Я просыпаюсь от яркого солнечного света, такое ощущение, что кто-то специально направил луч мне в глаза, чтобы разбудить. В окне – безоблачное небо, подернутое легкой дымкой. Взгляд скользит по окружающему пространству и нащупывает стены, картины, панель телевизора над камином, но первые мгновения я все равно еще не понимаю, где я. Потом приходит осознание – я в своей квартире, в Милане. Рывком сбрасываю с себя простыню и подхожу к окну. Терраса, за ней красно-кирпичные крыши старых зданий перемежаются с бетонными параллелепипедами более современных домов на Корсо Венеция. Прохожу в гостиную, где окна выходят на пьяцца Сан-Бабила. Она в тени, дом отбрасывает тень на площадь и на фонтан. Солнце заливает стоящую поодаль конструкцию в виде срезанного конуса, на вершине которого стоит шар, и вывеску магазин H & M. Рекламное полотно безвольно повисло на стене дома напротив – как обычно, ни признака ветерка. По площади разгуливают голуби, они всегда там разгуливают, но утром, когда площадь безлюдна, они кажутся ее настоящими хозяевами. «Да, это Милан», – думаю я, но все равно меня не покидает ощущение чего-то ненастоящего, словно это декорации в продолжающемся сне, словно я наблюдаю чью-то чужую жизнь из другого пространства и времени.
Я быстро одеваюсь и спускаюсь вниз, в соседний бар Top Undici, несмотря на раннее время он уже открыт и в нем никого, даже туристов.
– Buongiorno, – приветственно машет мне бармен, молодой и веселый парень с бритой головой, в красной майке и белом переднике. – Come al solito?[39]
Я киваю и пытаюсь выговорить «buongiorno» хриплым со сна голосом. Парень выжимает апельсиновый сок, весело, словно жонглер, подкидывая апельсины, потом заваривает кофе у аппарата.
– Sarà una bella giornata, – говорит он, не отвлекаясь от аппарата. – Sarebbe il caso di andare al mare[40].
Я снова киваю. Да, сегодня суббота, все поехали на море, а распродажи еще не начались, поэтому в центре Милана пока еще мало народу. Пью сок и кофе и задумчиво рассматриваю стилизованную под пятидесятые годы рекламу кока-колы на стене над головой.
В самом деле, прошло уже больше месяца со дня моего приезда, а я все не могу отделаться от этого ощущения ирреальности, проживания чужой жизни. Сначала два дня я спал в гостинице Baglioni здесь за углом, на виа Сенато и не выходил из номера, заказывая себе еду через «рум-сервис», проверял сайт Интерпола, нет ли там моей скромной персоны, но вроде ничего не было, снова ложился и снова бесконечно спал. Проваливался в пустоту без снов. Компьютер включал раз в день, чтобы проверить почту, подключившись к вай-фаю гостиницы, телефон не трогал вообще. На третий день мне позвонили снизу и сказали, что меня желает видеть один синьор. «Синьором» оказался одетый по последней итальянской моде Карен – на нем была наполовину расстегнутая белая в красные и фиолетовые полоски рубашка со стоящим на три пуговицы воротником, из которой виднелась его волосатая грудь, картину довершали красные брюки и белые мокасины. Узкая рубашка обтягивала выступающий живот Карена так, что казалось, будто пуговицы вот-вот с треском отлетят, и в довершение всего он был по диагонали перепоясан ремнем сумки Gucci. «Как кондуктор», – подумал я. Весь облик Карена изучал жизнерадостность и оптимизм.
– Как ты меня нашел? – спросил я. – Я не включал телефон, боялся, что могут выследить.
– Это несложно, – усмехнулся Карен. – Зная твои пристрастия, я решил, что ты остановишься в самой лучшей гостинице. Их здесь всего пять. И начал звонить. Начал с гранд-отеля, кстати почему не гранд-отель? Ну не важно. На втором мне повезло. Собирайся, поедем в Лугано.
– В Лугано? – удивился я.
– Да. Давай быстрее, там банки до обеда работают, я тебе потом объясню.
По пути в белом «мерседесе», который Карен взял напрокат, выяснилось, что между Швейцарией и Италией, оказывается, невозможно переводить крупные суммы – закон о противодействии мафии или еще что-то в этом роде. «Ты, конечно, можешь открыть счет в Милане, – объяснял Карен, – но пользоваться швейцарскими деньгами не сможешь. Единственный способ – это оформить тебе доступ там».
Я смотрел на Карена, и ощущение нереальности отступало, Карена можно было даже потрогать. Мы были знакомы давно, лет пятнадцать, одно время как партнеры развивали бизнес-центр на Щелковской и сеть клиник, но потом разразился финансовый кризис, от наших денег ничего не осталось. Хорошо образованный, из интеллигентной семьи московских армян, Карен закончил МГИМО, потом работал в инвестиционных кругах, в «Тройке Диалог» у Варданяна, ну да, где же еще, вот тогда-то я с ним и познакомился. Помимо неплохой деловой репутации у Карена на тот момент была репутация завсегдатая московских клубов, тогда мы все были помоложе, клубы гремели, и Карена всегда окружали самые красивые девушки, как Севу когда-то. Я ходил пару раз с ним и его друзьями – вначале это было даже интересно, потом поднадоело, поскольку сценарий повторялся: один клуб, толпа девушек, пустые разговоры, потом другой, потом караоке еще с какими-то девушками, потом Карен напивался и пропадал, и я понимал, что погибло очередное воскресенье. Правда Карен и сам про клубы скоро забыл, после краха наших совместных проектов он принялся делать весьма успешную карьеру в управлении активами богатых людей, тоже, как ни странно, армян. После Крыма и очередного кризиса Карен уехал в Лондон учиться, но в более конкурентной лондонской среде его карьера замедлилась, или армян там было меньше, вот в Лос-Анджелесе он бы развернулся. Поэтому, когда я позвонил и попросил помочь купить швейцарского трейдера, Карен тут же согласился.
На швейцарской границе нас остановили. Я испугался, что будут проверять паспорта и, может быть, к этому времени меня уже объявили в розыск, но нет, просто Карена попросили заплатить сорок евро за пользование автодорогами. Карен на английском пытался объяснить, что мы туда и обратно в один день, но полицейский был непреклонен.
– Заплати и поехали, – сказал я. – Здесь так устроено. Виньетта называется.
– Грабеж, – бормотал про себя Карен. – Я сюда все время на самолете прилетал, первый раз такие правила вижу. У меня еще и наличных евро нет. А фунты они берут?
Фунты взяли и дали сдачу швейцарскими франками.
Лугано мне не понравился. Окна Banque Cantonale De Genève выходили на центральную площадь города и на парк напротив озера. Пока оформляли документы, я рассматривал гуляющих. Вроде все было как в Италии… и не как в Италии, слишком все стерильное, что ли, опять же ненастоящее, нереальное… Нереальность в квадрате, подумалось.
– Что будешь делать? – спросил Карен, когда мы вышли из банка. – Ты теперь богатый.
– Не знаю, – сказал я. – Я об этом пока не думал.
И в самом деле, меня снова охватило чувство пустоты и безразличия, как два дня назад в аэропорту. Я смотрел на открыточный пейзаж – прямо передо мной на озере, на фоне уходящей ввысь горы, разворачивался пароходик, отовсюду доносилась итальянская речь, мамы играли с детьми, неспешно прохаживались стильно одетые молодые люди, а я не понимал, что должен делать и вообще со мной ли это происходит. Снова промелькнуло воспоминание о Володе и погасло темным сполохом. Я не принадлежал этой идиллии, или это был не я. Хотелось вернуться в гостиницу, привычно зарыться в одеяло и снова окунуться в черноту.
