Тот случай, когда новости кино формулировать очень просто: Сергей Лозница снял шедевр, который обязательно нужно всем посмотреть (в российском прокате обещают весной). Но если нужны подробности, то с ними сложнее. Лозница в постсоветском кино — бесспорный лидер вот этой питерджексоновской документалистики, когда берется старая хроника, реставрируется и монтируется так, что как будто снимали сегодня. У него был такой же «Процесс» о деле Промпартии, а повторять один и тот же трюк рискованно — но Лозница повторил и не просчитался, хотя уже по этому поводу есть сомнения, может быть, и просчитался, то есть имел в виду не то, что получилось.
«Государственные похороны» сделаны из нескольких суток парадной кинохроники, предназначенной для фильма «Великое прощание» Сергея Герасимова и Ильи Копалина о похоронах Сталина. Фильм снимали по заказу политбюро, смонтирован он был за месяц, но на экраны так и не вышел, потому что уже весной 1953 года культ Сталина перестал быть актуален, и новые вожди предпочли поскорее забыть о том, как и сами они, и их подданные выглядели в пористом от слез снегу марта 1953-го. Спустя 65 лет километры рабочих материалов Герасимова и Копалина оказались в руках Лозницы, и он сделал из них то же, что и из суда по делу Промпартии — сначала два часа хроники, потом титр, объясняющий, как все было на самом деле, и отменяющий эту хронику. Стоит, очевидно, иметь в виду, что (судя хотя бы по его игровому «Донбассу») Сергей Лозница существует строго в украинском «смысловом поле», и нет никаких оснований думать, что он вкладывал в «Государственные похороны» какой-то более сложный посыл, чем «он их убивал, а они по нему плачут» — в финальном титре написано, что Сталин убил 27 миллионов человек. Но проблема (вероятно) Лозницы и преимущество (колоссальное) фильма в том, что описать эту хронику простым «они плачут» на самом деле нельзя. Они не просто плачут. Они, может быть, даже вообще не плачут, даже если в кадре слезы.
Поскольку значительная часть сохранившейся хроники осталась без звука, Лозница накладывал на отреставрированные кадры саундтрек московского радио марта 1953 года. Когда диктор в репортаже из Колонного зала говорит, дословно, «Сталин умер, да здравствует Сталин», можно заподозрить пародию, но нет, все записи подлинные, и самая впечатляющая — какой-то, вероятно, религиозно подкованный комментатор, который пытается говорить о Сталине на евангельском языке и быстро срывается на кощунственное в этом контексте «Смерти нет». Кощунственное и при этом очень точное — чем «Государственные похороны» поражают, так именно тем, что смерти в них действительно нет. Должна быть по всем признакам, но куда-то делась — даже манипуляции с крышкой гроба и общепонятное «ногами вперед» никак не ассоциируются ни с чем кладбищенским, оставаясь, может быть, очень экзотической, но все же частью именно советских парадных, а не каких-то еще ритуалов. Нет ощущения, что хоронят человека, да даже и сверхчеловека — само слово «прощание» кажется лишним; понятно, что Сталин никуда не денется, и велик даже соблазн сказать, что он сам смерть, и ничего человеческого в нем не было, но этот пафос тоже ничего не объяснит.
Возможно, ключом к фильму стоит считать Константина Рокоссовского — узнаваемое лицо и фигура, великий советский полководец, командовавший в 1945 году парадом Победы. На этих похоронах он — иностранный гость; смерть Сталина застала нашего маршала в самой, наверное, странной командировке. Сталин приказал ему (не знавшему даже языка) вспомнить, что он поляк, и отправил в Варшаву работать в польском правительстве. Рокоссовский стал Маршалом Польши и министром обороны. Он прилетает в Москву, и советский маршал Булганин (на самом деле — человек сугубо штатский, никогда не воевавший, многолетний глава Госбанка СССР, произведенный Сталиным в маршалы после войны в рамках зачистки военного ведомства от популярных полководцев) встречает его как иностранца. Рокоссовский рыдает у гроба, но на нем польская форма, а когда Сталина везут к мавзолею, Рокоссовский отдает честь, прикладывая к козырьку польской фуражки два пальца — этот нерусский и несоветский жест в исполнении самого (наряду с Жуковым, конечно) советского военного, собственно, и помогает найти то слово, которым это лучше всего назвать — карнавал. Что-то похожее в другом месте — когда показывают скорбящий Минск, там какая-то женщина, которой, видимо, не досталось ни букета, ни венка, тащит к сталинскому памятнику цветок в горшке — и что может быть абсурднее?
Тут важно, конечно, что это государственные похороны, увиденные государственными глазами, то есть цель у Герасимова и Копалина была сугубо парадная, и знакомых нам по всевозможным мемуарам людей по обе стороны гулаговских периметров, которые бы кричали «Усатый сдох!», здесь, конечно, нет, но они и не нужны. Парадность съемки тем и ценна, что лучшие мастера советского кино при неограниченных ресурсах, которые были к их услугам, не сумели сделать бесспорную парадную картинку, потому что она в это время была уже невозможна. Какой-то провинциальный город (Хабаровск?), люди толпятся у репродуктора, слушая последний бюллетень о болезни, и когда Левитан говорит, что всё, мужчины — а толпа большая, снята сверху, — одновременно снимают шапки, и этот коллективный жест превращает их в мужиков Российской империи какого-нибудь 1915 года, как не было советских тридцати пяти лет — просто небольшой кровавый сбой тысячелетней национальной истории, а России жива и устроена так же, как и всегда. Поэтому, вероятно, и смерти нет.
