К книге
Спаси и сохраниГлава 6. Безумные рапорты
29%
Глава 6. Безумные рапорты
7

Глава 6. Безумные рапорты

29 октября 1916 года. Ставка, Могилёв.

Рапорты лежали на столе — стопкой, неровной, кривой, потому что конверты были разного размера, и бумага разная, и почерки разные, и один был написан карандашом на обороте снабженческой ведомости, и один — на телеграфной ленте, обрезанной ножницами, и один — на листке из полевого блокнота, с бурым пятном в углу, и Николай не знал, чай это или кровь, и не хотел знать. Стопка росла с вечера. К полуночи — двенадцать. К трём часам ночи — двадцать один.

Николай читал.

Ставка спала. За стенкой — тишина, ни шагов, ни машинки, ни голосов. Только дождь по стеклу и тиканье часов на стене. Лампа горела, стакан с чаем стоял рядом — остывший, нетронутый, и серебро подстаканника отсвечивало тускло. Пепельница полная, и в кабинете стоял запах табака и чернил, и бумаги — много бумаги, разной, казённой и полевой, и от одного листка тянуло чем-то земляным, подвальным, чего в кабинете быть не могло.

Первый рапорт — от поручика. Почерк рваный, перо рвало бумагу. «Мёртвые встали. Мёртвые идут. Стреляем — не падают. Солдаты начали креститься и читать "Отче наш" — кто помнил. Стали падать. Потери — девять убитых, двадцать три ранены. Прошу помощи.» Подпись — каракулями, не разобрать.

Третий — телеграфной лентой, торопливо. «Из тумана — голоса. По именам. На русском. Трое ушли за бруствер. Не вернулись.» Ни подписи, ни номера части. Только дата.

Пятый — от штабс-капитана, Румынский фронт. Почерк ровный, но строчки ползут вниз, как у пьяного. «Земля стала мягкой. Настил провалился в третьем ходу сообщения. Рядовой Емельянов ушёл по пояс. Тянули — не вытащили. Крик прекратился через минуту. Настил восстановили. Утром на настиле — мокрое пятно. Не вода. Не кровь.»

Восьмой — от генерал-майора. Ровный, штабной, без паники. «Довожу до сведения, что в ночь на 27 октября на участке 14-й пехотной дивизии произошли события, не имеющие прецедента в военной практике. Личный состав третьего батальона открыл огонь друг по другу без видимой причины. Допрошенные не помнят. Потери — семнадцать убитых, сорок один ранен. Священника при батальоне не было. В двух соседних батальонах, где священники присутствовали, подобного не отмечено.» Подпись, печать. Генерал не верил в то, что писал. Но написал.

Одиннадцатый — на листке из блокнота, с бурым пятном. Две строчки: «Рядовой Козлов доложил, что видел себя за проволокой. Стоит и смотрит. Рядовой Козлов застрелился утром.»

Двадцать первый — на обороте ведомости. Почерк мелкий, с нажимом.

Доношу, что в ночь на 27 октября 1916 г. на участке 25-го армейского корпуса произошло нападение противника неустановленной природы...

Генерал-лейтенант Корнилов. Тот, который бежал из плена. Не из тех, кто пишет бред.

Николай снял очки — он надевал их для чтения, и никто, кроме Аликс и денщика, не видел его в очках. Протёр стёкла полой кителя. Надел. Посмотрел на стопку.

Двадцать один рапорт. Каждый — свой кошмар. Мертвецы, голоса, земля, двойники, дружественный огонь. Разное. Всё — за одну ночь.

Закурил. Отпил холодного чая. За окном — темнота, дождь, и ничего больше. До рассвета — два часа, если будет рассвет. Вчера рассвета не было — стало светлее, и всё.

Алексеев пришёл не в семь — в пять. Без доклада, без папки. Постучал, вошёл, встал у двери. Лицо — то, которое Николай знал наизусть: сухое, точное, рабочее, — было другим. Не пустым, как позавчера. Растерянным. Алексеев — растерянный. За два года Николай не видел его растерянным ни разу.

— Полковник Ярцев вернулся, Ваше Величество.

Ярцев. Проверяющий. «Боевой, надёжный, чтобы не струсил и не выдумал.»

— Пусть войдёт.

Ярцев вошёл. Николай встал — вежливость, он вставал перед всеми, всегда.

И остановился.

Ярцев был седой. Три дня назад — тёмно-русый, сорок два года, ни одного седого волоса. Николай помнил, потому что помнил каждого. Сейчас — белый. Полностью. Как будто постарел на двадцать лет за трое суток. И лицо — не постаревшее, нет, — то же лицо, те же черты, но натянутое, как бумага, которую растянули и не отпустили.