– Придумай ты что-нибудь, – сказал я наконец. – Мне еще некоторое время будет не до этого. Оставь большую часть в кеш. Остальное понемногу – бонды, индексные фонды. Не рискуй. Рынки перегреты – все ждут большой коррекции, «черного лебедя» непонятно откуда. Ну в общем, ты сам понимаешь.
Карен кивнул, и мы молча двинулись к машине. На обратном пути на границе никто не останавливал, и Карен снова выругался по поводу потраченных сорока евро. Он рассказывал про семью, про жизнь в Лондоне, про футбольную карьеру Самвела – своего сына, я почти ничего не говорил, но внимательно слушал, ему приятно было рассказывать, а меня это хоть немного возвращало к жизни.
Он довез меня до гостиницы, и мы выпили в баре.
– Хочешь, оставайся на пару дней, – предложил я. Снимем тебе номер, Милан посмотришь. Скоро выходные, пусть твоя семья прилетает. Здесь и ночная жизнь есть, – неловко пошутил я, – не то, что в Москве. Про Just Cavalli слышал?
– Она и в Лондоне не то, что в Москве, – засмеялся Карен. – Спасибо, но я не смогу. У Самвела футбол каждый день, он его не может пропускать. Да и у меня дела. И тебе, по-моему, тоже лучше побыть одному после всего того, что ты пережил.
– Я не знаю, – честно сказал я. Мы выпили еще, и он все-таки уехал – я смотрел вслед его несуразной толстой фигуре в слишком узкой рубашке и слишком тесных красных штанах и думал о том, что он – одна из немногих ниточек, связывающих меня с прошлым, с его отъездом я остаюсь один на один с этой странной не своей жизнью.
Когда Карен уехал, я заказал себе еще выпить, включил телефон и позвонил Франческо.
– Ciao, sono Andrea[41], – сказал я. – Я в гостинице Baglioni. Долго говорить не могу, но буду рад тебя видеть.
Франческо приехал через двадцать минут, я еще не привык к тому, насколько Милан маленький город по сравнению с Москвой. Он постарел и погрузнел, ну все мы не молодеем, мы с ним не виделись больше десяти лет, а ведь когда-то встречались очень часто. После нашего свадебного путешествия Франческо начал работать в инвестиционном банке Mediobanca, а тогда казалось, что в России скоро наступит рай на земле, и его прислали в Москву открывать филиал. Конечно же, на роль директора филиала он, кроме меня, серьезно никого не рассматривал. Были интервью в Москве, в Милане, и я уже всерьез начал готовиться к такому повороту своей карьеры, когда разразился финансовый кризис 2008 года, так что Mediobanca приняла решение отложить открытие филиала до лучших времен. Но в принципе, московский вояж стал для Франческо плодотворным во всех смыслах, он увез из Москвы жену по имени Галина, которая в Милане тут же изменила свое имя на Гайя, чтобы избежать неприятных сравнений[42], и родила сына. Франческо больше не походил на кролика из мультфильма про Винни Пуха, скорее на гибрид кролика и медвежонка Винни, при этом я поймал себя на мысли, что, разговаривая со мной, Франческо все время смотрит куда-то вбок, и сам даже туда посмотрел.
– Не обращай внимания, – сказал он. – Я смотрю на тебя. Это косоглазие из-за аварии.
Выяснилось, что Франческо ехал на мотоцикле по автостраде на море и попал в аварию – на высокой скорости его выбросило из седла, он приземлился в близлежащей канаве. Как он выжил и не стал инвалидом, не понимал никто, включая самого Франческо. Все, что осталось после аварии, – это косоглазие.
Франческо спрашивал, я односложно отвечал, помимо всего прочего итальянский не слушался, я забывал слова и выражения, они не приходили естественным образом после стольких лет невостребованности. Сложные фразы обрастали ошибками, простые казались недостаточно понятными.
– Извини за мой итальянский, – сказал я наконец. – Последний раз я говорил на нем с тобой в Москве одиннадцать лет назад.
– Не беда, – рассмеялся Франческо, глядя в соседнюю стенку. – Все вспомнишь. Ты звучишь как итальянец, который долгое время прожил за границей.
Я улыбнулся – наверное, это был комплимент.
– А почему ты без Марины? – спросил Франческо. – Где она?
– Она в Майами, – сказал я честно. – Мы давно уже не живем вместе, ты же помнишь – я и в Москве жил один. Мы не разошлись, нет, но продолжаем жить по отдельности. У нее балетная школа, я думаю, все хорошо.
– Честно говоря, я думал, что вы воссоединитесь, – сказал Франческо. – Сколько лет вы порознь? Двенадцать?
– Четырнадцать, – ответил я. – Я думаю, этого уже никогда не произойдет, да и не стоит об этом.
Мы помолчали, я чувствовал, как накатывают опьянение и усталость, снова хотелось занырнуть в свое черное логово.
– Пойдем пройдемся, – сказал Франческо, словно понял без слов мои раздумья. – Сделаем кружок и вернемся. В Милане вечером очень хорошо и прохладно.
Мы вышли и свернули направо. Дошли до угла с Корсо Венеция, на противоположной стороне которого стоял неоклассический дом, таких много у нас в Петербурге.
– Палаццо Сербеллони, – объяснил Франческо, – тут останавливался Наполеон с Жозефиной во время завоевания Милана.
Потом снова повернули направо и, пройдя мимо модных магазинов и еще более древнего палаццо, дошли до площади, перед которой, с левой стороны виднелась вросшая в землю старая красно-кирпичная церковь.
– Это что? – спросил я. – Это церковь Сан-Бабила, – пояснил Франческо. – Хочешь зайдем, если она сейчас открыта?
Церковь оказалась открыта, в ней почти не было народу, только две старушки сидели на деревянных скамьях впереди, ближе к алтарю. Как объяснил Франческо, она построена очень давно, в четвертом веке, сразу после миланского эдикта[43]. Может быть поэтому первое, что я почувствовал, была особенная теплота и уют, в ней не было холода поздних барочных церквей, казалось, она была построена тогда, когда человек и Бог были еще близки. За алтарем виднелась раннехристианская мозаика – Христос на золотом небе. В темноте горели свечи, колонны из цветного мрамора светились и наполняли церковь теплом, и от этого хотелось здесь долго оставаться, как у печи во время вьюги за окном, а может это я просто уже слишком много выпил. Зыбкая реальность начинала обретать контуры, они проступали из тумана в виде колонн и мозаики с Христом на золотом фоне.
– Это наша родовая церковь, – сказал Франческо. – Ну, родовая – сильно сказано, как ты знаешь, мои родители – эмигранты из Сицилии, так что родовые церкви у нас там, но отец эту церковь всегда выделял. Меня здесь крестили, и наша свадьба с Гайей тоже именно здесь была.
– Мне она тоже понравилась, – сказал я, выходя. – Мне вообще этот район очень нравится. Как думаешь, здесь возможно купить квартиру?
– Здесь в большинстве своем офисы, – подумав, ответил Франческо. – Или дворцы, которые сдаются под офисы. Зачем тебе это? Посмотри район Брера, мне там очень нравится, очень много галерей, как у вас на Патриках, или около Порта Гарибальди – суперсовременный район, как ваш Сити, может ты там захочешь, или Монти – там селится старая миланская аристократия.
– Я не старая аристократия, – поправил я. – Мне здесь нравится.
