«Утро» началось на двадцать минут раньше обычного. Сергей долго скреб дверь, но в какой-то момент, отчаявшись, начал возмущенно повякивать. Его чувство голода определенно отказалось перейти на зимнее время. Герман разлепил веки, послушал заунывные призывы кота и со вздохом сел на кровати. За окном еще темно. То есть – уже темно. Пора бы и привыкнуть: всё же третий месяц работы в вечернюю пошел.
Он открыл дверь и впустил полосатого гада, который тут же принялся вертеться около ног и не давать поймать тапки. Кое-как одевшись, Герман отогнал кота вглубь комнаты и отправился на кухню. Заглянул в холодильник, вытащил бутылку воды и сделал два больших глотка. Горло засаднило, но ясности в голове не образовалось.
Герман отдернул занавеску и выглянул в окно: снега пока не было, но народ обрядился в шапки и обернулся шарфами. Еще неделя – и точно придется доставать зимнюю амуницию; а на куртку где-то весной прыгнул еще прошлый кот, и хорошо так ее подрал… Герман всё хотел отдать в починку, но так и не сподобился. А куртка – довоенная еще «Columbia»; сейчас, понятное дело, такую хрен достанешь.
Герман щелкнул кнопкой маленького телевизора, посмотрел на «Втором», сколько времени, и, убрав звук, переключился на развлекательный. Пока готовил омлет с консервной как бы колбасой и наливал как бы кофе, по экрану прыгали юнцы в тельняшках. Кажется, они горланили военную песню, но без звука наверняка не скажешь.
Снова возник Сергей, и начал не только мякать, но и требовательно цеплять когтями ногу. Герман отщипнул ему тушенки и бросил в миску. Кот полученное внимательно обнюхал, но есть не стал, продолжил ходить за хозяином, ожидая, не перепадет ли что получше.
– Хрен тебе, – сказал Герман и состроил коту зубастую рожу.
Опять переключившись на «Второй», сверился с часами – и пошел собираться: до работы 45 минут, но если пешком, это не так и много.
Улица моментально заставила пожалеть, что серый с вязаными ягодками шарф остался в прихожей: по проспекту Энтузиастов сквозил мерзкий холодный хиус, забиравшийся не только под дырявое синее пальто, но и под форменный джемпер. Герман посильнее надвинул вязаную шапочку и постарался дотянуть воротник до самых ушей.
У дверей Репродуктора он долго не мог выудить из внутреннего кармана пропуск, и толстенький усатый охранник – из бывших ментов – очень такой неуклюжести веселился. Герман представил, как перегнется через турникет и съездит гаду замерзшей перчаткой. Но, как обычно, вместо этого стал успокаивать себя, что остались какие-то пара недель. Пара недель – и ничего этого не будет. Вспыхнет всё, как зеленый огонь на Трансформаторных полях, и так же истает.
В коридорах радио «Позывной» уже никого не было: дневная смена разошлась по домам, переход в печатный и телевизионный корпуса закрыли на засовы. Только из вечерней студии слышались голоса, но это как раз нормально – у них еще почти четыре часа вещания.
Герман обошел свое безлюдное королевство, открывая студию за студией, записал в журнале, что по состоянию на 18:30 «выключенное оборудование обесточено, ЦРУ функционирует во 2-м режиме». Аббревиатура козырная. Говорят, когда первый отчет с такой подписью лег на стол в Старостате, был скандал. С тех пор во всех официальных документах сокращения не допускаются, пишут как есть: «Центральный радиотелевизионный узел». Но для внутреннего пользования ЦРУ так и остался ЦРУ.
Заперев вторую монтажку, Герман свернул в буфет – набрать из титана кипятка для «кофе». Внутри тускло горели лампы над выгородкой персонала; кроме того, освещен был и один из дальних столиков. За ним, опершись на одну лапу, а второй водя по разложенным листам бумаги, сидел медведь.
Он казался ненастоящим. Большие скругленные уши вертикально вверх, глаза-бусины и шерсть бурыми аккуратными завитками. Похож на гигантскую плюшевую игрушку куда больше, чем на настоящего туземца. Герман не раз замечал, как новые сотрудники разглядывают медведя, наверняка рассчитывая найти заплатку.
Медведя зовут Кимун, и он работает в отделе политинформации. Говорят, чуть ли не самый старый сотрудник «Позывного», но, может, и врут – сам Кимун разговоры о прежних делах не жалует. Линейщики время от времени пытаются развести его на ля-ля, но толку ноль.
