Мастерская Романа находится на четвертом этаже бывшего промышленного корпуса. Из тех зданий, которые в девяностые перестали использовать по назначению, а в двухтысячные сдали всем, кто не вписывается в стерильную офисную жизнь: художникам, фотографам, танцевальной студии, где по вечерам глухо гудят басы, и мастерской по ремонту кофемашин, от которой на лестничных пролетах густо пахнет жженым зерном.
Лифт не работает. На поцарапанных дверях висит бумажка: «Временно не работает». Судя по пожелтевшему скотчу, этому «временно» уже лет пять. На заводе я бы давно завела отдельную папку по этому поводу и завалила бы завхоза служебными записками.
— Он всегда временно не работает, — говорит Роман, заметив мой оценивающий взгляд. Он идет чуть позади меня, словно страхуя на крутых ступеньках. — Здесь все временно, Кира. Кроме лестницы.
Деревянная лестница, темная от въевшейся пыли. На стенах — летопись чужих жизней: царапины от багетов, яркие брызги акрила, надорванное объявление о кундалини-йоге. Роман поднимается легко, пружинисто. На его темно-зеленой куртке свежее пятно охры, на ботинке — засохшая глина с набережной, а рыжие волосы снова живут своей отдельной, непокорной жизнью. В нем нет той выверенной, просчитанной аккуратности, к которой я привыкла на свиданиях. Максим собран, как продающая презентация, Владлен — как бронированный сейф. Роман же выглядит так, будто вышел из дома за хлебом, засмотрелся на небо и случайно написал шедевр и от этой его естественности у меня почему-то приятно щемит где-то под ребрами.
На площадке четвертого этажа две двери. У одной лежит коврик с надписью «Вытри ноги». У другой — ничего, только мазок краски на косяке и приколотая кнопкой записка: «Не стучать, если горит свет. Все равно не услышу».
— Это к вам? — оборачиваюсь я.
— Ко мне, — Роман останавливается на ступеньку ниже, и наши глаза оказываются на одном уровне, он смотрит на меня так внимательно и тепло, что я невольно опускаю ресницы. — Но я все равно часто не слышу. Когда пишу, мир как будто выключают из розетки.
Рома толкает дверь, и она с тихим скрипом открывается без ключа.
— Не запираете? — удивляюсь я, проходя внутрь.
— Знаете, я как-то забываю.
— А если войдут?
— Войдут, — Роман пожимает плечами, помогая мне снять пальто. Его пальцы случайно, но очень бережно касаются моей шеи, отчего по коже пробегают мурашки. — Увидят картины. Может, кому-то понравится. А если украдут и это сделает их счастливее — пусть так.
Я поворачиваюсь к нему, слегка вздернув подбородок. И говорю таким тоном, каким никогда раньше не разговаривала с мужчинами:
— Вы либо очень доверчивый человек, Роман, либо совершенно сумасшедший.
Он мягко улыбается, глядя на мои губы.
— Скорее, просто ленивый в вопросах замков. Но ради вас, обещаю, я подумаю над тем, чтобы установить щеколду.
Я прохожу вглубь. Мастерская Романа — это не беспорядок в привычном смысле. Хаос бывает случайным, а здесь все подчинено своей логике. Холсты стоят у стен плотными рядами: некоторые лицом в комнату, некоторые отвернуты, словно люди, которым пока не разрешили вступать в разговор. На длинном столе у огромного окна — банки с кистями, скрученные тюбики, мастихины, стакан с бурой водой. На полу — заляпанные краской газеты.
В углу — продавленный, но уютный диван, накрытый пледом с геометрическим узором. Рядом маленькая электрическая плитка, медная турка, банка кофе без этикетки и разномастные кружки. Пахнет льняным маслом, пылью, кофе и старым, нагретым на солнце кирпичом.
