18 ноября 2019
В череде тридцатилетних восточноевропейских юбилеев (на прошлой неделе Германия, сейчас Чехия, дальше будет Румыния, и можно вообразить, какие параллели будут проводить критики Кремля; прош-лый раз, когда отмечали десятилетие, соратник Лужкова и Примакова Георгий Боос грозил судьбой Чаушеску Борису Ельцину – и ничего, стал потом калининградским губернатором у Путина) не хватает, конечно, наших советских годовщин – а они были. 24 октября 1989 года в Варшаве министр иностранных дел СССР Эдуард Шеварднадзе заявил, что Советский Союз более не намерен вмешиваться во внутренние дела стран Варшавского договора. Днем позже в интервью программе ABC «Доброе утро, Америка» пресс-секретарь советского МИДа (в прошлом ведущий «Международной панорамы», потом российский посол в Португалии) Геннадий Герасимов назвал заявление Шеварднадзе «доктриной Синатры» – I did it my way, то есть теперь каждый сам за себя. После этого режимы в Восточной Европе посыпались один за другим, и, восхищаясь сейчас массовым порывом восточных европейцев 1989 года к свободе, не стоит забывать, что порыв случился после того, как Москва умыла руки.
Равно ли это «после» напрашивающемуся «из-за» – можно спорить. Все помнят, как пражские весны внутри союзного периметра Горбачев давил танками, и не очень в этом преуспел, Союза не спас; представить себе, как СССР 1989 года вводит танки в Берлин и Прагу, понятное дело, невозможно, но в Берлине и Праге «доктрину Синатры» хотя бы реализовывали восставшие массы, а, скажем, в Болгарии за неимением достаточного количества и качества масс вечного (правил с 1953 года) Тодора Живкова пришлось свергать аппаратчику горбачевского типа Петру Младенову, а местным Гавелом за неимением сколько-нибудь развитого диссидентского движения пришлось становиться далекому от политики автору запрещенной брошюры о фашизме Желю Желеву, который через год сменит Младенова после вымученного политического скандала, как будто болгарам позвонили из Москвы и наорали – «Эй, вы нарушаете инструкцию, сказано же – президентом должен быть моральный авторитет-гуманитарий, есть у вас кто-нибудь? Ладно, пусть будет Желев». Интересно, конечно, как будет отмечаться тридцатилетие именно болгарских событий – уж там-то совсем трудно изобразить дело так, будто народ не выдержал и сокрушил тиранию.
Но эталонные, стилеобразующие – конечно, чехи. Мирная («бархатная» – из Праги же и пошло) революция, возвращение давней весны, раздавленной советскими танками, и даже возвращение ее лидера Дубчека – правда, уже не на высшую государственную позицию, потому что ее в тот момент можно было отдать только одному человеку, бывшему моральным лидером нации задолго до того, как нация получила свободу. Имя Вацлава Гавела – для нас, современных русских, это не чешская история, а наша надежда – возможно, уже окончательно упущенная; последний раз великое чешское имя в нашем печальном контексте произносили меньше месяца назад, прощаясь с Владимиром Буковским, одним из нескольких самых очевидных претендентов на то, чтобы стать русским Гавелом, и не ставшим им ни в 2008, когда его (неужели действительно боялись?) не пустили на президентские выборы, ни в 1991 году, когда, вернувшись, он не смог или не захотел встроиться в новую «демократическую» российскую элиту, ни тем более в семидесятые, когда его меняли на Корвалана, расстегнув наручники только после того, как самолет пересек советскую границу.
Представить себе фигуру формата Буковского на равных конкурирующей с Путиным, Ельциным или Горбачевым, невозможно по множеству причин – какой бы великой ни была персональная судьба и каким бы героическим ни было само диссидентское движение, ни в одной точке своей истории оно не было общенациональным и, скорее всего, даже не претендовало на всеобщую поддержку (самая очевидная причина – Россия была единственной коммунистической страной и советской республикой, где антикоммунистическое сопротивление не было национально-освободительным; нам не повезло, что у истоков диссидентского движения стояли настолько советские люди). Возможно даже, советская власть не устояла бы, выйди на очередную диссидентскую демонстрацию к памятнику Пушкину, ну, скажем, сто тысяч человек – но эти сто тысяч в Советском Союзе были невозможны, и дружинникам-титушкам вместе с операми КГБ ничего не стоило наводить конституционный порядок, не подвергая режим вообще никакому риску. Если представить себе Гавела-Буковского на президентских выборах 2008 года (не против Путина – против Медведева, он тогда шел от власти), понятно, что бы это было – телевизор бы объяснил и про психушки, и про ЦРУ, и про антинародность, и пресловутый масон Богданов, который тогда тоже участвовал в выборах, набрал бы больше.