– О’кей, я тебе дам агента, – сказал Франческо. – Мы его используем для relocation иностранных специалистов, которые к нам приезжают. Он больше на аренде специализируется, но, я уверен, и с покупкой поможет. И тебе же нужен какой-то вид на жительство, ты же не сможешь туристом долго здесь жить? Вот он тебе с этим тоже пригодится.
Начались осмотры миланской недвижимости. Мне они даже нравились, я чувствовал, как город открывается передо мной с наизнанки. Милан предстал передо мной совсем другим, нежели Петербург, это не тот город, который выпячивает себя наружу, он с достоинством созерцает себя изнутри, в нем не улицы разграничивают дома, а пустоты между домами заполняются улицами. Уличные кварталы скрывают роскошные дворы и даже целые здания, которым нечего было выставлять себя на любование толпы. В этих дворах и прячется настоящий, невидимый взгляду туриста Милан, который открывался мне каждый раз еще более изысканным и стильным. Дома и квартиры были пропитаны богатством многих поколений, и мне вспоминался Петербург и Севина квартира из танцевальной залы, в которой от прошлого блеска оставались лишь голые стены.
Синьор Гандольфи, агент по relocation, всегда появлявшийся в безукоризненно приталенном костюме, каждый раз новом, знал свое дело, и квартира нашлась довольно быстро – в доме на площади Сан-Бабила, напротив церкви и по соседству с универмагом Zara. Она принадлежала богатой синьоре, которая после смерти мужа переехала на загородную виллу и выставила ее на продажу. Меня подкупила терраса, в центре Милана это было необычно, с нее открывался вид на черепичные крыши, а в особенно ясную погоду вдали можно было разглядеть контуры Альп, хотя это случалось нечасто, над Миланом все время висела легкая, смывающая контуры далеких объектов, дымка. Торг был недолгим, и уже через неделю я переехал сюда из гостиницы. Из мебели синьора оставила только кровать, письменный стол – бюро конца девятнадцатого века, а еще алебастровую скульптуру того же периода – две девочки, одна, уснувшая на скамейке, и другая, гладящая ее – то ли сестру, то ли подругу. Я помню первую ночь после переезда, в отсутствие мебели эхо усиливало звуки, я купил в соседней энотеке бутылку кьянти, сидел перед бюро и смотрел на алебастровых девочек, отпивая глоток за глотком, пока бутылка не закончилась. Хотелось еще, но было поздно, Милан это не Москва, энотека и супермаркеты уже были закрыты, я достал свой новый компьютер, по IP-адресу которого меня никто не смог бы определить, и отправил мейл Марине. Она уже писала мне, прочитав, по-видимому, новости, я ей ответил в телеграфном стиле, боясь, что меня засекут: «I am out of Russia – all good»[44], но это было уже десять дней назад. Меня словно прорвало в тот вечер, не хватало вина, я писал Марине о Милане, о его дворах, о квартире, террасе и церкви, о том, что Франческо стал похож на косоглазого Винни Пуха, и пальцы как бы сами собой напечатали: «It’s a way too big for me, maybe you would like to come over – you can stay as long as you want»[45]. Перечитал, удалил, снова написал – и отправил.
Дни потянулись в приятных хлопотах и разных заботах, я покупал мебель, таскался по антикварным рынкам, мне хотелось, чтобы в квартире были вещи, повествующие о ее прошлом. Привезли и установили над камином огромную плазму, я пощелкал каналами, убедился, что работает, и выключил. Смотреть не хотелось. Телевизор возвращал меня в мир, в который я плохо вписывался. Марина не отвечала… Сначала я ждал, потом перестал… Но ощущение, что она когда-нибудь ответит, не покидало.
По вечерам я стал захаживать в церковь. Долго стоял в углу или сидел на дальней скамейке, ожидая окончания службы и закрытия. Церковь притягивала меня, тепло, исходящее от колонн и от мозаики с Христом, напоминало мне о потрескивании поленьев в печи вьюжной зимней ночью – здесь находиться можно было вечно. Как-то раз я задремал в этом тепле уходящего вечера и проснулся оттого, что меня кто-то тряс. Открыв глаза, я увидел перед собой огромную фигуру в черной рясе, человек-гора с массивной бритой головой на широких плечах, похожий скорее на русского, а не на итальянца, вцепился мне в плечо сильными пальцами.
– Stiamo in chiusura, – сказал он. – La vedo spesso qui ultimamente. Chi è Lei?[46]
Никогда еще этот вопрос не ставил меня так сильно в тупик.
– Sono russo, – пробормотал я наконец. – Abito qui vicino[47].
– Ах, русский! – лицо священника расплылось в улыбке, и он стал похож на добродушного медведя. – Я три года жил в России, заведовал школой салезианцев Дона Боско. Это в Гатчине. Вы знаете, где Гатчина?
– Я из Петербурга, – кивнул я. – Конечно знаю.
– Падре Алессандро, – представился он. – Хотите, я покажу вам церковь?
Он долго водил меня по церкви, мы спускались в крипту, где под стеклом виднелись остатки фундамента четвертого века, потом прошли за алтарь и за хоры в прямоугольный обрамленный портиком сад. Закатное солнце отбрасывало длинные тени от колонн, и воздух был пропитан уютными наступающими сумерками и печалью.
Падре Алессандро рассказывал мне о своей службе в Гатчине. Он служил там в начале девяностых и не остался в стороне от вихря той смутной эпохи. Задуманная как миссия для детей из неблагополучных семей, школа оказалась сразу вовлечена в водоворот событий: ее призывали предать анафеме православные священники, не выделяли требуемой части финансирования местные власти, ее пытались ограбить мелкие бандиты, пыл которых при виде фигуры падре Алессандро сразу ослабевал (в молодости падре Алессандро был сильнее и задорнее), бандиты же покрупнее приезжали к нему на черных «мерседесах» креститься. Падре Алессандро сначала их увещевал, предлагал изучить все каноны религии, с тем чтобы это был осознанный выбор, пока один вор в законе не просипел ему прокуренным голосом: «Слышь, ты, падре или как там тебя? Ты мне феню-то не бодяжь. Моя жизнь такая: сегодня есть, завтра нет. Нет у меня времени на твои каноны. Или крестишь, или пургу не гони». Падре Алессандро вздохнул, вспомнил слова апостола Павла, что нет во Христе ни эллина, ни иудея, и Христа тоже вспомнил, как тот принимал «нищих духом» и прочий сброд, и совершил обряд крещения. Но такие случаи все-таки были исключением, школа салезианцев существовала как бельмо на глазу у делающейся все более православной страны, так что через три года ей окончательно обрезали финансирование, эксперимент признали неудачным, а падре Алессандро вернули в Милан.
– Я рад, что вам нравится наша церковь, – сказал он на прощанье. – Заходите к нам чаще.
В тот вечер я открыл компьютер и вздрогнул, увидев мейл от Марины. Некоторое время думал, открывать его или нет, потом открыл. Записка была короткой – Марина предлагала созвониться по WhatsApp. «Почему не по FaceTime? – написал я. – Посмотрели бы друг на друга». – «Я не люблю FaceTime, – объявила Марина в ответ. Вообще не люблю видеосвязь. Хочешь, можем по обычному телефону». Договорились на WhatsApp.
Я слушал мелодию ее звонкого голоса, и вспоминалась строчка полузабытого блоковского стихотворения нашей давней юности: «Так пел ее голос, летящий в купол». Я пытался представить ее и не мог. Какой она стала? Где она? Но голос был все тот же, тембр не изменился за те годы, что мы не разговаривали, я слушал его, и она мне снова представлялась начинающей балериной, нам опять было по двадцать с чем-то лет, мне так хотелось, чтобы она продолжала говорить – с ее голосом настоящее казалось не таким чужим. Марина рассказывала про школу, про учениц, которых она любит, Грейс и Николь, кажется, про погоду в Майами, я рассказывал ей про Милан и про Франческо, и все шло хорошо, пока она не спросила про Володю.