Мой внутренний педант сначала взвыл: захотелось немедленно расставить банки по размеру, выровнять холсты по высоте, протереть стол. Но, на удивление, этот беспорядок не казался грязью. Он дышал. Это был хаос живого процесса.
— Садитесь, — Роман освобождает для меня лучшее место на диване, стряхивая какие-то крошки. — Кофе сейчас будет. Предупреждаю сразу: варю я его отвратительно.
— Я восемь лет пью растворимую бурду из заводского автомата, который нужно бить кулаком, чтобы сахар провалился, — с улыбкой отвечаю я, усаживаясь и поджимая под себя ноги. — Меня сложно напугать.
— О, тогда мой покажется вам почти искусством.
— Почти? — я лукаво прищуриваюсь.
— Я все-таки честный художник.
Рома наливает воду в турку, насыпает кофе на глаз, а потом, кажется, напрочь забывает о плитке, потому что отходит к окну поправить криво стоящий подрамник. Закатанные рукава обнажают сильные предплечья. Я любуюсь им… Я просто любуюсь мужчиной, и это так ново, так приятно. Кофе, как и ожидалось, начинает подниматься бурлящей шапкой.
— Рома, убегает! — вскрикиваю я, впервые назвав его по имени.
— Черт!
Он в два прыжка оказывается у плиты, хватает турку, но темная пенка все же проливается на раскаленную спираль. Комнату мгновенно наполняет густой, горьковатый, невероятно уютный аромат жженого кофе.
— Видите? — он виновато улыбается, протирая плитку тряпкой. — А ведь я честно предупреждал.
Я смеюсь. Искренне, в голос.
Роип протягивает мне глиняную кружку с неровным краем — тяжелую, теплую. Наши пальцы соприкасаются, и он не спешит убирать руку.
— Осторожно, горячо, — тихо говорит Рома, глядя мне в глаза.
Я делаю глоток. Кофе горький, со дна поднимается гуща, но в этот момент я не пила ничего вкуснее. Я встаю и с кружкой в руках иду вдоль стен. Много пейзажей. Река в утреннем тумане. Осколки старых дворов. Несколько лиц, запечатленных в движении: женщина с пакетом, старик на лавке.
Одна большая картина в раме заставляет меня замереть. Поле, низкий горизонт и невероятное, огромное небо с тяжелыми облаками. В ней столько воздуха, что я на секунду физически ощущаю свежий ветер на лице, как будто кто-то распахнул окно в душной комнате, где я просидела последние десять лет.
— Это последняя законченная картина, — Роман встает совсем близко за моей спиной. Я чувствую его тепло. — Месяц мучился с холстом. Все было не то, деревянно, мертво. Думаю, тебе знакомо это чувство, когда вроде бы все сходится, но суть ускользает.
Я киваю, затаив дыхание.
— А потом однажды я проснулся, — его голос звучит совсем рядом, — пришел сюда, перестал думать, правильно ли я поступаю... И оно родилось.
— Как понять, что правильно? — шепчу я.
— Никак. В какой-то момент ты просто перестаешь проверять и начинаешь чувствовать.
Я поворачиваюсь к Роме. Мы стоим очень близко друг к другу.
— Для меня это звучит как нечто невозможное.
— Это временно, Кира, — Роман смотрит на меня с такой затаенной нежностью, что у меня перехватывает дыхание. — Ты просто забыла, как это делается. Но ты вспомнишь.
Мы возвращаемся в зону с диваном. Рома садится на широкий подоконник, я — на плед, пахнущий шерстью и краской. Мы разговариваем. Боже, как же долго мы разговариваем. Не как на свиданиях, где каждый твой ответ — это проверка на профпригодность. Не как с Максимом, для которого я была лишь трамплином для самолюбования. Не так, как с Денисом, когда между нами незримо стояла его жена с детьми. С Романом разговор течет свободно: о картинах, о рабочих буднях, о том, почему на окраинах города всегда светлее, чем в центре. Моя фантазия уже рисует картины. Я представляю, как мы будем сидеть здесь зимними вечерами.