Но Буковского с Гавелом всерьез и сравнивали только в некрологах, и если искать в нашем прошлом (оно же – несбывшееся будущее) фигуру абсолютного морального авторитета, который бы смог однажды возглавить страну, и тогда история пошла бы иначе – понятно, что таких фигур окажется ровно две, Солженицын и Сахаров. О Сахарове рассуждать проще, в его случае сослагательное наклонение начинается с общечеловеческого «если бы он не умер» – на момент по-настоящему безвременной смерти он был действующим советским политиком, фактическим лидером парламентской оппозиции, самым авторитетным и статусным оппонентом Горбачева. И хотя, скорее всего, даже при живом Сахарове на лидирующие позиции и конкретно на высший пост в тогдашней РСФСР все равно бы вырвался Борис Ельцин, можно предположить, что в присутствии Сахарова как единомышленника и даже наставника Ельцин вел бы себя иначе. Ветераны диссидентского движения из поддерживавшей Ельцина «Демроссии» (Лев Пономарев, Глеб Якунин) отвалились от власти в первый же постсоветский год – в какой-то момент их просто перестали пускать в Кремль, властью стал Коржаков. Люди условно гавеловского типа, но Ельцину нелояльные (в тогдашнем верховном совете их хватало – типаж Виктора Аксючица, которого потом вице-премьер Борис Немцов сделает своим советником), закончили свою политическую карьеру в горящем Доме советов осенью 1993-го. Ждала бы судьба слитых Ельциным демократов всемирно авторитетного Сахарова – вряд ли. Скорее он стал бы при Ельцине кем-то вроде Горького при Сталине, с правом указывать на мелкие недоразумения и ошибки или выразительно молчать, если власть творит что-то совсем невероятное – но не более. Вся логика российских девяностых – не в пользу Сахарова, против номенклатурного реванша и возрождения мутантного сословия силовиков шансов у него, очевидно, не было, даже если бы он не умер в декабре 1989-го (тоже, кстати, скоро юбилей, и вполне в том же ряду, что и Прага с Берлином – похороны Сахарова были самой массовой демонстрацией в СССР того года).
С Солженицыным сложнее; в «Зернышке» есть очень странный момент – осенью 1990 года, когда Горбачев возвращает ему советское гражданство, Солженицын получает из Москвы сигнал, что возвращаться ему при этом не стоит – Горбачев опасается, что он станет лидером оппозиции. Это действительно странно – мало ли чего мог опасаться Горбачев, но Солженицын, как мы знаем, тогда действительно не вернулся, затянув возвращение (как считается – чтобы дописать «Красное колесо», хотя это тоже так себе объяснение) на три с половиной года, и к тому моменту единственной ролью, которую ему могла отвести российская реальность, была роль неоднозначного телевизионного проповедника, но и ее Солженицына довольно быстро лишили, загнав, – вот буквально как Горького в дом Рябушинского, – в статус троице-лыковского классика, которому среди живых делать нечего.
Что бы с ним стало, вернись он в 1990-м – загадка. В сентябре того года в СССР многомиллионным тиражом вышла «Как нам обустроить Россию» (брошюру выпустили одновременно «Комсомольская правда» и «Литературная газета» под неуловимо разными заголовками – в «Литературке» был знак вопроса, в «Комсомолке» не было), но по факту Россию, РСФСР, обустраивала уже тогда взявшая в ней власть команда Ельцина, и конкурировать Солженицыну пришлось бы уже с ней – да и как конкурировать, в каком статусе? Шанса на народное лидерство у него тогда, кажется, не было, и читательская судьба программной брошюры на это указывает недвусмысленно – «Как нам обустроить Россию» фактом отечественной политики не стала, так – необязательное послесловие к опубликованному в СССР в начале того же года «Архипелагу», тоже запоздавшему и выстрелившему гораздо тише, чем даже «Дети Арбата» двумя годами ранее. Вернулся бы, и что – митинги бы собирал? За что, против чего, да и вообще – как? И ели бы его поедом уже не ультрасоветские ортодоксы, как можно было ожидать, а поставившие на Ельцина перестройщики. Грустная была бы картина, скорее всего – и с тем же, как в реальности, итогом: август 1991-го, потом Беловежская пуща, потом Гайдар, а потом «Россия в обвале» малым тиражом в непрестижном издательстве.
Да что говорить – сама постановка вопроса «кто будет нашим Гавелом» – она ведь позднейшая, чуть ли не с Болотной, когда все радовались осваивающим митинговый язык Парфенову и Акунину. Почему у нас вместо Гавела был Ельцин – потому что не было запроса на этическую альтернативу, и общественно признанная тогда (и много позже, даже до сих пор) роль морального авторитета была жестко отделена от актуальной политики, по поводу которой как-то сам собой сложился консенсус, что морали там места нет. Ельцин и стал фигурой номер один именно как аморальный авторитет, от которого никто и не ждет, что он будет академиком Лихачевым; Лихачев, между прочим – знаковая фигура эпохи именно в том смысле, что вот есть какой-то рафинированный дедушка, в чьей порядочности никто потому и не сомневается, что дедушка не занимается политикой, а только символизирует что-то.
По-настоящему запрос на этическую альтернативу оформился в нашем обществе лет на десять позже, чем затрещала советская система, да так оформился, что общество взвыло, и понятно, чему оно искало альтернативу – к концу девяностых моральный облик власти уже сложился, и хотя он в значительной мере мифологизирован (у реальных Гайдара или Чубайса вы не найдете цитат про тех, кто не впишется в рынок и умрет – но выдуманные цитаты не станут частью народного мифа без соответствующего опыта), народный запрос на жизнь без вот этого всего про невидимую руку рынка был едва ли не более мощным, чем усталость от коммунистов в конце восьмидесятых.
Феномен этической альтернативы и ее превращение в политический фактор – вообще-то это аномалия, свойство слома эпох, при жизни одного поколения такое случается в лучшем случае однажды. Нашим аналогом восточноевропейского 1989-го оказался 1999-й. Этическую альтернативу принес Путин, и, видимо, это самое ужасное – он и есть наш Гавел, другой уже не придет.