– А где Володя? – сказала она, и голос у нее посерьезнел.
– Пока там.
– А ты?
– Что я?
– Ну как – ты здесь, а он там?
– Послушай, – сказал я, – это по телефону не объяснишь так просто. Его взяли сразу, еще в марте, это все подложное дело, ты же знаешь, как это там устроено. Меня оставили в покое, взяли только подписку о невыезде, несколько раз пригласили на допрос – и все. Но я понимал, что это вопрос времени, всплывут чьи-нибудь новые показания, и тут-то я им и понадоблюсь. Что мне надо было делать – сидеть и ждать, когда за мной придут? Здесь у меня есть все-таки хоть какой-то шанс вытащить Володю, а если бы я загремел вслед за ним, то уж точно не смог бы. Пришлось нарушить эту дурацкую подписку, я до последнего не верил, что все получится.
– Ну хорошо, – сказала Марина протяжно, словно раздумывая. – Ты не забудь про Володю только.
– Не забуду, – ответил я и продолжил, удивляясь собственной смелости: – Послушай, может быть, тебе в самом деле имеет смысл сюда приехать? Было бы здорово встретиться. Квартира большая, я выделю тебе отдельную комнату, а не хочешь – сниму тебе лучшую гостиницу.
– Ты никак разбогател? – в голосе Марины чувствовалась усмешка.
– Я не беден, скажем так, – ответил я. – Давай, ведь летом балетные школы не работают и у тебя наверняка появится свободное время. Я оплачу тебе билет на самолет…
– Я сама в состоянии оплатить билет на самолет, – ответила Марина. – Нет, навряд ли, не думаю, что это возможно.
Внезапная тяжесть появилась у меня в груди.
– Если у тебя кто-то есть, то это не проблема, – выдохнул я. – Бери с собой и приезжайте вдвоем. Еще и веселее будет.
– Дело не в этом, – сказала Марина, но мне показалось, что именно в этом.
Мы еще поговорили о чем-то незначительном и попрощались. Я вытащил из недавно привезенного винного шкафа бутылку Brunello di Montalcino и пил, пока голова не стала тяжелой и пустой, как колокол. Выпил еще, и, не раздеваясь, лег на кровать.
Ночью мне приснился Юрий Петрович. Мы плыли вдвоем на пароходе по Неве, стояли белые ночи, мерцали, переливаясь в каплях брызг, причудливые огни за окном, орлиный профиль Юрия Петровича выделялся на фоне сумеречного неба, и Юрий Петрович будто бы говорил мне: «У тебя большущее будущее, Андрей. Я ни у кого такого будущего не вижу, как у тебя. Я в тебя верю, слышишь!» Наутро я проснулся поздно, и у меня болела голова.
Я не вспоминал о нем с тех самых пор, мне не хотелось вспоминать. Память – как поезд, можно выбрать, в какой вагон прыгнуть. Он был предприниматель от науки, в прошлом профессор и парторг Финэка, где я учился, там я с ним и познакомился. Он произвел на меня незабываемое впечатление в первый раз, как я его увидел: выше среднего роста, плотный, спортивного телосложения, с характерным орлиным носом и в роговых очках – он сильно отличался от типичной постсоветской профессуры. Он производил впечатление человека необычайно энергичного, мощного, как шаровая молния, и пространство словно бурлило и закипало вокруг него. Я в то время был застенчивым, даже робким, и меня к нему сразу потянуло. Юрий Петрович нравился коллегам, нравился женщинам, нравился другим молодым ребятам – выпускникам вроде меня, вокруг него быстро образовалось что-то вроде кружка, Центр творчества молодежи, как называли это тогда. Он умел просто говорить о сложных вещах, заводить отношения, убеждать людей, давал мне сложные задания «на вырост», как он сам их называл, и удовлетворенно наблюдал, как я, выполняя эти задания, развиваюсь и расту. Он привозил из Миннауки заказы на научно-исследовательские работы, которые давали всем неплохой по тем временам заработок, но Юрий Петрович смотрел дальше. «Мы создаем инфраструктуру инноваций», – говорил он. На дворе стоял девяносто третий год, в обнищавшей и полуголодной стране свирепствовал бандитский произвол, носители инноваций пачками отбывали в Израиль и в Америку. «Вам не инновации нужны, а элементарные продукты» – заметили ему как-то раз, но Юрий Петрович был неутомим. Его кипучая энергия действовала как наркотик и заражала других, солидные люди – бизнесмены, чиновники строились в ряд и преданно шли за Юрием Петровичем. Все те, кто сейчас у власти: Нарышкин, Сечин, Миллер, Фурсенко – все они были опоясаны путами незримого братства «инфраструктуры инноваций», и со всеми ними я был прекрасно знаком.
Так прошла пара лет. Мир менялся, а мы по-прежнему создавали «инфраструктуру инноваций» – Юрий Петрович плодил одну непонятную идею за другой, создавал запутанную сеть, каждый раз повышая ставки, регионального уровня ему теперь не хватало, и он замахивался на федеральный. При этом все оставалось как прежде, мы так и были перезрелым Центром творчества молодежи, у нас не росли ни количество сотрудников, ни зарплаты. За окном начиналось новое время, многие мои знакомые быстро богатели, иногда слишком быстро (и заканчивали печально, как Сева), иногда медленнее, но более продумано, как Володя и другие, у всех уже появились «мерседесы», а я все так же ездил на подержанном «форде». Я чувствовал, как они меня опережают, и мой сформировавшийся с университета комплекс отличника начал бунтовать – я нервничал сам, изводил Марину, мы почти перестали общаться с друзьями, которые, как мне казалось, были хоть в чем-то чуточку успешнее, чем мы. Поезд ускользающего успеха проносился в столпе огней и грохоте колес, и мне казалось, еще чуть-чуть, и я не успею заскочить в его последний вагон. Так, конечно, долго не могло продолжаться.
При этом массированное ковровое бомбометание Юрия Петровича, казалось, привело к первому успеху – Миннауки решило создать Фонд поддержки инноваций, и он должен был получить большое финансирование. Я уже полтора года занимался этим проектом, знал всех чиновников министерства, которые в это вовлечены, и… ну, в общем, был в Петербурге такой Бондаренко, его организация тоже называлась как-то вроде «Инновационный центр Санкт-Петербурга», поговаривали, что он ходил под тамбовскими. Мы пару раз встречались в мэрии на совещаниях по инновациям… У меня был его телефон, я ему позвонил и предложил встретиться. Бондаренко назначил ужин в отреставрированном гранд-отеле «Европа», где могли себе позволить пребывать только иностранцы и бандиты, причем последних было значительно больше. С ним был еще этот лопоухий зам, не помню, как его звали. Я коротко рассказал про Фонд, про то, что есть возможность убедить Миннауки создать его на другой базе, ну, например, Инновационного центра Бондаренко, и в принципе Бондаренко сам знает, что для этого нужно сделать, а взамен я хотел бы получить должность генерального директора Фонда. Бондаренко выслушал, кивнул, сказал: «Сиди спокойно, ничего делать не нужно», расплатился и вышел вместе с лопоухим замом. Через неделю вышел приказ о создании Фонда на базе Инновационного центра Санкт-Петербурга и о назначении меня его генеральным директором. Мне было двадцать четыре года.