В эфире он очень правильный. Его программа не просто соглашательская, она временами прямо антимедвежья. Над Кимуном ржут даже его коллеги-пропагандоны.
В миру же политмедведь однообразно скребет карандашом у себя в тетрадке да в одиночестве пьет чай у крохотных иллюминаторов радийного буфета. Или сидит, глядя стеклянными глазами в стену, – в общем, ведет обычную жизнь фальшивого медведя.
Берлога у него, кажется, в подвале «Позывного».
– Здравствуйте, Кимун, – поприветствовал медведя Герман.
Бурые завитки пришли в движение, и на Германа глянули два черных глаза. При этом сам медведь вроде бы даже не поменял позы.
– А, Герман Александрович, – пробасил Кимун, – доброго вам.
Он приподнял правую лапу в своеобразном «рот фронт», вдобавок еще и мотнув башкой. Обычно даже во время приветствия политмедведь не отвлекается от своих записей, но тут глаза-пуговицы остались нацеленными на вошедшего. Герман подумал, что Кимун решил из вежливости с ним поболтать, но с ходу не сформулирует тему. Он тут же прикинул – можно ли поинтересоваться у медведя ситуацией с нефтяной экспедицией; телевизор вчера что-то бубнил на эту тему.
– Такая трагедия, – сказал Кимун, – очень соболезную.
– Трагедия? – переспросил Герман.
– Владимир Георгиевич. Говорят, в тяжелом состоянии.
В ответ на никуда не девшееся непонимание Германа медведь рассказал историю про крушение буквально несущей конструкции нынешнего вещания – человека-телевизора Мохнатова. Тот вчера рухнул с инсультом прямо посреди прямого эфира. Это было так невозможно и одновременно воодушевляюще, что Герман испугался, не начал ли он улыбаться. То есть не то что бы он был прямо рад смерти (или что там за нее?) Мохнатова, но просто… А почему, собственно, не рад, спросил себя Герман. Потому что нехорошо радоваться тяжелому недугу человека? Но Мохнатов был для него никаким не человеком. Как человека он его и не знал. Мохнатов был символом. Рупором. Расстрелы, враги, твари, историческая правда, уничтожить, агенты, компетентные органы, молиться на Старосту, прихвостни, конфискация, дегенераты, за горло, давить в зародыше. Вот чем был для него Мохнатов. И какого тогда отказывать себе в радости от его исчезновения?
При этом Кимун говорил о случившемся с такой скорбью, что, казалось, шерстяной хищник вот-вот заплачет.
Интересно, подумал Герман. Вот передо мной сидит медведь – один из тех, кого мы десятилетиями изводим. И сокрушается насчет человека, который требовал взять всех местных к ногтю. Ну не сюр ли?
Кимун оборвал сам себя. Внезапно остановился, как будто что-то вспомнил, посмотрел на часы, извинился, взбил лапами ворох исписанных листов на столе, подхватил несколько верхних страниц и с бешеной скоростью унесся. Наверное, в студию.
Интересно, подумал Герман. Это ж кого теперь вместо Мохнатова посадят орать по воскресеньям? Но кого бы ни посадили, совсем другое кино будет.
Он прошелся по буфету, выглянул в мутное окно, сел за стол Кимуна и взял первый попавшийся тетрадный лист. Бумага походила на пергаментный свиток – выцветшая и сухая, с какими-то малопонятными письменами, она, казалось, вот-вот рассыплется в руках. В нескольких местах слова были обведены кружками, заштрихованы или надписаны единственной отчетливо узнаваемой буквой «Ы». Тут и там вклинивались сноски, восклицательные знаки и какие-то полузвезды. Было совершенно непонятно, что могло вызвать столько эмоций у привычно штрихующего лист медведя. И уж меньше всего это творчество напоминало радийный текст.
Герман еще пару минут поразглядывал медвежьи иероглифы, но так и не понял, писал ли Кимун на русском, просто чудовищно коверкая буквы, или же на каком-то своем языке. Герман, кажется, впервые задумался, есть ли у медведей письменность. Вроде была, хотя ему ни разу не доводилось видеть объявление о курсах медвежьего или, скажем, русско-медвежий разговорник.
