Дождь шёл четвёртые сутки, и степь между Кривым Рогом и Кировоградом перестала быть землёй и стала тестом.
Старший лейтенант Дроздов знал эту степь по карте лучше, чем хотел. Двадцать два километра от Зелёной Балки на запад, по чернозёму, который в сухой день держит танк, а в дождь не держит человека: сапог уходит по щиколотку, вынимается с чмоком, и через час марша ноги весят вдвое, а портянки можно выжимать. Гальдер отводился именно так, как обещал Василевский, — рубеж за рубежом, цепляясь за каждую балку, за каждый ручей, за каждый хутор, за каждую кирпичную насосную или контору, годную под пулемётную точку. И за каждый из них батальон Дроздова платил.
В роте Лопухина к утру осталось сорок один из ста двенадцати. У самого Дроздова в батальоне из ста двадцати, с которыми он вышел из-под Никополя весной, дошло до этой балки восемьдесят семь — но это были не те восемьдесят семь. Тех давно не было. Это были восемьдесят семь из четырёх пополнений, перемолотых и слипшихся в одно, и Дроздов уже не помнил, кто из них пришёл когда. Помнил только Гриднева, тамбовского снайпера, который всё ещё клал тридцать из тридцати и всё ещё был жив, что само по себе на этой дороге было статистической невозможностью.
И помнил ещё одного — не за заслуги, а наоборот. Сёмочкин, рядовой из последнего пополнения, восемнадцать лет, откуда-то из-под Калуги, попал в батальон неделю назад и за неделю не научился ничему, кроме как бояться. Боялся он честно, не прячась: руки у него тряслись, когда он чистил винтовку, и он спал по два часа, а остальное время сидел и смотрел в одну точку. Дроздов видел сотни таких и знал, что из них выходит: половина гибнет в первом же бою, не научившись пригибаться, а вторая половина, пережив первый бой, становится солдатами. Какая половина достанется Сёмочкину, должно было решиться сегодня. Дроздов поставил его во второй взвод, к старослужащим, чтобы было кому в нужную секунду дёрнуть за шинель вниз.
Приказ был простой и оттого особенно тяжёлый: к исходу дня взять Зеленовку.
Зеленовка лежала впереди, в трёх километрах, за грядой пологих холмов, — рудничный посёлок, каких на Криворожье сотня. Дроздов разглядывал его в бинокль с рассвета: серые двухэтажные дома барачного типа, водонапорная башня, копёр над шахтой, отвалы пустой породы, рыжие от дождя. Ничего особенного. Немцы держали его не потому, что он чего-то стоил, а потому, что он стоял на дороге, и за ним была следующая балка, а за балкой — следующий посёлок, и так до Кировограда. Обычная точка на обычной дороге. Взять её полагалось «к исходу дня», и Дроздов, глядя на копёр и на пристрелянное немцами поле перед ним, понимал, что исход дня будет дорогим.
Странность была одна, и Дроздов её отметил, но значения не придал, потому что значение придавать было не его делом.
Третьего дня, когда батальон выходил на исходные, к нему в землянку пришёл человек. Не из дивизии — из армии, а может, и выше: петлицы инженерные, лицо городское, сапоги чистые, чего на этой дороге не бывает ни у кого. Человек не назвался, показал предписание за подписью, которую Дроздов видеть не привык, и задал три вопроса. Первый: какой приказ по Зеленовке. Второй: когда планируется взять. Третий, самый странный: цел ли в посёлке рудничный копёр и затоплены ли шахты. Дроздов ответил, что копёр цел, про шахты не знает. Человек кивнул, записал и ушёл, и больше Дроздов его не видел. Но запомнил: кому-то наверху Зеленовка была не просто точкой на дороге. Кому-то наверху был важен копёр.
Он выбросил это из головы. Копёр или не копёр — посёлок брать всё равно ему, и брать одинаково, что ради дороги, что ради копра.
Артподготовка началась в полдень — короткая, на двадцать минут, не та, что под Никополем. Снарядов в эту распутицу довозили мало: дорога позади батальона была такой же кашей, как дорога впереди, и тягачи вытаскивали застрявшие грузовики со снарядами по два часа на каждый километр. По Зеленовке работал приданный батальону дивизион полковой артиллерии — реже, чем хотелось бы, экономя каждый снаряд, — и Дроздов видел, как над посёлком встают бурые столбы, и знал, что этих столбов не хватит. Армейская артиллерия Боголюбова в этот день молотила по узлу обороны севернее, где шёл главный удар; батальону Дроздова, на второстепенной оси, досталось то, что досталось. Двадцать минут по пристрелянному посёлку — это не подавление. Это предупреждение.
В двенадцать двадцать он поднял батальон.
Поле перед Зеленовкой было ровным, чёрным, раскисшим. Шестьсот метров открытого пространства, которое в сухой день рота проходит за минуты, а в эту грязь — ползком, перебежками по пять шагов, проваливаясь, теряя сапоги, теряя людей.