Я не думал, что Юрий Петрович будет мстить, в то время и за меньшее убивали, глазом не моргнув, но он просто был не такой человек, что ли, – в отличие от совсем беспринципного Бондаренко Юрий Петрович все-таки был профессором. Он и не стал. Хотя встречи с ним мне избежать не удалось – пару лет спустя мы столкнулись на приеме в Смольном, где невозможно было притвориться, что мы не знакомы. Он посмотрел на меня как на пустое место, и мне стало нехорошо. «Я хотел бы объясниться перед вами за ту историю», – промямлил я. Он не ответил, потом снова посмотрел, как на какое-то неприятно донимающее насекомое, которого прихлопнуть достоинство не позволяет, положил себе в тарелку канапе и пошел к своей компании: Нарышкину, Сечину, Миллеру и Фурсенко. Потом, на полдороге, повернулся и сказал: «Разговор окончен. Навсегда». И это «навсегда» отпечаталось у меня в мозгу, как след сапога на рыхлом снегу.
Не то чтобы я очень следил за развитием карьеры Юрия Петровича, долетали какие-то отголоски, как невнятные звуки на сильном ветру. Несмотря на знакомство с этой компанией, в Москву они его не взяли. Говорили, Юрий Петрович названивал Сечину – сначала отвечала секретарша, а через неделю оказалось, что номер больше не существует. Взяли других, более молодых, исполнительных и преданных. Одно назначение меня сильно поразило – в представительстве ЕС работал помощником некий молодой человек, поражавший всех засаленностью костюма – казалось, он в нем спал – и прочей неопрятностью внешнего вида, выглядевший ну очень по-советски. Поскольку основной официальной обязанностью этого молодого человека было подавать чай и кофе (очевидно, были еще и неофициальные), никто большого внимания на него не обращал. Как же все удивились, когда при переезде в Москву его сделали заместителем финансового директора Газпрома. По-видимому, он или слишком хорошо исполнял неофициальные обязанности, или некоторые аспекты финансовой деятельности Газпрома не требовали значительных интеллектуальных способностей, а может, и то и другое. Как бы то ни было, в Москву поехали другие… Я о Юрии Петровиче давно уже и забыл – этот сон напомнил мне про него. Не знаю, может вся жизнь пошла бы иначе, сделай я тогда иной выбор? И как? И куда бы она привела? Я до полудня лежал в кровати с больной головой: мысли, обрывки воспоминаний кружились в какой-то ужасной пляске и не находили покоя. Мне было стыдно и горько. Наконец все прошло.
Я продолжал заглядывать в церковь, хоть на пару минут, но регулярно. Иногда в ней оказывался падре Алессандро и, если у него было время, приглашал меня в сад, где мы разговаривали перед закатом. Его интересовало все русское, я рассказывал ему про Москву, где он никогда не был, про чемпионат мира по футболу, про Сити, и про Нижний Новгород тоже. Про Петербург он не спрашивал, а мне не хотелось говорить. Как-то раз он меня спросил:
– А каким образом вы очутились в Милане? И что вы делаете тут?
– Это непросто рассказать, – сказал я, подбирая слова на итальянском, и мне почему-то очень захотелось поведать всю правду этому священнику в облике добродушного медведя. – Мне пришлось бежать из России. Нарушить закон и подписку о невыезде. Предать друга, которого я знал с университета. Погубить наш бизнес. Я хотел уехать туда, где меня не могли бы найти, и Милан показался подходящим местом.
Мы помолчали.
– Вы счастливы в Милане? – спросил снова падре Алессандро.
– Счастлив? Счастлив чем? – переспросил я.
– Жизнью.
– Да, мне здесь хорошо, – начал отвечать я. – Мне нравится город, нравится моя квартира, нравится ваша церковь…
– Это не ответ на мой вопрос, – добродушно, но жестко оборвал меня падре Алессандро.
– Я не знаю, – сказал я, задумавшись. – Я давно не размышлял в этих терминах. Когда я был молод, у меня была такая концепция: лестница в небо, la scala verso il cielo – ставишь себе высокую задачу, работаешь на износ, чтобы ее достичь, и в этом весь смысл. Даже цель была… десять миллионов за десять лет.
– И как? – спросил падре. – Получилось?
– Нет, – улыбнулся я. – Получилось двадцать за двадцать. Прогрессия.
– И теперь вы счастливы? – продолжал он.
– Я не знаю, – повторил я.
– Вы что, хотите, чтобы я это сказал? – С медведя слетало добродушие, и я подумал, что именно так выглядел падре Алессандро, когда разбирался с гатчинским ворьем. – Если бы вы были бы счастливы, вы бы не думали, а сказали бы мне это.
Я промолчал.
– Хотите – вы можете исповедоваться, – вдруг прервал молчание падре Алессандро, и его голос звучал гораздо мягче.
– Это невозможно, – покачал головой я. – Я не крещен.
– Эту проблему легко решить, – улыбнулся падре. – На ваших соотечественников я много времени не тратил.
– Не надо, – твердо сказал я. – Я сам определюсь в своих взаимоотношениях с Богом. Не поймите меня неправильно, но я еще не готов… не сейчас. Это не отказ, это отсрочка.
– Понимаю, – сказал падре. – Каждый должен прийти к Богу сам, так и Евангелие учит. Вы несчастливы, это видно, но не настолько несчастливы, чтобы принять Бога.
– Надеюсь, я приду к Богу по другим причинам, – попытался пошутить я.
– Я тоже надеюсь, – сказал падре и встал, направляясь к выходу, и мне пришлось последовать за ним. – Но у людей в вашем возрасте это случается редко.
И снова я задумался тогда, вот и сейчас опять думаю, сидя на пустой утренней пьяцца Сан-Бабила, о том, что живу чужой жизнью. Лестница достигла неба, а за ним оказалась пустота, а я продолжаю жить в этой пустоте словно по инерции, а на самом деле – не должен. Эта жизнь – как летняя дымка в Милане, красивая, но скрывает очертания гор. А что есть горы? Или истина? Бог? Принять Бога было бы просто – это как вступить в реку и отдаться ее течению, и пусть оно несет тебя неизвестно куда, ты же ему доверяешь. Имея двадцать миллионов, можно было себе это позволить. Но все-таки что-то мешало безоговорочно на это решиться, как-то очень просто это выглядело – входишь в реку, и она смывает с тебя весь груз всего того плохого, что ты делал всю жизнь, так не бывает, не должно быть. Нет, думал я, мне нужно научиться жить той жизнью, какая есть, не важно своя ли, чужая. Самому – без Бога.
Я понял, почему все кажется мне ненастоящим, искусственным, выдуманным не мной. Все дело в ветре, или, точнее, в его отсутствии. В Милане хронически нет ветра, без него город кажется мертвой декорацией, а жизнь – иллюзией.
На пустой площади около церкви становится заметным движение. Подъезжают дорогие машины, из них выходят разодетые миланцы – седовласые синьоры в безупречных костюмах, их жены в элегантных платьях с немногочисленными, но дорогими украшениями, веет запахом старых денег, и вспоминаются портреты нюренбергской знати кисти Дюрера. Скорее всего, это крещение ребенка, для венчания рановато. Одна девочка в белом платье переходит дорогу и направляется к бассейну фонтана, наверное, ей скучно стоять в толпе и захотелось отвлечься. Я смотрю, как она садится на гранитное ограждение, блики солнца играют в ее светлых, как солома, волосах и белое платье поет в луче, и вот уже девочка совсем одна на пустынной площади у неработающего фонтана. Она проводит рукой по воде, и брызги летят, рассыпаясь и тая в солнечном свете. Мне вспоминается та девочка, которую я чуть не задавил на Тверской. У меня могла бы быть такая же красавица дочка, и сердце сжимается под грузом тяжелой печали – еще одно преступление в бесконечной череде тех преступлений, которые я совершил за свою жизнь. Почему же жизнь, еще недавно представляющаяся ясной и понятной лестницей, вела меня к поступкам, после которых в ней теряются красота и смысл? Я встаю, кладу на стойку бара десять евро и иду домой. Жить все-таки тяжелее, чем не жить, думается мне.
