К книге
Москва слезам не веритДаниил Мордовцев Москва слезам не верит [сборник]. СИДЕНИЕ РАСКОЛЬНИКОВ В СОЛОВКАХ. IX. СПИРИНА ПЕЧЕРОЧКА
71%
Даниил Мордовцев Москва слезам не верит [сборник]. СИДЕНИЕ РАСКОЛЬНИКОВ В СОЛОВКАХ. IX. СПИРИНА ПЕЧЕРОЧКА
24

Наступила, наконец, и весна, к которой и в сонных грезах, и наяву, в келье и в церкви, под ровное постукиванье вязальных спиц матери и под однообразное чтение нескончаемых кафизм, неудержимо рвалось молодое, несутерпчивое сердце Оленушки. Бог весть откуда стали слетаться птицы, оглашая остров и взморье радостными криками, словно бы это были страннички, слетевшиеся со всего света посмотреть, что-то делается на далеком, уединенном зеленом островке и так же ли тут плачут люди, как в тех прекрасных, далеких теплых землях, откуда они прилетели, или новая весна осушила все людские слезы. И ночью, на поголубевшем с весною небе, и на светлой, румяной заре, и в яркий полдень все неслись и звенели по небесному пространству птичьи голоса, и одни смолкали там, в той стороне, с полуночи, а другие неслись к острову с той стороны, от полудня. Все короче и короче становились ночи, все продолжительнее и продолжительнее становились дни. И вокруг келий, и у монастырских стен, и за стенами, и даже в трещинах и на выступах старых стен и крыш пробивалась зеленая травка. Остров ожил вместе с этою оживающею зеленью и с этим неугомонным птичьим криком и гласом. Даже с монастырскими птицами — с голубями, галками, воробьями — творилось что-то необычайное. Белый турман «в штанцах» вился и кувыркался в воздухе еще безумнее, так что Исачко, задирая к небу голову, чтобы лучше видеть своего любимца, чуть не свихнул свою воловью шею. Спирины «гули» совсем бросили своего воспитателя и все целовались на соборном карнизе и доцеловались до того, что едва успели кое-как смостить себе на одной балке гнездо, и то благодаря юродивому, который тихонько подкладывал им поблизости гнезда соломки и шерстки…

— Это брат-ту с сестрой? — подшутил над ним однажды Исачко, увидав его за этим благочестивым занятием, и лукаво подмигнул своими косыми глазами. — Ах ты старый греховодник!

Когда же Оленушка спросила Спирю, почему «гули» покинули его, юродивый отвечал:

— Погоди маленько, дитятко, и ты кинешь матушку для Борьки.

Оленушка только вспыхнула и закрылась рукавом. Ей и страшно и хорошо разом сделалось от слов юродивого. Как он мог узнать, думалось ей, что у нее есть в Архангельске зазнобушка? И как он мог знать, что его зовут Борей? Вестимо, потому, что он святой, прозорливый человек, а потому он насквозь человека видит и мысли его читает, и душу видит как на ладонке, и все грехи его знает. И при этом Оленушка зарделась еще больше: она вспомнила, что сегодня утром ей страх как хотелось молочной каши… А сегодня середа, постный день… Спиря все это знает, ах, срам какой!

Теплый, ласковый весенний воздух тянул Оленушку за монастырские ворота. За воротами, казалось, ближе было к Архангельску: коли бы крылья, как у тех пташек, так бы и полетела через море, и дорогу бы, кажется, нашла, все туда, туда, далеко, откуда солнышко по утрам выходит…

И она очутилась за воротами. Глянула на море, на стены. И смурые стены весною смотрят веселей. Везде пробивается из земли и тянется к небу зелененькая травка. На серых камнях кучами сбились красные божьи коровки, и они выползли погреться на солнышке. Оленушка присела и стала рассматривать их: иные сидят смирнехонько, не ворохнутся, другие копошатся, ползают. В воздухе птичий грай и щекот так и подмывает улететь далеко, далеко от этих постылых мест.

Оленушка пошла дальше, вдоль стен: то сорвет иссера-зеленый кудрявый мох, повертит его в руках и бросит, то нагнется над желтым цветочком, поглядит на него, потрогает лепестки, сдует с них муравья или другую козявку и опять идет себе тихонько, да нет-нет все и поведет глазами по гладкой равнине моря… Ни кораблик ни один не чернеется, ни парус не белеется; только поблескивают иногда на солнце крылья чаек да мартынов-рыболовов… «То-то кабы чайкины крылья, полетела б, не отдыхаючи, до самово Архангельсково, надлетела б над батюшков двор да и крикнула: «Ки-их! Батюшко родимый; выходь-ко на тесовое крылечко, сусгречай свою дочушку Оленушку…» А то бы села у Борюшки под косящатым окошечком и запела б: «Кии-х! мил сердечный друг! отворяй-ко ты окошечко, впущай к себе птушечку Оленушку…»

Оленушка чуть не заплакала. Шутка ли! Скоро год, как они сидят здесь, словно в темной темнице. А еще когда-то приедут богомольцы да возьмут их с собою! Да и приедут ли? Может, опять нагрянут эти московские разбойники, опять запрут монастырь и опять начнется пальба без конца.