Раздумывая над этой странностью, Герман пошел в аппаратную – он любил смотреть эфиры сквозь стеклянный прямоугольник над режиссерским пультом. Это всё равно что попасть на сеанс немого кино: можно представлять, что несущие околесицу ведущие на самом деле поют «Боже, царя храни!» или читают по ролям «Незнайку». А можно самому придумывать реплики и озвучивать утопших в стеклянном «аквариуме» на любой лад…
– Гера, здорово! – по коридору важно вышагивал Лёха Мерлин.
Он в каком-то смысле коллега Германа – тоже бродит вечерами по кабинетам и проверяет. Только Лёхино хозяйство больше сопротивляется. Так-то Лёха всю дорогу был линейщиком, следил за какими-то там кабелями и трансформаторами, – но внезапно вызвался в первый набор контент-инспекторов, когда никто еще даже не успел сообразить, что это такое. Теперь Лёха прочесывает рабочие места и компьютеры. Следит, чтобы ни там, ни там не оказалось чего-нибудь ненужного: копается, запускает программы-анализаторы, бумажки изучает. И странное дело: все вроде знают – и что нельзя, и что́ за это будет, если найдут. И про ползучих гадов по типу Лёхи. А всё равно у него что ни неделя – то улов. На что рассчитывают те, кто прячет не прошедшие реадаптацию распечатки или контрабандную литературу?
– Люди неисправимы! – любит довольно повторять Мерлин.
Герману же кажется, что это, к сожалению, не так.
Смешно и другое. Герман в разных источниках читал, как до войны, когда еще не были запрещены компьютерные сети, думали, будто эти самые сети и гуляющий по ним искусственный интеллект однажды позволят контролировать каждого. Боялись такого, много книжек написали, споров наспорили. А на самом деле каждого контролирует Лёха. Ну, не каждого, конечно. Каждого Лёха ленится.
– Привет, Алексей, – поприветствовал коллегу Герман. – Чего сияешь? Неужто из-за Мохнатова?
– Да какой Мохнатов, – махнул на Германа рукой Лёха. – «Жужжалка» сегодня снова включилась.
– О! – обрадовался Герман. – И что, что там?
Лёха довольно улыбнулся, неспешно достал из кармана много раз сложенный листок бумаги и зачитал, водя по нему пальцем:
– БАС 331931 ОДЕРЖАНИЕ 9590 ГОРНА.
– Одержание! – воскликнул Герман. – Красиво!
– Ага, – подтвердил Лёха, – всё жужжит, а?
– Точно!
Они радостно обнялись. Лёха захохотал, да так, что потом даже взялся утирать слёзы. Герман тоже почувствовал прилив детской, трудно объяснимой радости, какая была у него, когда они вместе с другими дворовыми ходили пялиться на железную дорогу в игрушечном «Забава». Эта дорога – точно не про тебя: такую дорогущую ни тебе, ни твоим друзьям не купят. А значит, и вытащить вагончики из упаковки, попробовать ладонью, пружинят ли пластиковые горы, увидеть, как локомотив закрутит колесами и протяжно загудит, – не выйдет. Но сама идея, что вот она есть, и однажды всё это – у кого-то на глазах случится, – наполняет ощущением гармонии. Всё в мире правильно, всё складно, да еще и до выходных – рукой подать.
Так и здесь. Даже мысль, что где-то есть эта непонятная «жужжалка» – то ли партизанское радио, то ли военная секретка, то ли хрен знает что, – и, несмотря ни на какое «всем постам!», она живет, дышит в эфир, сыплет непонятными буквами и цифрами и раз за разом уворачивается от тянущихся к ней клешней Старостата, – как бы говорит: ничего, парень, еще спляшем. Дождемся.
И пусть даже «жужжалка» потом окажется какой-нибудь ерундовиной, дурацкой шуткой, сигналом «мертвой руки». Само то, что она есть, что она заставляет этих сиятельных мерзавцев дергаться, – это уже надежда: как ни строй победительное лицо, а в каком-то ухе у тебя жужжит.
Вот и сегодня. И «одержание». И «горна». И цифры. Над ними, конечно, нужно будет отдельно посидеть.
А Мерлин говорит:
– Вот у них там, на площади Защитников, сейчас подгорает.
Это он прав: наверняка подгорает.
– Лёша, ты же сам на них работаешь, – напомнил Герман.
– Да ну, – хмыкнул Мерлин. – Я-то не по-настоящему.