В последнее время мне часто стал вспоминаться отец – по утрам я лежал часами в пограничье между сном и реальностью, и вот тогда он приходил ко мне. Постоянно снился один и тот же сон: мы с отцом молча идем по мелкой протоке вдоль волжского плеса, мне шестнадцать лет, отец еще молод, в сетке бьется только что пойманная рыба, рассветное солнце отбрасывает наши длинные тени. Никого нет, только солнце, низкий песчаный берег, сильное течение воды в протоке струится вокруг моих ног, и мы молча идем все дальше и дальше по мелкой воде. Мы никогда не были близки с ним, особенно в последнее время, за несколько лет перед его смертью. Отец сам не хотел общения со мной – на мои поздравления с днем рождения и с Новым годом отвечал с издевкой, словно выпячивая их формальность, а нужных слов у меня не находилось. Я всегда его стеснялся из-за бедности. Особенно в институте, забитом золотой ленинградской молодежью. Мне не хотелось, чтобы друзья знали о том, что мы живем в двухкомнатной квартире на Наставников, что брюки мне шила мама, потому что на нормальные джинсы денег нет. И потом, когда я уже жил один, короткие приезды в квартиру на Наставников были невыносимы. Там все хирело, ветшало и деградировало, причем не только квартира, но и двор, и люди вокруг – сравнительно однородный класс ленинградской интеллигенции сменился окружением смеси рабочей слободки и среднеазиатского базара – все, кто мог, оттуда уже уехали. В блочных домах виднелись плохо замазанные трещины, а скверики детских площадок зияли пустыми проплешинами и остатками развороченных каруселей. Наверное, я мог бы им купить квартиру получше, но в последние годы отец как будто самоустранился от всего, и я даже не заводил с ним этот разговор. Полтора года назад позвонила мама и сказал, что отец перестал вставать с постели. «Найми сиделку, – ответил я, – все эти проблемы решаются деньгами, я же пересылаю вам деньги». – «Ты не понимаешь, – сказала мама. – Он умирает. Ты бы приехал с ним попрощаться». В это время у нас как раз шла сделка по покупке швейцарского трейдера, и у меня уже были билеты в Лондон. В принципе все билеты сдаваемы, но… я подумал, что там будет только умирание, тягостное молчание среди, в общем-то, уже совсем чужих людей, которым нечего больше сказать друг другу, среди осколков детства, погребенных под слоями чужой жизни. «В Петербург? – спросил я зачем-то. – Мама, я не могу, я сейчас занят, мне нужно в Лондон, после Лондона обязательно заеду». Когда я был в Лондоне, позвонила мама и сказала, что отец умер. Мы с Кареном как раз возвращались с ужина – значит, в Петербурге была глубокая ночь. «Как это было?» – спросил я. «Ты хочешь знать, как это было? – сквозь мамины слова прорвались рыдания, как воды весеннего паводка прорывают ветхую плотину. – Ты хочешь знать, как это было? – повторила она. – Он плакал весь день вчера, может от боли, может нет, и говорил, что у него нет больше сына, потом затих и уснул, а во сне умер». Я повесил трубку, придя в гостиницу, перечислил ей сто тысяч на похороны – и все. Вернулся в Москву. Мы не разговаривали где-то полгода, потом она позвонила и сказала, что слабеет и что ей нужен постоянный уход. «Найди себе самый лучший хоспис, мама, – сказал я. – Я все оплачу».
Говорят, к родителям нужно относиться как к хорошим друзьям, которые очень скоро уедут в далекое путешествие. Пусть так. У меня не получилось. Отец и волжский рассвет посещали меня каждое утро, я поздно вставал и дни были наполнены тяжестью.
Еще я купил себе красную Tesla model S в новом комплексе UniCredit Tower на Порта Нуова. Просто зашел и купил. Потому что мог. Водить ее сначала казалось немного странным, потому что не было слышно шума двигателя, но потом я привык. Она пулей ускорялась и могла без подзарядки проехать километров четыреста пятьдесят, а мне больше и не надо было. Я заряжал ее в подземном гараже на Корсо Маттеоти, брал чуть ли не каждый день и колесил по окрестностям Милана, заезжал на озера, в винодельческие области Пьемонта, в Павию с ее сумрачными церквями, даже в горы Вальтеллины. Было познавательно, но и одиноко, поэтому я очень обрадовался, когда пару дней назад позвонил Франческо и сказал, почти как сегодняшний бармен: «Sarebbe il caso di andare al mare. Мы давно хотели пригласить тебя в наш дом в Санта-Маргерита. Давай в субботу?»
Дорога до моря оказалась для «теслы» удивительно быстрой. Я настроил контроль скорости и удержание полосы и в принципе мог вообще созерцать окрестности – как равнины Ломбардии понемногу сменяются невысокими холмами Пьемонта, и дорога начинает петлять в тоннелях. На особенно крутых поворотах я брал руль в руки, но скорее для подстраховки, машина хорошо справлялась сама. За выходом Genova Nervi дорога вынырнула из тоннеля, и с высоты я увидел море.
Мне всегда представлялся сакральным момент первой встречи с морем. Я помню, как увидел его первый раз в юности, на маминой работе давали путевки в Сочи для детей их отдела, и она уломала профком, чтобы ей выдали путевку для меня. Так я и поехал с детьми ее коллег. Мы долго тряслись в плацкартном вагоне, пересекая всю страну с севера на юг, и после второй ночи поезд повернул от Туапсе и выехал к морю – его отделяла только узкая полоска земли. Так я впервые увидел море – зеленые изумрудные валы мерно вздымались на его поверхности и обрушивались на галечный берег, а сквозь открытое окно доносился шум волн и перекатывающихся камешков. В воздухе пахло водорослями, дальними странствиями и романтикой новой любви. Открывшаяся изумрудная громада моря была совсем другой, чем коричневая лужа Финского залива, здесь чувствовалась мощь природных сил и великая тайна, манящая вдаль от берега. Позже такое ощущение мне доведется испытать лишь раз – на Кейп-Коде, громада Атлантики будет казаться еще мощнее, а тайна – еще сокровеннее.
Дом Франческо показывал, что в Италии водились не только старые деньги, но и новые, ну или, скажем, предпоследнего поколения. Его купили его родители, разбогатевшие на волне послевоенного роста иммигранты с Сицилии, но и Франческо в дом постоянно много вкладывал, например построил бассейн, в котором плескались Гайа/Галя и сын Паоло – Pascia, как сказал Франческо по-русски с итальянским акцентом. Наличие бассейна в доме высоко на холме с прекрасным видом на море и более чем получасовой дорогой, чтобы до моря добраться, казалось правильной инвестицией.