— У тебя не бывает плохих дней? — спрашиваю я, разглядывая его спокойное лицо.
— Бывают, конечно.
— Не похоже. Ты кажешься таким... цельным.
— Это потому, что ты видела меня всего три раза, — Рома улыбается. — Выборка нерепрезентативна, товарищ главный бухгалтер. Но вообще... Я просто не делю дни на плохие и хорошие. День есть день, в нем что-то получается, что-то нет…
— Легко говорить, если с детства все было нормально, — фраза срывается с моих губ быстрее, чем я успеваю ее обдумать.
Роман перестает улыбаться, но он не обижается, не замыкается в себе.
— Расскажи, — тихо просит он. Не «если хочешь». Не «не дави на жалость». Просто — расскажи. Как будто моя история — это сокровище, которое он готов бережно хранить.
И я рассказываю. Я не собиралась вываливать на него все это. Но плотину прорвало.
Сначала про красное платье.
Не знаю почему. Наверное, потому что оно проще, чем шкаф. Про пуговицы-вишенки, белый воротник, тетю Галю из Москвы. Про то, как впервые подумала, что красивая. Про мамино лицо в дверях. Слово «проститутка» я произношу сухо, почти бухгалтерски, как неприятный термин в отчете. А голос ломается на «вишенках». Почему-то именно пуговицы оказываются невыносимыми. Потом рассказываю про шкаф. Про зимние пальто, нафталин, разбитые тарелки. Про то, как безопаснее было не существовать. Потом про первые месячные, про мамино «смотри мне», про то, что тело стало не моим, а семейной проблемой. Потом про Сашу из техникума. Про кино, куда я не пошла. Про Антона из первой работы. Про все свои «я занята», за которыми не было занятости, только страх. Потом про родителей и деньги. Про таблетки, колеса, дачу, ресторан через выдуманную болезнь. Про «с наступившим тебя 32-летием», когда мне тридцать три.
Слова вырываются не по порядку. Без структуры, без логики и дат. Оказывается, у боли отвратительная первичная документация. Никаких реестров, просто груда рваных чеков. Я говорю и уже не слежу за тем, как это звучит. Роман сидит на подоконнике и слушает, не кивает с фальшивым сочувствием. Не перебивает словами «понимаю, у меня тоже такое было...». Не советует «отпустить и простить». Он просто слушает меня всем своим существом. Это физически ощутимо. Как тяжесть шерстяного пледа. Как горячая кружка в руках. Когда я, задыхаясь, замолкаю, в мастерской уже совсем темно. Кофе давно остыл.
— Это было несправедливо, — наконец произносит Роман.
Негромко. Без жалости. Просто как непреложный факт.
— Ты заслуживала другого, Кира.
Не «зато ты стала сильной». Не «родителей не выбирают». Не «это твой крест». Просто: это было несправедливо. И слезы льются сами, не истерикой на грани срыва, как на крыше после Кирилла. Просто скопленная печаль наконец нашла выход. Я сижу на диване, вцепившись побелевшими пальцами в глиняную кружку, и плачу, впервые в жизни не пытаясь сделать это тихо или красиво. Потому что мне больше не нужно притворяться.
Роман мягко слезает с подоконника, садится рядом и обнимает меня. Он не прижимает меня к себе грубо, не похлопывает по спине со словами «ну все, все». Он просто обхватывает меня сильными руками и держит. Осторожно. Без собственнических притязаний. Как держат замерзшую птицу. И я утыкаюсь лицом в его рубашку, вдыхая запах льняного масла, кедра и мужского тепла. В моей голове бьется одна мысль:
«Вот оно. Я нашла. Теперь все будет хорошо. Он меня спасет».
Я заснула прямо так. Не планировала, просто в какой-то момент слезы иссякли, тело сдало многолетнюю оборону, и темнота накрыла меня спасительным саваном.