Герман решил промолчать. Те, кого Лёха сдает безопасности, не знают, что он это понарошку. Что Лёша на самом деле – на их и нашей свободолюбивой стороне. Но дело в том, что Лёшино устройство таково, что никакой стороны в нем просто нет, она никогда не была вшита в подкладку внутреннего мира. И если Лёша сейчас ест людей, то вовсе не потому, что ему это особо приятно. Просто мир повернулся той стороной, где каннибализм – успешная стратегия. А повернется другой – и Лёха будет лечить больную лапку котятам и работать с жертвами психологических травм.
Герман раньше с братом Борькой много раз до крика спорил, кто хуже: идейные фашисты – или те, у кого ни ружья, ни знамени, кто сегодня за «Динамо», а завтра – за «Водник». Борька был за фашистов, а Герман – за залипших в вечный трансфер. Однако постепенно его яростная убежденность утратила накал, потускнела. Теперь вот даже усохла до молчания в ответ на Лёхины комментарии.
Мерлин (это, кстати, даже не совсем прозвище, просто сокращенная фамилия) – не то что бы типичный персонаж. Он уверяет, что является прихожанином церкви потопа, а заодно и ее иерархом. Что он, как и Герман, хочет, чтобы вот это всё накрылось медным тазом. Разница только в том, что нужно, чтобы оно накрылось совсем. До Трансформаторных полей. Люди, говорил Мерлин, не очень подходят пейзажу в принципе.
Может, и врет.
Герман с Мерлином еще пару минут потрепались о разном техническом, а потом Лёха пошагал дальше, серьезный он огурец.
Герман думал послушать эфир политмедведя, но этот выпуск у Кимуна оказался на редкость скучным – зачитывались какие-то списки давно забытых медведей-предателей; Герману отчего-то запомнилось не то имя, не то прозвище – Сыромяжка. Слушать это не было никаких сил, Герман сделал обход и еще раз расписался в журнале – теперь уже за время последнего блока информационно-политического вещания. После Кимуна еще раз новости, потом гимн и анонсы на завтра. Финал – в 23:30.
Герман подумал, что неплохо было бы во второй половине смены обойти и верхние этажи, но так и не решил, надо ли. Снова сходил в буфет – теперь за чаем, но нашел там только пакетик «Тропиков». Кажется, официально они определяются как «сладкий напиток». Герман стал размешивать их в кружке, но «Тропики» не желали растворяться – и плавали бурыми комками. От них пахло прокисшим лавровым листом.
Когда медвежья программа закончилась, и Кимун со своими листками исчез в коридорах, Герман, как обычно, с облегчением запер студию, аппаратную, а затем и весь блок, и ушел в одну из корреспондентских, где обычно и пережидал время до выключения всего радиоузла. В большом ньюсруме, нарезанном деревянными перегородками на крохотные отсеки-гробы, гнездился хаос. Здесь на полу валялись обертки от сухого печенья, оставшиеся со времен царя Гороха рваные магнитные ленты, раздолбанные часы и вырванные с мясом страницы книг. На журналистских столах можно было найти фигурку крокодила Гены, тарелки с засохшей едой и шапку корейского земледельца.
Герман сел за компьютер, принадлежавший редактору смены, и взялся читать файл с очередными установками из Старостата. Он время от времени развлекался таким, пусть и сквозь неизбежное отвращение. Невозможно было сказать наверняка, почему для него остается важным, на чем именно клинит старших по пропаганде. Возможно, он каждый раз силился найти приметы неизбежного краха режима, и даже нельзя сказать, что совсем их не находил, – просто эти приметы успели стать чем-то про самого Германа куда больше, чем про конклав Старост.
Первой шла тема отсутствия китайского следа в убийствах в Восточном доке. Надо же, как они до сих пор боятся, что народ поверит в этот Китай, который в словаре рекомендуемых ЦРУ выражений предписывается называть «мифическим». Может, он в самом деле есть? Вот был бы номер! За Китаем шла модернизация школьной программы. Затем – акцент на новых канонах театра. Блоки на темы портовых стачек и учений на Западном полигоне – значит, действительно там много народу погибло. В конце, будто специально для Кимуна, интригующее – «Четыре типа врагов русского народа». Надо будет послушать.
Герман то и дело поглядывал на часы, ожидая, когда цифры доскачут до 23:20, – и, едва это наконец произошло, вышел из ньюсрума и отправился в главную аппаратную. Здесь, среди огромного склада перемигивающейся аппаратуры, он нанес удар в самое сердце Репродуктора. Введя семизначный пароль во всплывшее экранное меню компьютера, он дал команду «Разрешить остановить трансляцию» и дважды ее подтвердил. Компьютер уступил, и Герман сначала выключил его, а потом опустил тяжелую пластиковую ручку настенного рубильника.