Немцы дали подойти на половину. Это была их манера — не открывать с дальней дистанции, а подпустить, чтобы бить наверняка, по людям, которые уже вымотались первыми тремястами метрами грязи и идут медленно, как во сне. На отметке триста заговорило всё разом: два станковых с водонапорной башни, миномёты из-за отвалов, винтовочный огонь с окраинных бараков. Поле сразу покрылось разрывами — мины ложились часто, поднимая чёрные кусты земли пополам с водой, и в этих кустах пропадали люди, и не все из них появлялись снова.
Дроздов был не в цепи — позади, в неглубокой промоине шагах в полусотне за вторым взводом, откуда видел атаку всю, от фланга до фланга, и куда тянулся провод к Пушкарёву. Грязь хватала за ноги даже здесь, дыхание рвалось от одного только напряжения смотреть, и сквозь свист и грохот он слышал то, что слышно всегда в такие минуты, — крик. Не один, много. Кричали раненые, кричали командиры взводов, поднимая залёгших, кричал кто-то просто от ужаса, без слов. Прямо перед ним, шагах в тридцати, шёл второй взвод, и в нём, среди старослужащих, спотыкаясь, шёл Сёмочкин.
Дроздов увидел его в тот момент, когда мина легла близко. Старослужащие упали сразу, все, как один, — тело само бросает в грязь раньше, чем голова успевает подумать, этому не учат, это приходит. А Сёмочкин не упал. Он остался стоять — на секунду, на одну лишнюю секунду, потому что страх, который копился в нём неделю, в этот миг не бросил его наземь, а наоборот, сковал, превратил в столб. Он стоял посреди поля, один над залёгшей цепью, и смотрел на разрыв, и не двигался.
-- Ложись! — заорал Дроздов, и кто-то из старослужащих дёрнул мальчишку за полу шинели, и Сёмочкин начал падать — но опоздал на ту самую секунду, на которую опаздывают раз и навсегда. Вторая мина легла там, где он стоял. Дроздова обдало комьями земли и горячей волной, он вжался лицом в грязь, а когда поднял голову — на месте Сёмочкина была воронка, и рядом с воронкой лежало то, что нельзя было назвать Сёмочкиным, и старослужащий, который дёрнул его за шинель, сидел в грязи и смотрел на свою руку, в которой остался клок чужой шинели, и больше ничего.
Так решилось, какая половина досталась Сёмочкину. Первая. Он не научился пригибаться.
Дроздов поднялся. Подниматься было нельзя и не подниматься было нельзя: цепь, залёгшая под огнём на открытом поле, — это цепь, которую перебьют до последнего, медленно и спокойно, как в тире. Спасение было только впереди, в посёлке, под стенами, где миномёты уже не достанут. Комбату по уставу не место в атакующей цепи — его место на КП, за управлением боем. Но на этой дороге устав отстал где-то под Кривым Рогом: батальоны, в которых командир в такую минуту оставался на НП, ложились в поле и больше не вставали, и Дроздов давно усвоил, что иногда комбата стоит одна поднятая цепь дороже, чем всё его управление с тыла.
-- Вперёд! Не лежать! Сожрут! — Он шёл и поднимал их за шиворот, за ремень, пинком, голосом, и они поднимались, потому что комбат шёл, и пока комбат шёл, лежать было стыднее, чем страшно. Гриднев поднялся слева, на ходу вскинул винтовку, выстрелил — и один из станковых на окраине поперхнулся, второй номер сполз с бруствера.
-- Пушкарёв, — сказал Дроздов в телефон, мокрый, забитый грязью, чудом ещё живой. — Башня. Снять.
Корректировщик Пушкарёв, тот же, что под Никополем, сидел на этот раз не на тополе — тополей здесь не было, — а на крыше брошенного хутора в трёхстах метрах позади. Через полторы минуты по водонапорной башне легло звено, и второе, и башня сложилась внутрь себя вместе с пулемётным расчётом. На это ушёл едва ли не весь остаток снарядов, что был у дивизиона на сегодня, — и Пушкарёв доложил об этом так, чтобы Дроздов услышал: больше вызывать нечего.
Окраины достигли через сорок минут после начала. Из шестисот метров поля осталось на поле — Дроздов не считал на ходу, считать будет вечером, если будет кому, — десятка четыре. Сёмочкин был одним из них, и Дроздов уже не помнил его лица, потому что лица не осталось, а до того, как лица не стало, он видел его всего неделю и ни разу толком не разглядел.
В посёлке дрались за каждый барак. Это был другой бой — не поле, где смерть приходила сверху и издали, а ближний, в упор, из-за углов, через выбитые окна, по лестницам. Немцы отходили правильно, по-гальдеровски: не цепляясь насмерть, но и не убегая, — оставляли в каждом втором доме заслон в три-четыре человека с пулемётом, заслон держал, сколько мог, выбивал десяток наступающих и отходил к следующему дому, поджигая за собой то, что горело. Дроздов знал эту тактику и ненавидел её за расчётливость: немец менял свои три жизни на десять чужих и уходил, и в этом размене не было ни злобы, ни геройства — одна холодная арифметика отступления, та самая, которой учили в их академиях и которой так не хватало своим.