Проснулась я глубокой ночью. Мастерская была залита серебристым светом уличного фонаря. Я лежала на диване, укрытая тем самым пледом. Романа не было. Сердце привычно екнуло от страха брошенности, но тут я увидела белый листок на столике.
«Не будил — ты спала так, будто впервые за тридцать лет. Уехал на пленэр. Деревня Озерки, примерно на неделю. Связи там почти нет. Это не исчезновение, это просто работа. Не исчезай и ты. Р.»
Я трижды перечитываю записку. Фраза «это не исчезновение» одновременно успокаивает и царапает душу. Как будто он заранее знал, что я начну паниковать. Я складываю листок в сумочку, обуваюсь, тихо закрываю дверь мастерской и выхожу в морозную ночь.
«Все нормально, — твержу я себе по дороге к остановке. — Десять дней — это просто командировка. Мы взрослые люди, к тому же, это просто семь дней».
День первый прошел легко.
Я поменяла воду рыбкам, разобрала шкаф. Вспоминала вечер в мастерской, его руки, его запах, и улыбалась как влюбленная школьница. День третий принес легкий зуд. Я открыла переписку. Написала: «Добралась нормально. Спасибо за заботу». Сообщение улетело. Рядом повисла одна серая галочка. Не доставлено. Ну да, связи же нет.
День четвертый. Тревога начала сгущаться.
Я позвонила. «Аппарат абонента выключен». Вечером набрала еще раз. Недоступен. Я написала: «Ты в порядке?». Одна галочка.
Шестой день — деятельная сублимация.
Я не могу сидеть дома. Тревога скручивает внутренности. Мне кажется, что если я ничего не буду делать, он пропадет навсегда. Я еду в огромный книжный магазин в центре. Решаю, что должна стать интереснее. Иду в отдел изобразительного искусства. Возвращаюсь домой, сажусь на диван и маниакально листаю репродукции Левитана и Моне, пытаясь запомнить термины: лессировка, пастозность, рефлексы. Я фантазирую: вот он приезжает, мы пьем вино, и я небрежно поддерживаю разговор о свете на картинах импрессионистов. Я хочу быть для него идеальной. Я хочу заслужить его любовь. А к вечеру срываюсь и звоню снова. «Абонент временно недоступен».
День седьмой.
Я проснулась с телефоном в руке. Большой палец на автомате свайпал экран мессенджера вниз, обновляя чат. Тревога больше не спрашивала разрешения. Она брала мое тело под контроль. Я решила отвлечься. Поехала в торговый центр. Я бродила по магазинам, пытаясь найти что-то красивое, уютное. Купила мягкий кардиган цвета пыльной розы — не для завода, а для того, чтобы пить в нем кофе в мастерской Ромы. Потом зашла в книжный, купила большой, дорогой альбом репродукций импрессионистов и скетчбук. Вернувшись домой, я пыталась карандашом набросать силуэт Дебета. Я хотела понимать его мир. Хотела быть с ним на одной волне. Я инвестировала в наши отношения.
День десятый.
Я перестала нормально есть. Кусок сыра, сухой хлеб, остывший чай. Я кормила рыбок по три раза в день, потому что мне нужно было чем-то занять трясущиеся руки. Потом поняла, что вода помутнела, и судорожно вылавливала сачком излишки корма. Перекорм — это тоже смерть. Даже если кормишь от большой любви. Я звонила ему по пять раз в день. Я знала, что он недоступен, но все равно звонила.
День двенадцатый.
Журнал исходящих вызовов пестрел красным. Телефон считал за меня — сорок два звонка. Сообщения в чате напоминали монолог сумасшедшей: «Напиши хоть точку». «Я волнуюсь, места себе не нахожу». «Понимаю, что связи нет, но можно же выйти на пригорок и написать, что задерживаешься!». «Это жестоко — так пропадать, Ром». Все с одной серой галочкой.