Под вечер все вчетвером мы отправились ужинать неподалеку в ресторан в Камольи. Солнце клонилось к закату, в привычно безветренном воздухе, море темнело зеркалом из синей, отливающей металлом, лазури до самого горизонта, устланного тонким слоем облаков. Казалось, это и не вода даже, а твердая субстанция, как ртуть, например, и ее можно резать ножом. Ресторан стоял на холме, где июльская жара чуть-чуть уступала свежести, и свежесть разносила запах пряных трав и только что выловленных морепродуктов, или эти два запаха соединялись в один и в ресторане им было пропитано все. Он щекотал нос и им хотелось наслаждаться вечно.
– Е il naufragar m’è dolce in questo mare[48], – процитировал я строчку из Леопарди.
– Браво, – восхитился Франческо, – не думал, что ты знаешь Леопарди.
– Выучил когда-то, – сказал я. – Когда учил итальянский, хватался за все подряд, и вот запомнил эти стихи. Моя память похожа на чердак, на котором свалены бесполезные вещи.
– Ну почему же бесполезные, – возразил Франческо, – сейчас цитата очень к месту. И в самом деле прекрасный вечер.
– Да, – согласился я.
– Знаешь, – сказал Франческо, – я раньше не ценил этого всего. В детстве каждый год наступал тот момент, когда родители говорили «andiamo al mare» и мы ехали на море, и я привык к тому, как здесь все устроено, и мне казалось, что по-другому и не может быть. Мне хотелось всего большего, хотелось самоутвердиться в этом мире, иметь свой дом, свое море. А потом произошел инцидент с мотоциклом, и я стал совершенно по-другому относиться к жизни. Я подумал, что есть какая-то причина в том, что Бог меня оставил на этом свете, я получил дар и чуть не потерял его, и вот сейчас мне было дано еще раз. Это как вторая жизнь. Мне показалось, Он будет рад, если я буду рад этому дару. И я стал ценить свою вторую жизнь, не думать о ней как о трамплине в счастливое будущее, а радоваться тому, что она есть. Я просто рад, что живу. И дом мне свой не нужен стал – вполне достаточно было улучшить родительский. А может, я просто стал старше, – продолжал Франческо. – Когда становишься старше, начинаешь больше ценить la gioia di vivere – радость жизни, ну ты знаешь. У нас в Италии это распространено… на юге больше, а я-то вырос на севере. Примитивно думать, что это просто еда и вино, хотя и они прекрасны, как, например, то, что сейчас нам принесут. Это именно радость каждой минуты жизни, почему-то только когда становишься старше или падаешь с мотоцикла, начинаешь считать, что жизнь – это дар. В России почему-то все считают, что она – конкурентный забег. Вы все хотите кого-то опередить, кому-то что-то доказать, ну наверное то, что вы – лучше всех, и потому у вас пропадает радость жизни. Вот скажи, ты рад, что живешь?
– Нет, – сказал я, на этот раз определенно, не так, как в церкви падре Алессандро. – Последнее время я считаю, что жить труднее, чем не жить.
– Ты не прав, – сказал Франческо, по-прежнему мягко, но настойчиво, я думал, он так же недавно уговаривал иранцев подписать очень выгодную для Mediobanca и очень невыгодную для Ирана из-за санкций сделку. – Ты просто не пробовал жить по-настоящему.
Что я мог сказать? Перед глазами пронеслось детство в Стрельне, где мои сверстники ходили «махаться на колах», обшарпанный, с трещинами на стенах, подъезд дома на проспекте Наставников, нищий Петербург, где бродяги рылись в урнах на фоне припорошенных пылью дворцов, притихший и печальный после 9/11 Нью-Йорк, далее Нижний Новгород, Москва. «Я не знаю, что значит по-настоящему», хотел сказать я, но промолчал.
Тем временем принесли закуски: устрицы, мидии, креветки, скампи и бутылку «Верментино». Красноватое солнце готовилось погрузиться в море на ночь. Шлейф запаха пряных трав и морепродуктов вился в воздухе почти материально, как тонкая шаль. Идиллия была совершенной. Я вспомнил, как в университете нам рассказывали про акционерную стоимость – единственное, что меряет успех, и опять ничего не сказал. Говорить что-то было глупо, тем более что Франческо в университете рассказывали то же самое. Вспомнился где-то вычитанный факт, что большинство самоубийств происходит весной и летом, отчаявшиеся люди не справляются с красотой окружающего их мира.
– Я всегда любил море, – продолжал Франческо. – Я думаю, хорошо бы взять яхту и пойти на ней отсюда на Капри. Ты был на Капри?
Я покачал головой – никогда не был нигде южнее Рима, да и в Риме пару раз по делам.
– Там очень красиво, – сказал Франческо. – Там бирюзовая прозрачная вода и гроты, совсем по-другому, чем здесь. Ты умеешь управлять яхтой?
– Нет, – снова покачал головой я. – Но я всегда хотел бы научиться.
– Это несложно, – сказал Франческо. – Не так сложно, как кажется. Уверен, у тебя получится.
Подали рыбу – выловленную утром глубоководную pezzonia, приготовленную all’acqua pazza. Ее свежее мясо пахло морем и йодом. Меня пронзила мысль, что красоту этого вечера необходимо с кем-то разделить, я просто не могу наслаждаться ею в одиночку. Есть разница между быть одиноким и быть одному, и здесь, с Франческо, именно одиночество впилось мне в горло и не отпускало. Я подумал о Володе, об отце и маме, обо всех других людях, с которыми сталкивала меня жизнь и кого больше в ней нет, и потом, конечно же, о Марине. Хотя бы Марина должна это увидеть, упорно свербело в голове, и я плохо помню дальнейшую нить разговора.
– Поехали? – спросил я, когда рыба была съедена, а вино допито. – Мне надо позвонить.
– Куда ты спешишь? – удивленно спросил Франческо. – А сладкое, а кофе? Ты же знаешь, что у нас так не делают.
Франческо был прав – пришлось еще остаться. Повар был неаполитанец, и в меню содержались некоторые неаполитанские блюда, такие как ромовая баба. Я вспомнил, что последний раз ел ромовую бабу сорок лет назад в Молочном кафе на проспекте Наставников, и не мог не попробовать. Она была вся облита настоящим ромом, свежая и очень вкусная, почти не уступала той, ей просто не хватало вкуса детства.
По возвращении в дом Франческо я устроился в отведенной мне спальне и позвонил Марине по WhatsApp. Марина тут же сняла трубку, я рассказывал ей про дом Франческо, про море, про ресторан, Капри и яхту, а она, не перебивая, слушала.
– Приезжай, – попросил я наконец. – Я не могу приехать к тебе – всплывут налоговые истории, я же, будучи в России, налогов не платил, а правительство США такие вещи прекрасно помнит и не прощает. Приезжай ты ко мне. Я не знаю, кто у тебя там есть, ну что поделаешь, приезжайте вместе. Здесь так хорошо, и я хочу, чтобы ты все это увидела. Я буду рад тебе, буду рад и твоему… другу, ну или кто он тебе.
– У меня никого нет, – сказала спокойно Марина. – Даже собаки.
– Ну тем более приезжай, – стараясь скрыть охватившую меня радость, ответил я. – Сейчас ведь лето, в балетной школе каникулы, погостишь – и в августе уедешь.
– Какой ты знаток, – казалось, я видел, как она качает головой. – Сейчас летняя школа идет. Но она заканчивается через две недели. Я подумаю.