Долго бродила Оленушка вокруг монастыря, тоскуя и не находя себе места. Зайдя за один выступ монастырской стены, подходившей почти вплоть к морю, она уселась на краю обрыва и, собирая вокруг себя мох, стала делать из него венок. Она совсем углубилась в свое занятие, вспоминая то, что нагоняла ей на мысли молодая память, или раздумывая о настоящем, смысла которого она никак не могла понять. Она много слышала о каком-то Никоне, и он представлялся ей каким-то зверем, но зверем не виданным, а таким, какой написан на одном образе в соборе, не то зверь, не то человек, не то баба. И зачем это он книги какие-то новые выдумал? Зачем он велит креститься тремя перстами? И для чего он какой-то «аз» у Христа отнял, а самого Господа Исуса каким-то «ижем» прободал? Что это за «иже» такое? Разве то копие, которым воин Христа на кресте прокалывает в ребра?.. И чего нужно от монастыря этим стрельцам?.. Она думала и об Аввакуме, который представлялся ей в виде того святого, который стоит на столбе и крестит двумя перстами тех, что стоят под столбом… Сколько народу стоит!.. Вспомнила она и того красного как огонь чернеца в веригах, что пришел от Аввакума: этот чернец пропал еще с осени: говорят, его воевода замучил, отрубил ему все пальцы на правой руке, а когда на руке снова выросли только два пальца, указательный и средний и он опять начал молиться этими двумя пальцами истово, то воевода отсек ему голову, а пальцы сколько ни отсекал, они вновь приростали…

Сидя так неподвижно, Оленушка с удивлением слышала, как будто кто-то под землею шевелится не то глухо скребется. Она стала прислушиваться и осматриваться. Почти под ногами у нее, ниже, под неровным каменистым берегом плескалось море, наскакивая на берег с пеной и снова отступая и падая. Вправо из-за корней и спутавшихся ветвей с свежею зеленью выглядывал большой серый камень. Всматриваясь в него, Оленушка видела, что из-под самого камня, казалось, сползала земля и тихо сыпалась в море с отвесной кручи. Отчего же это сползала там земля? Так камень, кажется, не двигается…

Вдруг из-за камня показалась косматая голова… Оленушка чуть не вскрикнула, да от ужаса так и прикипела на месте с пучком моха в руке… Голова повернулась, и Оленушка узнала Спирю! Юродивый также узнал ее, и его добрые, собачьи глаза блеснули радостью…

— Это ты, девынька? — отозвался он тихо.

— Я, дедушка, — отвечала девушка, чувствуя, что у нее еще колотится сердце.

Юродивый совсем вылез из-за камня. Он был весь в земле — руки, ноги, волосы.

— Ты что тут, девынька, делаешь? — спросил он, приближаясь.

— Венок заплетаю.

— А!.. А кому?

— Богородице, дедушка, на образ.

— Умница, девынька, заплетай.

— А ты, дедушка, что тут делаешь?

— Ямку собе.

Оленушка глядела на него удивленными глазами.

— Норку, — пояснил юродивый, — норку зверину.

— Нору?

— Да, язвину, девынька… язвину, их же и личи имут, Сын же человеческий не имел.

Оленушка все-таки ничего не понимала и в недоумении теребила свой венок.

— Печерочку себе махоньку копаю, девынька, — пояснил Спиря, показывая руками, как он это копает.

— На что ж она тебе, дедушка?

— А молиться в ней буду, вон как в Киеве печерски угоднички молились.

— А на что ж церква, дедушка?

— Церква церквой… только в церкви соблазн бывает, девынька, а в печерочке только Бог да смерть.

Девушка невольно вздрогнула… «Господи! Как страшно…»

— Страшно меж людьми, девынька, на вольном свету, а под землей благодать.

Оленушка задумчиво смотрела на море. Юродивый сел около нее.

— Только ты, девынька, никому не сказывай о моей печерушке, ни-ни! Ни матушке родимой!

— Не скажу, дедушка.

— То-то же, мотри у меня. Христом прошу.

Девушка продолжала смотреть на море и прислушиваться к далекому плаканью чаек.

— Что, скучаешь у нас, девынька?

— Да, дедушка, домой бы.

— Али дома лучше?

— Лучше.

Юродивый помолчал, вздохнул, помотал головой. Он вспомнил, что и у него когда-то было свое «домой». Только давно это было.