Радиомолчание, как обычно, отделило ночь от дня. Вслед за его наступлением начало затухать освещение на центральных улицах, а инфодирижабли, хоть никуда и не делись с площадей, теперь кружили наверху тихими мохнатыми тенями.
Герман тем временем уже был в северном крыле. Он миновал дважды поворачивающий коридор, весь в карандашных портретах «зубров» Репродуктора, нацарапанных детской рукой. Оглянулся убедиться, что никто за ним не идет, – и только тогда сунул в замок ключ, который еще на ходу снял со связки. Нырнул в темную комнату, запер дверь, а затем еще и задвинул засов. На ощупь, два раза перешагнув через ящики и сваленные в кучу старые режиссерские пульты, добрался до столов, где лежал расчлененный труп какой-то списанной вещательной штуковины. Включил маленькую настольную лампу, которая тут же разбросала по комнате рваные тени, и, наконец, плотно задернул оконные портьеры. Так, на всякий случай.
Комната приняла вид пещеры с зажженным в дальнем углу небольшим костром; не хватало только куска мамонта на вертеле. Мамонта не было. В кармане нашлась лишь горсть сухого печенья «Школьное», которое Герман как-то выгреб из редакционной конфетницы. Он бросил пару печенюшек в рот и попробовал разжевать их с минимальными для зубов потерями.
Пройдя к тумбе в углу, он стащил с нее сначала старый телевизор без задней крышки, а затем кусок запыленной пленки. За пленкой обнаружился потертый пластиковый ящик с кучей ручек на передней панели. Герман вытащил из-под ящика объемный серый сверток и аккуратно распеленал массивные наушники. Он сел прямо на пол, нацепил их и щелкнул тумблером; в левом нижнем углу ящика зажегся красный диод.
В «ушах» гудел космос. Гудел без всякого намека на разумную жизнь, которая тем не менее существовала. Герман даже знал, где ее искать. Он принялся крутить ручку настройки вправо – в сторону азиатских частот. Азия по-прежнему была в эфире. Монотонный голос бубнил что-то чуждое, при этом интонационно подпрыгивая и вроде бы даже смеясь.
– Веселятся, гады, – беззлобно сказал Герман и покрутил ручку дальше.
Следующей шла частота круглосуточной музыкальной волны; она не отрубалась, даже когда гасло информационное вещание, – вдруг кто-то проснется среди ночи и захочет послушать Прокофьева? На ней никогда не встречалось ничего интересного, но Герман каждый раз на несколько секунд здесь задерживался – сам не зная, зачем. Нужная станция была третьей.
– …всё еще в реанимации, – говорил насмешливый голос, когда Герман нащупал в эфире искомую точку.
– Это уже не имеет значения! – отвечал разгоряченный собеседник. – Он – символ. И случившееся с ним – это в любом случае мор, глад и казни египетские!
– Для кого, для кого, Сергей Николаевич?! Что видели жители Союза? Мохнатова, упавшего во время прямого эфира? Ну и что тут такого? Случилось с человеком несчастье. Все скорбим. Безутешная вдова или кто там – в больнице. Трудящиеся приносят цветы. Мы все желаем Владимиру Георгиевичу скорейшего…
– То, что вы описываете, – перебил эмоциональный, – это всё внешнее, то, чем можно кормить неискушенную публику. Но те, кто сидит на разных ветках Старостата, – медийщики, товарищи майоры, – они всё прекрасно считывают. Сначала горит танковая колонна, потом волнения в Порту принимают такой размах, что о них уже невозможно молчать, и приходится неубедительно врать с кривыми лицами, а следом – раз, и некоронованный министр пропаганды отдает концы в прямом эфире.
– Вы думаете, кто-то, кроме вас… хорошо, кроме нас с вами, Сергей Николаевич…
– Давайте, Максим, не будем считать людей глупее, чем они есть. Выживать в Союзе в условиях всё время меняющегося «нельзя» – само по себе задача со звездочкой…
Это были «Японские шпионы». Программа оппозиционной Старостату станции «Отечественные записки», вещающей неизвестно откуда. Сигнал включился в прошлом году, и выбить его – чем занимался в том числе и Репродуктор – так и не удалось. Поговаривали, что идет он с низкоорбитальных спутников, хотя раньше думали, что все такие спутники извели в войну.