Через две недели я встречал ее в аэропорту Мальпенса. Рейс из Нью-Йорка прилетал рано утром, я плохо спал и с утра еще заезжал за цветами. Я стоял среди встречающих и вспоминал, как ждал ее у выхода из Мариинского театра, она проходила сквозь группу поклонников, прощалась с коллегами, брала меня под руку, и мы шли к трамвайной остановке. Я даже не представлял, какой Марина будет после стольких лет, и, увидев, как она выходит, катя за собой маленький чемодан, подумал, что она совсем не изменилась, просто ее облик тронуло время. Она по-прежнему была похожа на повзрослевшую гимназистку, безупречный пучок стягивал волосы, черты лица немного заострились и морщинки бежали около уголков рта, глаз и на лбу. Солнцезащитные очки контрастно оттеняли ее бледную кожу.
– Что ты застыл? – улыбнулась Марина и коснулась моей щеки губами. – Давай цветы и бери чемодан, что ли.
Я и в самом деле стоял как истукан. Прикосновение ее губ, звонкий тембр голоса и полузабытые запахи обдавали меня волнами и словно переворачивали с ног на голову, как при сильном шторме. Ее движения были все те же, мимика, жесты – казалось, мы расстались совсем недавно. Я вез чемодан до парковки и думал, как же это я теперь поведу машину, мне казалось, я крепко пьян, в голове метались хаотичные отрывочные мысли, и ни одна не домысливалась до конца.
– «Тесла»? – не спросила, а скорее подтвердила Марина, увидев машину. – Здорово, у нас такие тоже популярны.
Эта реплика вернула меня в настоящее – Марина казалась теперь вполне реальной. И чужой, показалось мне. Неужели все потеряно навсегда, и я банально опоздал?
– Ты устала за перелет? – спросил я. – Я же говорил, надо было купить тебе билет бизнес-класса.
– Нет, – сказала она. – Я спала. И думала. Мне было чем заняться. Мы едем в Милан?
– Если хочешь, – сказал я. – А если нет – можем сразу на море, зачем тратить время.
– Хочу на море, – сказала Марина, и мы поехали.
Я привез ее в Санта-Маргериту, где предварительно заказал два номера в самой лучшей гостинице – Lido Palace, знаменитой тем, что в ней в конце сороковых годов останавливалась сама Эвита Перон. Похоже, с тех пор гостиница так и не ремонтировалась и казалась законсервированной во времени. Средний возраст персонала переваливал за семьдесят лет, их униформа сильно пахла нафталином. Посмотрев на тщетные попытки носильщика управиться с Марининым чемоданом, я сказал «Faccio io»[49] и донес сам. В номере Марины я не сразу обнаружил телевизор, он висел незаметно где-то под потолком, зато на том месте, где ему полагалось быть, оказалась огромная картина в золоченой раме – лошади мчались мимо дерева с раскинувшимися ветвями. «Надо же, – заметила Марина. – Давно мечтала, чтобы у меня дома висела такая картина вместо дурацкой плазмы».
Мы прошлись по набережной мимо узких разноцветных, словно опереточных домиков, зачем-то съездили на обед в Портофино, где не было ничего примечательного – по тропе, ведущей на скалу к замку, бродили толпы туристов, открывался вид на бухту, яхты и снова разноцветные домики, этот пейзаж казался слишком скученным и зажатым, смотреть в другую сторону, где разливалось море, было гораздо интереснее. Говорили о чем-то несущественном, больше молчали, и вдруг подул ветер. Я сначала не придал этому значения, а потом опомнился – неужели ветер? За все мое пребывание в Милане он подул первый раз, легко и беззаботно, на море возникла рябь, а пинии и трава зашуршали новыми звуками. Бриз перебирал Маринины волосы, и я подумал о том, как давно не вдыхал их запах на ветру.
«E come il vento odo stormir tra queste piante»[50] – всплыла другая строчка из Леопарди.
Я отвез ее в тот же ресторан в Камольи, но вечер получился совсем другой, чем в прошлый раз, с Франческо – ветер еще больше усилился, море больше не было плоским и мертвым, оно жило и дышало, по нему бежали барашки и его дыхание беззвучно обрушивалось брызгами на скалы внизу, ветер не доносил их грохот до вершины холма. Солнце садилось в густо подернутые багровым облака еще высоко над морем, и официанты прижимали трепетавшие на ветру скатерти камешками. Ветер выдувал запах пряных трав и морепродуктов, но он все равно чувствовался, словно въелся в стены ресторана… Я заказал то же, что и в прошлый раз: устрицы, креветки, скампи – и еще фасолари и тартюфи.
– Попробуй, – сказал я. – Таких у вас нет.
– Вкусно, – сказала Марина, попробовав. – И устрицы здесь другие, более пресные, что ли, но тоже очень вкусные. К нам устрицы привозят с Кейп-Кода. Там есть теперь несколько ресторанов, где устрицы подают с сашими, невероятно прекрасно. Ты помнишь, как мы были на Кейп-Коде?
– Помню, – сказал я и положил руку ей на руку. Она вздрогнула, но руки не убрала. – Я, как ни странно, все помню, воспоминания – это все, что у меня есть. И еще деньги. А больше ничего – ни друзей, ни родителей, ни семьи. В жизни было всего так много, а осталось так мало. И меня тоже в ней нет.
– Тебя? – спросила Марина. – Это как?
– Трудно объяснить, – сказал я. – Не чувствую себя, словно это кто-то другой живет или я живу не свою жизнь, а моя осталась где-то. Иногда больше, иногда меньше, иногда это проходит совсем, потом снова наплывает. Воспоминания в таком случае – это как якорь, держат меня на поверхности.
– У меня тоже есть воспоминания, – задумчиво сказала Марина. – Некоторых – лучше не было бы.
– Послушай, – сказал я. – Значительная часть наших воспоминаний – общие. Я хотел бы стареть вместе с нашими воспоминаниями… и вместе с тобой.
Марина молчала.
– Все это как-то backward looking[51], – произнесла она наконец, не отнимая руки. – Я тоже часто вспоминаю прошлое и радуюсь, наблюдая, как проходят дни, но мне хотелось бы, чтобы и будущее было тоже, и в нем была надежда. Тяжело жить без надежды.
– Пусть будет надежда, – сказал я. – Пусть будет общая надежда на общее будущее. Давай больше не расставаться.
Марина ничего не ответила, задумчиво взяла устрицу и облила ее лимонным соком и уксусом.
– Так устрицы в Америке едят, – улыбнулся я. – Так ты никогда не поймешь разницу между устрицами. Попробуй съесть, ничем не заправляя.
Марина вопросительно посмотрела на меня, потом взяла другую устрицу и несмело ее проглотила.
– Да, так в самом деле вкуснее, – сказала она. – Слушай, ты хочешь второе блюдо?
– Как хочешь. Я не голоден. А что?
– Я устала. Джетлаг дает о себе знать. Может, поедем уже в гостиницу?
Без Франческо можно было пренебречь итальянскими застольными обычаями. Я попросил у удивленного официанта счет, мы взяли начатую бутылку вина и вернулись в гостиницу. Перед дверью ее номера я остановился и вопросительно посмотрел на нее.
– Брось, – сказала она уверенно и просто. – Пойдем.
В номере пахло пылью. Я достал бокалы, вымыл их и разлил вино, а потом открыл настежь окно. В комнату ворвался свежий морской ветер, почти штормовой. Он трепал тенты под нами внизу, гнал по асфальту розовую страницу Gazzetta dello Sport, то поднимая ее, то снова пригибая к земле, наконец прибил ее к рекламной тумбе и оставил там трепыхаться, на ветру шуршали ветки пинии и пальмы на набережной. В беззвездном небе далеко вдали над морем плыли ультрамариновые облака. Жизнь обретала устойчивую реальность. Я был я. Мы пили вино, смотрели в окно на площадь, и я никогда еще не чувствовал себя настолько счастливым.