Вот слезы, слезы, все реагируют на слезы. А что слезы? Единственный на все два часа полуминутный момент неподдельных чувств — в Колонном зале, когда камера установлена где-то под гробом, и люди, проходя мимо, поворачивают головы, и у каждого совершенно одинаково от ужаса расширяются глаза и вытягивается лицо — наверное, естественный рефлекс, когда видишь хорошо знакомого тебе покойника. Все остальное — что в очереди, тянущейся от Красных ворот, что на траурных митингах в разных местах страны, что у газетных киосков, в которых все газеты на всех языках одинаковы — печальные лица в заметном меньшинстве, чаще любопытные, или испуганные, или растерянные. Много хитрых, то есть смотришь на даже плачущего человека, а у него на лице написано, что он что-то задумал. Очень интересные лица, и их в фильме столько, что фильм можно считать опровержением черной легенды (тут и слово «русофобская» уместно) о том, что по Сталину кто-то у нас плакал всерьез.
Весна 1953 года — высшая точка сталинизма, дальше, понятно, все пойдет на спад, ничего никогда уже не будет. И это не тот случай, когда об этом знаем только мы, потомки. В 1953 году все тоже все прекрасно понимали — сталинизм выдохся и сдох задолго до «дыхания Чейн-Стокса». Пусть кто-нибудь смонтирует сталинскую похоронную хронику с прощаниями тридцатых годов — тогда тоже были большие похороны, как минимум Киров и Горький, тоже были траурные толпы, траурные митинги, траурные люди. И все было живое, был огонь, был драйв, была ненависть — а в 1953-м уже никто не пытается даже имитировать; митинг на Кировском заводе, и какой-то то ли парторг, то ли комсорг с выражением, но абсолютно не вдумываясь в слова, произносит что-то о деле Сталина, которое будет жить вечно — и сам при этом понимает, что не будет. На самих похоронах речей всего три — Маленков (формальный преемник), Молотов и Берия, и еще Хрущев как модератор. Все были близки к Сталину, все хорошо его знали, у всех по идее должно быть что-то живое — но нет, вообще ничего. В логике карнавала — один Берия, он пытается говорить как Сталин, смесь церковной проповеди и грузинского тоста, и легко даже вообразить, что он безо всяких спичрайтеров сам придумал этот риторический ход, когда каждый абзац начинается с «Кто не слеп, тот видит» — такую речь легко сочинил бы и произнес сам Сталин, но именно поэтому речь Берии звучит как пародия. Помните, как возмущались наши патриоты из-за английской комедии о похоронах Сталина? В реальной хронике пародии и гротеска несопоставимо больше.
Как Балабанов «Грузом-200» навсегда связал «В краю магнолий» и «Вологду» с позднесоветским адом, так и Лознице удалось сделать так, что гораздо более однозначный музыкальный материал — «Реквием» Моцарта и даже вторая соната Шопена — звучит, вызывая совсем не те эмоции, которые веками были связаны с этой музыкой. Под Моцарта и Шопена ты разглядываешь одежду прощающихся — о да, это еще и фильм об одежде. Каракуль, коверкот и габардин элит, ватники рабочих, какие-то довольно стильные куртки бакинских нефтяников, парки ненцев и много-много женских шляп вперемешку с военной формой. Суммарно — очень буржуазно одетые люди, тоже штришок к портрету империи рабочих и крестьян, уже не существовавшей к моменту смерти Сталина.
Это открытие, которое Лозница делает, возможно, вопреки себе: Сталин пережил свою эпоху, он не был нужен никому из тех, кто толпился у гроба. Даже ожидание глобальной войны, которым вроде бы жил Советский Союз начала пятидесятых, никакого отпечатка на этих людей не накладывает — перед нами люди, которые не будут воевать и сами про себя это прекрасно понимают. Их тоска вообще никак не связана со смертью Сталина, у них и в 1952-м были такие же лица, и в 1948-м — вот по мере того, как страна отходила от войны, рождалось постсталинское общество. Еще при жизни Сталина. Люди у гроба в Москве и у траурных портретов в других городах фиксируют давно свершившийся факт своей новой жизни. Та вечная жизнь и то бессмертие, о котором говорят дикторы — они на самом деле про народ. Он будет жить вечно, и только он.
В финале перед титрами, когда Сталина уже принесли в мавзолей, Лозница поставил «Колыбельную» Блантера и Исаковского — «спи, мой воробушек, спи, мой сыночек, спи, мой звоночек родной», — она более известна в исполнении Анны Герман, но оригинальный исполнитель Сергей Лемешев, и тут тоже, наверное, не очень сложный режиссерский ход — в этой версии есть куплет про Сталина («Даст тебе силу, дорогу укажет Сталин своею рукой. Спи, мой воробушек, спи, мой сыночек, спи, мой звоночек родной»), но инфернальный тенор Лемешева с видеорядом бесконечных огромных, выше человеческого роста, похоронных венков и вот этим нежным семейным текстом — не пугает и не смущает, а только резюмирует: да, это был не более чем дьявольский карнавал, и Россия его пережила, слава Богу.