И перед ним вместо этого безбрежного моря с плачущими чайками нарисовалась другая картина, вся озаренная солнцем юга. Высокий берег Волги с темною зеленью в крутых буераках. В зелени не переставая кукует кукушка. Красногрудый дятел однообразно долбит сухую кору старого тополя. В ближней листве высокого осокоря свистят задорные иволги, а на сухой ветке тоскливо гугнит лесной голубь-припутень. Вниз по Волге сверху плывет косная лодочка, изнаряженная, изукрашенная. По воде доносится песня:

Полоса ль моя, полосынька,

Полоса ль моя непаханая…

Лодка причаливает к берегу. Удалые молодцы высаживаются и выводят под руки кого-то на берег… Виднеется девичья коса, а на солнце играет «лента алая, ярославская»…

«Здравствуй, батюшка атаманушка Спиридон Иванович! — кричат удалые. — Примай любушку-сударушку за белы руки…»

Спиря вздрагивает и дрожащею рукою ощупывает в своей суме мертвый череп… «Прочь, прочь!» — мотает он своею поседелою головой…

— Так в Архангельском лучше, чем у нас, вот здеся? — снова заговорил он.

— Лучше, дедушка, не в пример лучше.

— А чем бы, скажи-тко?

— Дх, дедушка! Да теперь там, с весной-то, что кораблей из-за моря придет! И из галанской земли, и с аглицкой земли, и с датской земли, и с любской земли, да из города Амбурха! Ах и что ж это!

Оленушка даже руками всплеснула.

— Ну и что ж, что придут? — как бы подзадоривал ее юродивый, любуясь оживлением девушки.

— Как, чу, что! А товаров-то, узорья всякого, что навезут!

— Ай-ай-ай! — качал головой юродивый.

— И зерна всяки чурмышски, и зеньчуг большой и мелкой и скатной, и бархаты турецки, и вларенски, и венедски, и бурски, и немецки, целыми косяками! А что отласов турецких, золото с серебром, что камок куфтерей добрых всяких цветов, и камок кармазинов, крушчатых и травных, и камочек адамашек! А то золото и серебро пряденое, бархаты черленые кармазины, бархаты лазоревы и зелены, бархаты таусинные гладкие, да бархаты багровы, да бархаты рыты…

Спиря ласково глядел на нее и грустно качал головой.

— А-ай-ай! Что у вас узорочья-то! — повторял он как-то машинально.

— Да, дедушка, а отласы-те каки! — все более и более увлекалась Оленушка. — И черлен отлас, и лазорев отлас, и зелен отлас, и желт отлас, и таусин отлас, и багров отлас! А объяри золотны, а камочки индейски, а зуфы анбурски, а шелки рудожелты да дымчаты, а шарлат сукно да полушарлат, да сукна лундыши, да сукна настрафли! А ленты-то, ленты!

Оленушка даже руками всплеснула.

А перед юродивым опять промелькнула «лента алая, ярославская», и крутой берег Волги, и эта широкая голубая река, и туманно-голубое безбрежное Заволжье…

«Атаманушко Спиридон Иванович!.. Любушка…»

— Господи! Отжени — ох! — невольно простонал, хватаясь за сердце, юродивый.

Оленушка невольно остановилась.

— Что с тобой, дедушка?

— Ничего, дитятко… Так ленты, сказываешь?

— Ленты, дедушка, алы…

— Так и алы?

— Алы и лазоревы…

— Тете-тете… ишь ты…

Юродивый отмахивается от воспоминаний, мотает толовой, а воспоминанья встают, встают как мертвые из гробов… Краски прошлого встают, звуки голоса, и этот проклятый голос:

Полоса ль моя, полосынька,

Полоса моя непаханая…

Это грехи встают, как они встанут на Страшном суде… Куда от них деваться? Некуда! В землю, в язвину, в пещеру? Они и там найдут…

Оленушка взглянула на море, да так, казалось, и застыла. Приподнятая рука остановилась в воздухе. Доплетенный венок упал на колени. Щеки ее все более и более заливал румянец…

В туманной дали на гладкой поверхности моря белели, как светлые лоскутки, паруса… Да, это не крылья чаек…

— Дедушка! — чуть слышно заговорила девушка. Юродивый взглянул и оглянулся кругом.

— Что, дитятко? — спросил он рассеянно.

— Плывут… вон паруса…

— Кто плывет?

— Они… богомольцы…

Девушка показывала на море. Юродивый щурился, прикладывал ладонь над глазами в виде козырька.

— Не вижу, девынька.

— А я вижу, дедушка, вон…

— У тебя глаза молоденьки.

Оленушка вскочила на ноги, поднялась на цыпочки и готова была, казалось, побежать по морю, как по суху. Глаза ее горели, губы дрожали.

— Господи! Богородушка! Кабы батюшка приехал!

Вдруг на стене что-то грохнуло и рассыпалось гулом по острову и по морю. Юродивый перекрестился.

— Вот тебе и на! — сказал он тихо и опустил голову.

— А что, дедушка? — встрепенулась Оленушка.

— Злодеи плывут, дитятко. Ах! Ноли не слыхала пушки? Оленушка, бледная как полотно, упала на землю и зарыдала голосом.

Предыдущая главаГлава 24 из 34Следующая глава