Руки тряслись. Обе. Мелко, непрерывно.

— Полковник. Доложите.

Тишина. Ярцев стоял — прямо, по-военному, спина ровная, руки по швам — и молчал. Часы на стене тикали. Лампа потрескивала. Алексеев у двери не двигался.

— Полковник.

— Ваше Величество... — Голос хриплый, сорванный, как после крика, который длился часы. — Я видел...

Замолчал. Рот открыт, слова не идут. Лицо менялось — как меняется лицо человека, который пытается удержать что-то внутри и не может, и знает, что не может, и всё равно держит, потому что офицер, потому что перед императором, потому что так положено.

— Что вы видели, полковник?

Ярцев заплакал.

Не зарыдал — слёзы пошли молча, по щекам. Стоял в позе «смирно». Не вытирал. Не отворачивался. Полковник. Два ордена. Ранение под Ковелем. Стоит перед императором и плачет, молча, не прикрывая лица. Слёзы капают на китель. Не замечает.

Алексеев у двери отвернулся к окну.

Николай вышел из-за стола. Подошёл. Взял Ярцева за локоть — осторожно, как берут раненого.

— Садитесь, полковник.

Ярцев сел. Руки на коленях, трясутся. Слёзы — по щекам.

— Денщик. Воды. И коньяку.

Денщик принёс. Ярцев взял стакан — обеими руками, потому что одной не мог, руки ходили, и вода плескалась через край и текла по пальцам, — выпил. Потом коньяк — одним глотком. Поставил стакан на стол. Стакан стучал о дерево — руки.

Помолчал. Долго — минуту, может, две. Николай ждал. Не торопил. Часы тикали.

— Духонин погиб, Ваше Величество, — сказал Ярцев. Голос ровнее — от коньяка или от того, что первый раз самый тяжёлый. — Весь штаб. Застрелились. Все до одного. Ночью. Тихо. Часовой утром зашёл — сидят за столом, восемь человек, как на совещании. Наганы в руках. Дырки в висках. И все — улыбаются.

Николай тронул усы.

— Улыбаются?

— Так точно. — Ярцев смотрел в стол. — Я их видел. Восемь человек за столом, и все улыбаются, и у каждого — дырка в виске, и кровь на карте, и... — Голос сел. Помолчал. — Я вышел. Через час — они встали.

Тишина.

— Встали, — повторил Ярцев. — Восемь человек. С дыркой в голове. Встали и пошли. Улыбаются.

Николай не двинулся.

— Стреляли. Не берёт. У Духонина — половины черепа нет, и он идёт. Потом старуха из деревни за позицией — вышла, с иконой, босая, маленькая. Встала и запела. Не молитву — песню, старую, похоронную. И они — легли. Не упали — легли. Как будто вспомнили, что мёртвые.

Николай слушал. Двадцать два. Двадцать один рапорт — и одни живые глаза.

— Я хочу видеть сам, — сказал Николай.

Алексеев повернулся от окна.

— Ваше Величество...

— Я хочу ехать на фронт. Лично.

— Невозможно, — Алексеев и Ярцев, одновременно, один от окна, другой со стула.

Николай посмотрел на Алексеева. Потом на Ярцева — седого, с мокрыми щеками.

— Если Вы погибнете — Россия без главнокомандующего, — Алексеев сказал. Голос сухой, штабной — тот, которым говорят правду, которую не хочешь слышать.

Правильно. И страшно. Он должен поверить чужим глазам — потому что своими не видел. А чужие глаза — вот они, красные, мокрые, — и они видели.

Ярцева увели. Алексеев ушёл — распоряжения, связь, рапорты. Дверь закрылась. Николай остался один.

Сидел за столом. Стопка рапортов — слева. Стакан — справа, остывший, нетронутый. Двадцать два свидетельства. Двадцать один на бумаге и одно — живое, седое, с трясущимися руками. Двадцать два свидетельства — и все разные, и все невозможные: мертвецы, голоса, земля, туман, двойники. И восемь человек за столом, которые улыбаются с дыркой в виске. И всё — одновременно, за одну ночь, по всему фронту.

А они встают.

Николай тронул усы. Посмотрел на рапорт Корнилова — тот лежал сверху, на обороте ведомости, карандашом. Огнестрельное оружие первоначально не оказывало воздействия. После начала молитвы — стало эффективным.

Двадцать один рапорт — и в каждом разное. Но закономерность была: где молились — выжили больше. Где не молились — меньше. Где священник — потери вдвое ниже. Где солдаты сами читали «Отче наш» — тоже помогало. Где ничего — батальон стрелял в своих.

Закурил. Папироса дрожала в пальцах. Посмотрел на свою руку — убрал под стол.

