоту природы, и этой своей отзывчивостью, не скупясь, как мог, наделял и меня. Временами он приостанавливал лошадь, давая мне полюбоваться вспугнутым раскатами грома зайцем либо перебегавшим открытое место лосем.
Все дальше едем мы с отцом большаком, все глубже втягиваемся в его листвяную арочность. Издали, чуть на взгорье, я вижу огромный липовый парк, сквозь который просвечивает, а точнее, белеет за темными стволами двухэтажный с колоннами особняк. Ни этого дома, ни самого парка еще не доводилось мне видеть. Был он в стороне от повседневных наших дорог. Кружит с криком стая ворон над деревьями, манит на пригорок к дому с колоннами: недурно бы полазить как-нибудь по гнездам и посмотреть изнутри сам дом. С непривычным и жадным любопытством запоминал я былую чью-то усадьбу.
И как потом подтвердилось, запоминал не зря. Вскоре грянувшее военное лихолетье снесло под корень и особняк, и парк. Усадьбу же просто распахали, и ничто отныне уже не напоминало о былой ее красоте.
Размигалась, воспламенилась память…
Осенью через желтые обмолоченные поля везут меня на телеге домой после больницы. Рядом отец и мать. Ни души, ни голоса — осенняя тишь да слабнущее над пустыми просторами солнце. Да овчина, на которой лежу я, приходя в себя.
Мать с отцом словно бы стерегут меня. Я пока слаб и тихим голосом прошу белый сухарь, пшеничный запах которого первым растормошил во мне чувство голода и выздоровления.
Я не ем, а только вдыхаю, наслаждаюсь хлебной пахучестью сухаря и желанием выпить скорее парного молока. Мне утешительно обещают — и телега катится шибче по светло-соломенному бабьелетнему дню.
Молока и белого сухаря мне хочется и поныне.
Мчался поезд, и раз за разом высветляла мигалка памяти новое.
Ощущения прошлого вдруг возымели надо мной власть. Не имел я прежде ни сил, ни времени проследить их в неуловимых причинно-следственных связях. И отпускная дорога своим движением в тряском вагоне помогала сейчас постигать минувшее.
Уже юношей бреду я с сумкой через плечо на товарную станцию. В сумке — свернутые флажки: желтый и красный. На товарной станции я отыскиваю сборный поезд, чтобы ехать на его тормозной площадке от начала и до конца маршрута. Прервав учебу, я вынужденно определился работать на станцию. На душе у меня покойно и хорошо оттого, что увижу просторы и дали, сквозь которые помчусь я на тормозной площадке. Глаза мои в такие минуты впитывают бесконечную хмуроватость неба, и я не устаю от дороги, пока длится во мне это постижение Родины. Совсем не в тягость тогда и работа. Вместо простой, как у большинства, дороги я будто бреду с ранних лет по млечной стезе, освещаемой звездным светом.
Но ярок свет этот!..
Со станции меня призовут вскоре на службу в армию. И я уйду с радостью: в армии на время забудется юношеская неприкаянность.
Мигалка памяти вспыхивает дальше.
И я вижу вдруг летнее Подмосковье: чистый заповедный лес и вдоль опушки дорогу. Возле леса — речушка с колючими родниками. В глаза бьет яркое предвечернее солнце. В рано огрубелой своей руке держу я ладошку крошечную. Искрятся, переливаясь, девичьи волосы, и от их искрения красивее кажутся цветы и травы, листва и речка…
Тогда я еще не знал, как завершится, во что выльется наша дружба, но хотелось, чтобы осталась она такой, как в эту минуту предвечернего летнего часа. Нам хорошо. А когда хорошо, лучшего и желать не надо. В жизни я успел уяснить уже это правило. В Подмосковье цвела тем летом обильно липа. Липовым цветом пропахли в тот раз наша одежда и руки: к зимнему чаю мы рвали цветы. Позже девушка выйдет замуж. И хотя пытался я на нее обидеться, но ничего из обиды не получилось: мне все казалось, что, будь подлиннее наше с ней лето, а луг — пообильнее, то судьбы наши, быть может, и слились бы. Лето же минуло с удивительной быстротой, осыпалось будто отцветшей липой — и зимний чай вдвоем пить нам не довелось.
Пожалуй, самым счастливым и ярким озарились мигалкой-памятью редкие поездки на родину. Домашними разговорами с отцом и матерью я возвращался к прежнему, отжитому давно отрочеству.
А отведя душу беседами, шел затем с куском душистого мыла купаться, окунался в мягкую августовскую воду, намыливался и вновь окунался, наслаждаясь редким, непередаваемым чувством легкости.
И немало дивился, что мыло, то самое мыло, которым каждодневно я мылся под краном, в проточной воде благоухает бодрящей свежестью, и прежнее состояние молодости, давно не испытываемое, вновь обретается мною.
От озера шел я в поле к одинокой рябине, шел будто на исповедь, зная, что природе только мог я сокровенно довериться.
К вечеру мой отпускной поезд нырнул в тоннель. Начались горы. И память мигнула в последний раз, воскресив день предотпускной недели.
…Стоя на платформе метро, я улавливаю рокот приближающегося электропоезда.
И вот уже мчусь я в нем в подземной длинной трубе, выхолощенный дневной суетой, беготней, заботами. Где-то перед станцией поезд неожиданно останавливается. И хотя затормаживается он ненадолго, но я ощущаю, как сразу становится сердцу душно и как отзывается оно с гулкой частотой и тревогой.
Меня охватывает желание выбраться на очередной станции наверх, выйти к свету, воздуху, зелени и добираться дальше на чем-нибудь, что ехало бы по земле. А пока я пытаюсь отвлечься: разворачиваю газету, гляжу на часы, вожу взглядом по лицам — ни одного улыбающегося.
Мало-помалу поезд трогается. И ровнее будто бы стучит сердце. Вот и станция. Распахиваются двери вагона, машинально я отодвигаюсь в сторонку, давая пройти пассажирам. Их много, и я не успеваю выйти: как обычно, я тороплюсь и, как всегда для своих дел, опаздываю.
Одно-единственное желание заполняет меня в ту минуту: только бы на подземных перегонах не застревал бы поезд, только бы не останавливалась в трубе гудящая электричка.