Был бы Герман впечатлительнее, он бы решил, что оказался в «Человеке в высоком замке» – он читал эту книжку в библиотеке универа. Но Герман решил совсем другое. Слишком многое указывало теперь на то, что заграница не сгорела в страшных корчах от упавших на нее очистительных ракет. Возможно, в ней даже не так плохо, как некоторые надеются. А раз в этом, надежно отделенном от Рубежного Союза мире нашлось место для разных бежавших профессоров и журналистов, значит, может найтись место и для Германа. Главное – понять, где всё это, и проложить до этого места маршрут. На этот счет у Германа были некоторые мысли, но пока он еще продолжал их думать.
«Шпионов» Герман слушал вполуха; он ждал новостей в 00:30.
– Вот этот случай с Савинковым, – вспоминал тем временем эмоциональный, – старший часовых сдал его прокурорским, и теперь парня судят за чтение детям исторической литературы! Вы вдумайтесь только, как это звучит!
– Не только судят, но и посадят. Что же, по-вашему, закон соблюдать не следует?
– А если вам завтра законодательно запретят чистить зубы или, не знаю, носить носки?
– Смотря для чего. А если не чистить зубы необходимо для выживания нации?!
– В «Боко харам» так примерно и говорили.
– Не надо, «Боко харам», Сергей Николаевич! Мы продолжим раскопки хребтов безумия после выпуска новостей.
В эфире забарабанила старая наутиловская песня «Хлоп-хлоп» – фирменная отбивка итогового выпуска.
– Из чего сделаны наши сегодняшние новости, – вкрадчиво предупредил Вечерний Пилот (многие на «Отечественных записках» предпочитали псевдонимы настоящим именам – наверняка боятся за оставшихся родственников). – Старостат Рубежного Союза снова вынужден вбросить на внутренний рынок двести миллиардов. По мнению наших аналитиков – их вы услышите в программе Александра Нагорного «Немного личного» через двадцать минут, – кризис союзной денежной системы очевиден. Очередная попытка 57-й армейской бригады пройти сквозь Трансформаторные поля провалилась. Наши источники говорят о почти трех десятках погибших. И, конечно, волнения в Порту: началось или нет? Это «Отечественные записки». Если вы нас слышите, не пропадайте…
Эти вот их фразочки – самый смак. Сто раз слышал, а всё равно хорошо. Лёва Семага из линейного шлепает их на самодельные значки, переделанные из детских или ведомственных. Шрифты подбирает малопонятные, а в угол лепит не вызывающую вопросов картинку. У Германа тоже есть парочка: один с маской Старосты («Врет как Староста»), другой с галстуком вроде галстука часовых («Затяни потуже, товарищ!»). С галстуком он пару раз цеплял – когда премию в концертном зале вручали и на новогодний сабантуй прошлогодний. Со Старостой еще не приходилось. Может, на общее собрание…
– По сведениям, которые распространило в 10 утра командование тихоокеанской группировки Альянса, на северо-западной границе Рубежного Союза обнаружены более десяти сожженных танков. Как отмечается в сообщении, эти танки принадлежали 57-й ударной бригаде, которая за последние два месяца уже трижды предпринимала попытку пройти сквозь Трансформаторные поля. Результат – десяток сгоревших машин, более тридцати погибших, количество раненых неизвестно. Нужно ли говорить, что командование 57-й бригады опровергло сведения о потере танков? Интересно, однако, чьи еще Т-62, по мнению товарищей генералов, могут сейчас ржаветь на границе? – Пилот выдержал многозначительную паузу. – Те, кто имеет возможность связаться с нами, могут попробовать самостоятельно ответить на этот вопрос. Это «Отечественные записки», мы говорим – пока есть, кому слышать.
Герман сидел около приемника еще минут двадцать. Можно было, конечно, тянуть и дольше, но это уже становилось опасным: по инструкции он должен совершать обход студий каждые полчаса. Существовала пусть и небольшая, но вполне реальная опасность, что Германа в какой-то момент дернут на внеплановый отчет о происшествиях или вдруг припрется пьяное руководство, которому непременно потребуется в кабинет. Или еще что-нибудь в этом же роде. Оставайся Герман в «жилой» части здания, он бы отреагировал вовремя, – но он был в «мертвом корпусе», всё еще существующем больше по инерции.
В сотый раз поднеся к глазам часы, Герман вздохнул и щелкнул тумблером приемника. Снова укутал его пленкой и как можно бережнее навалил сверху телевизионные останки. Потом погасил лампочку и стал аккуратно выбираться наружу.