Из Царского — телеграмма. Не письмо — телеграмма, срочная. Аликс пишет письма. Телеграммы — только когда плохо.

НИКИ БЭБИ НЕ СПИТ ТРЕТЬИ СУТКИ ТЧК КРИЧИТ ТЧК ВИДИТ ЧТО-ТО В ОКНЕ ТЧК ДОКТОР БОТКИН ГОВОРИТ НЕРВЫ НО ЭТО НЕ НЕРВЫ НИКИ ТЧК ОН ВИДИТ ТЧК ПРИЕЗЖАЙ ТЧК

Николай сложил телеграмму. Аккуратно, по сгибам. Убрал в ящик — тот же, где письма, стопкой, по датам. Рядом с «Бэби плохо спит, просыпается и плачет» — четырёхдневной давности. Тогда — дурные сны. Теперь — видит.

Алексей. Двенадцать лет. Гемофилия. Каждый ушиб — кровотечение, каждое кровотечение — может быть последним. И теперь — не спит третьи сутки. Кричит. Видит что-то в окне.

Николай тронул усы. Посидел. Встал. Вышел на крыльцо.

Закурил и поднял голову.

Небо. Николай смотрел вверх — и не затянулся, и папироса тлела, и пепел падал на китель.

Не облака. Он знал облака — высокие, низкие, дождевые, кучевые, слоистые. Знал пасмурное небо, знал осеннее. Это было не то. Ровное. От горизонта до горизонта, без просвета, без шва, без оттенка — как побелённый потолок, именно так, именно это сравнение пришло, и Николай не знал откуда. Свет шёл ниоткуда и отовсюду, и тени на булыжнике были слабые, расплывчатые, и нельзя было определить, где восток, а где запад.

Может, облачность. Может, октябрь. Может...

Тронул усы. Не додумал.

Стоял на крыльце. Курил. Смотрел на небо — ровное, без просвета, без изменений. Папироса догорела до фильтра, обожгла пальцы. Не заметил.

Вернулся.

Молился два часа.

В кабинете, у иконы, на коленях. Половицы давили — те же, каждый вечер, но сегодня не вечер, середина дня. Свеча горела при дневном свете. Николай Чудотворец смотрел из оклада, трещина у виска — та же. Николай смотрел на него. Молился.

Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного.

Слова шли по кругу, и он не останавливался. Двадцать один рапорт. Седой полковник. Мёртвые встают. Но — молитва помогает. Молитва помогает. Он повторял это про себя, не как мантру — как факт, как данные, как цифру в сводке. Молитва. Помогает.

Если Бог помогает — значит, Бог не оставил. Если Бог не оставил — значит, Россия выстоит. Мысль была простая, ясная — как молитва, которой мама учила в детстве, как крест, который носил с рождения. Мертвецы встают — страшно. Молитва помогает — значит, Бог есть. Бог есть — значит, выстоим.

Встал. Колени — белые от давления, ныли. Посмотрел на икону. Тёмный лик, серебро, трещина.

Бог не оставил.

Не подумал — понял. Как понимают не головой, а тем, что глубже: коленями, которые стояли на полу, руками, которые были сложены, голосом, который повторял одни и те же слова два часа.

Сел за стол. Взял перо.

Вечерний доклад Алексеева — после полудня, свежий: три полковых священника докладывают независимо, с трёх участков фронта. Молитва ослабляет давление. Рядом со священником — пули берут. Рядом с иконой — тише. Намоленная икона — лучше новой. Церковь, которой двести лет, — обтекают, не входят.

Данные. Не бред — данные. Молитва помогает — три независимых подтверждения. Священники снижают потери. Намоленная икона — лучше новой. Значит — священников на фронт. В каждую роту. С иконами. Это Николай умел: читать данные и принимать решения.

Записал в дневник — подробно, мелким почерком, много:

Рапорты с фронта. Двадцать один за сутки. Характер явлений различен — мертвецы, голоса, помутнение, дружественный огонь без причины. Духонин и штаб погибли. Молитва оказывает защитное воздействие — подтверждено тремя независимыми донесениями. Где молились — потери ниже. Полковник Ярцев подтверждает лично. Необходимо: священников на фронт, в каждую роту. Алексей не спит. Аликс телеграфирует. Небо без изменений. Молился два часа. Бог есть. Бог не оставил нас.

Последние четыре слова — подчеркнул. Перо оставило борозду.

Закрыл дневник. Промокнул.

От автора:

Заглядывайте в телегу, там можно пообщаться, вопролсы задать, посмотреть немного бекстейджа.

https://t.me/amalash_forge

Предыдущая главаГлава 7 из 24Следующая глава