Я знала, что это ненормально. Я знала, что он предупредил. Но знание и животный страх жили на разных счетах, и сейчас баланс рушился в бездну.
На тринадцатый день я, надев пальто поверх домашней одежды, поднялась на крышу. Март вступал в свои права. Ветер пах сыростью и талым снегом. Я села на бетон, подальше от края. Открыла телефон. Сорок два звонка. Двадцать три истеричных сообщения. Одному-единственному абоненту. Я смотрела на этот цифровой позор, и вдруг меня накрыло ледяным, ослепляющим осознанием.
Я вспомнила наши свидания за этот месяц. Артем искал во мне мамочку, которая разгадает квест и оплатит счет. Максим искал аудиторию, чтобы скармливать ей свое эго. Денис искал бесплатную жилетку. А я... Что сделала я? Нашла Романа. Теплого, слушающего, здорового человека и немедленно я сделала из него своего спасателя. Бесплатного психотерапевта и вывалила на него тридцать три года неоплаченных травм, родительских счетов и комплексов. Я заставила его нести мой багаж и как только этот «донор тепла» уехал по своим делам, я начала задыхаться и требовать его обратно.
Я поступила с ним точно так же, как токсичные мужчины поступали со мной. Только выкачивала не деньги и не восхищение, а эмоциональный ресурс. Я представила, что будет, когда он вернется... Обижусь на него за то, что он не искал связь... Начну душить его своим вниманием, контролировать каждый шаг… Перееду в его мастерскую со своими травмами и выжру из него весь кислород.
Хороший человек не обязан становиться твоим костылем только потому, что у тебя сломаны ноги. Любовь — это когда ты можешь стоять сам, и тебе просто хорошо идти рядом. А я сейчас не могла даже дышать без его галочек в мессенджере. Я нашла актив, который в моей голове числился как «высокое чувство», а на инвентаризации оказался банальной, грязной зависимостью. Созависимостью. Точно такой же, как с матерью.
Я смотрела на экран. Если он вернется и напишет, я сорвусь, если появится вторая галочка, моя жизнь снова начнет зависеть от ее цвета. Я зашла в настройки контакта «Роман Л.», палец завис над красной строкой. Блокировать хорошего человека — это безумие. Но личные границы редко выстраиваются из уверенности. Чаще всего они ставятся в момент животного ужаса перед тем, что иначе ты снова предашь и уничтожишь себя.
Я нажала: «Заблокировать». Затем смахнула чат «Удалить переписку» и экран стал девственно чистым. Я плакала. Не навзрыд, слезы снова просто текли по щекам, смешиваясь с весенним ветром. Я плакала не от того, что потеряла его, неуверена, что знала, было ли там что терять. Я плакала от отвращения к себе, узнав в этих сорока двух звонках пиявку, от которой самой хотелось бы сбежать. Удалить контакт оказалось легче, чем жить с надеждой.
«Границы не выключают голод, Кира, они просто не дают голоду управлять твоими руками. — Шепчу ночному городу».
На следующий день, умывшись ледяной водой и спрятав опухшие глаза под слоем консилера, я снова открыла приложение для знакомств. Я не искала Романа, не искала любви. Любви мне сейчас было категорически нельзя. Я методично свайпала профили. Открыть. Оценить. Закрыть и вдруг наткнулась на анкету. Виктор Полозов, 40 лет. Одна фотография из тренажерного зала, без позирования и фильтров. Прямой взгляд в камеру.
И три слова в графе «О себе»: «Не ищу отношения. Только секс».
Я смотрела на эти буквы. Никаких «подарю сказку», никаких травм и спасательства. Честный, прозрачный контракт с нулевым эмоциональным риском. Наверное, это было самое честное предложение за все эти недели.
И я нажала на сердечко, даже если это будет самой большой ошибкой.