И снова зимой была свадьба. Выходила замуж Шура. В восьмидесятом тетя Вера показала нам ее из окна роддома: в коконе одеяльца ворочалось розовое помятое личико, черты которого еще не расправились, как крылья новорожденной бабочки. А через двадцать лет Шура в фате была похожа на елку в обильном «дождике». В ЗАГСе она куксилась, терла покрасневший нос и громко шептала: «Маринка, что делать, меня сейчас прямо тут вырвет…» Женихом был не Миша-Кубыша, а какой-то чернявый парень, старше ее на десять лет и ниже на голову. Миша-Кубыша был слишком хорош со своим благочестивым дедом – таких невесты не дожидаются; пока они учатся и работают, кто-нибудь другой повезет девушку кататься на мотоцикле, напоит, обрюхатит и женится через три месяца.
Свадьбу играли в клубе – его подняли из руин, но словно таким же, каким он был до того, как рухнуть. Оконные проемы затянули полиэтиленом, на самодельную проводку накрутили шары, которые сумрак сделал бесцветными, а тенями их пятнались деревянные столы, выструганные специально к свадьбе.
Гостьи в шифоне и бархате плясали на сквозняке, заносящем под дверь клуба снежную пыль. Плясали так, что на столах из стопок выплескивалась самогонка. Неприглашенные бабы и дети, пришедшие «на глядешки», в пальто, валенках и козьих платках мрачно сидели вдоль стен на клеенчатых – словно тех же, из моей юности, – стульях.
Лет пятнадцать назад я так же была здесь, на чьей-то чужой свадьбе, и говорила себе: «Запомни этот клуб, эту пляску с частушками под баян хромого деда Коли, этот запах пота и хлебного самогона, этот блеск – жира на мослах в тарелках, испарины на скулах и слюны на зубах из ”цыганского” золота, эти хищные цветы на платках и платьях, этот смех, в другом месте неприличный, эти клубы пара из разверстых ртов». Думала, что это пройдет. Но прошли мое детство, моя юность, а это осталось. Даже старуха в платье с гремушками на подоле была жива и все так же пела вместо не знающей слов невесты:
Я сестричка-невеличка,
Меня братья продать хочут,
Продать хочут, купцов прочат.
Да я молода, не продажна,
Не продажна, в уголку привязна…
Под вечер среди танцующих появился Юсуф с разбитым лицом. Он исхудал и пожелтел после язвы. Рваная куртка, настоящее отрепье. В вороте рубахи на цепочке болтались крест и цыганкино кольцо с красной смальтой – вот куда Марина дела его.
Взял меня за запястье и выдернул в круг танцующих, словно в последний раз мы встречались вчера. Я видела: ему плохо, он бравирует и знает, как пахнет у него изо рта.
– Я про долг помню, при первой возможности верну, – сказал Юсуф так, будто это финальная фраза скабрезного анекдота.
– Иди ты к черту. – Я взяла его голову за скулы и развернула к себе, глаза в глаза.
– Выходи за меня замуж. – И вдруг, заметив мою сестру, закричал с той отчаянной нежностью, с которой обращаются к опасно больному ребенку: – Мариночка, иди сюда!
Мы стояли втроем, обнявшись, сойдясь лбами, смеялись и плакали. Ни ревности, ни вражды, ни дружбы, ни страсти не было между нами. Мы встретились в лучшие наши годы, мы знали друг друга юными, прекрасными и всесильными. Для любви этого достаточно.
Марину увез Гольц, меня позвали убирать, Юсуф принялся допивать из стаканов, его выгнали. Он упал и лежал на снегу перед клубом до тех пор, пока мы с тетей Верой и другими женщинами не вышли, перемыв посуду. Была уже глубокая ночь. Снег искрился, как белое звездное небо. Юсуф не изменил привычке спать, склонив голову к правому плечу. Женщины позвали ребят, и те с гоготом, как черти в пекло, потащили тряпичную куклу Юсуфа в сторону его дома. Это была наша последняя встреча.
Юсуф уехал в Таджикистан. Он писал матери и Зухре. Поселился не в родном Турсун-Заде, а в Чаптуре, у родственников отца, пас с ними овец. Прислал фотографию – с бородой, в тюбетейке.
– Правильно сделал, что уехал. Только позорился тут и меня позорил, пьяный ходил, похвалялся: «Глеба убью», – говорила Марина. С годами Юсуф все больше раздражал ее, она стеснялась былого. Своим беспутным настоящим Юсуф будто бы порочил ее прошлое, доказывая, что не было ни счастья, ни его возможности, убивая фантазию, без которой воспоминания – яд несладкий.
Мы сели на диван, покрытый пыльным пестрым атласом, и Марина достала фотоальбомы. Их плотные картонные обложки было сложно измочалить, но времени это удалось. Оно словно грызло их и терзало, силясь отнять у памяти нашу нетленную игрушку – прошлое. В альбомах не было фотографий Юсуфа, но он присутствовал незримо, он только случайно не попал в кадр. Вот свадьба Марины, свадьба Шуры, ныне матери пятерых, вот и то лето, когда Юсуф еще был женихом Марины, и то, в которое я любила его, и то, в которое он жил у меня. Вот мы с Мариной и Юсуфом пошли в лес, вот костер, который он развел, и шалаш, который он построил, вот мы с Мариной обнимаемся – нас сфотографировал Юсуф. Вот еще, и еще Марина, увиденная его карим глазом в рождественском вертепе объектива. Она, тогда красавица, плохо вышла на этих фотографиях; Юсуф словно хотел снять ее не так, как это сделал бы любой другой фотограф, но «мыльница» не дала. Даже этого не позволила ему судьба. И в тот день Юсуфа уже не было среди живых.