Бараки брали гранатой и матом. Подходили под стену, в мёртвую зону, кидали в окно, влетали следом, в дыму, не глядя — короткая очередь по углам, и дальше, к следующему. Дроздов потерял в бараках ещё человек пятнадцать — поодиночке, не цепью, а так, как теряют в городском бою: одного в дверях, другого на лестнице, третьего в комнате, которая казалась пустой.
Дольше всего держался заслон у копра — того самого, про который спрашивал чистый инженер. Пулемёт стоял в кирпичной будке подъёмной машины, у самого ствола шахты, и подходов к нему не было: перед будкой лежала открытая бетонная площадка, метров тридцать, ровная, как стол, простреливаемая насквозь. Двое, кто сунулся на неё, остались на ней. Дроздов остановил третьего, оттянул роту за угол ремонтного цеха и стал думать, и пока думал, пулемёт из будки бил короткими, спокойно, как бьёт расчёт, которому некуда спешить и нечего терять.
Гриднев решил это сам, без приказа. Он ушёл влево, за отвал, и пропал минут на десять, и Дроздов уже решил, что снайпера нет, когда из-за отвала, метров с восьмидесяти, сбоку, под углом к амбразуре, хлопнул выстрел. Потом второй. После второго пулемёт замолчал — не захлебнулся, не дал последнюю очередь, просто замолчал, разом, как замолкает машина, в которой остановили мотор. Гриднев подобрался во фланг, нашёл угол, под которым кирпичная щель переставала прикрывать расчёт, и со второго выстрела достал пулемётчика. Дроздов, поднимая роту на площадку, успел подумать, что этот мальчишка из-под Тамбова один стоит взвода, и что его тоже когда-нибудь положат: на этой дороге кладут всех, а хороших раньше — хорошие лезут первыми.
Копёр остался цел. Дроздов отметил это машинально и вспомнил инженера: вот тебе твой копёр, цел, бери.
К сумеркам Зеленовка была взята.
Дроздов прошёл по ней в темноте, под дождём, который не переставал. Посёлок горел в двух местах — склад и контора, — и в свете пожара было видно то, что всегда видно в свежевзятом посёлке: брошенное немецкое снаряжение, перевёрнутые повозки, тела в чужих шинелях и в своих, которые санитары уже начали стаскивать к конторе, на сухое крыльцо. Свои отдельно, чужие отдельно. Своих было больше.
Он дошёл до копра. Постоял под ним, задрав голову, — высокая решётчатая башня уходила в дождь и темноту, на верхушке торчало колесо подъёмника, мокрое, поблёскивающее в отсветах пожара. Обыкновенный копёр над обыкновенной шахтой. Дроздов не понимал, чем он важен, и не пытался понять. Важен — значит важен. Он положил перед ним семерых и потерял за день, по первой прикидке, около шестидесяти, и если кому-то наверху нужен был этот копёр целым — копёр стоял целый, оплаченный.
Тех, кого ждали у копра, Дроздов так и не увидел. К тому часу, когда они пришли, батальона в Зеленовке уже не было.
Батальон сняли с Зеленовки наутро после штурма, ещё затемно: дивизия уходила к следующей балке, к следующему посёлку, к следующему «к исходу дня». Когда Дроздов в последний раз проходил мимо копра, выводя роты на запад, он наткнулся на чужое оцепление — людей в новых полушубках, не фронтовых, тыловых, чистых, выставленных у ствола шахты ночью, по распоряжению, которого комбату никто не показывал. Они молча развернули его в сторону. Тогда он и понял, ради чего стоял этот караул и почему его, взявшего посёлок, отводят от копра, как чужого.
Идущие рядом бойцы оглядывались на оцепленный копёр без злобы, скорее с тупым фронтовым любопытством: что за чистые люди стерегут шахту, за которую вчера легло полроты. Кто-то сказал негромко: «Уголёк, что ли, нужен начальству». Никто не ответил. Уголька в этих краях не было — здесь была железная руда, и про это знали все, кто тут воевал, потому что отвалы были рыжие, а не чёрные. Но руда так руда. За руду тоже воюют. Дроздов оборвал разговор и прибавил шагу; через час колонна была за грядой, и Зеленовка скрылась.
А к копру подошли те, кого там ждали. Три крытых грузовика, охрана в таких же новых полушубках. Из первого вышел тот самый чистый инженер, и с ним ещё несколько, в штатском и в форме без знаков. Они не пошли к конторе, не пошли к тому, что осталось от боя, не спросили, какой ценой. Они пошли прямо к копру, встали под ним, стали смотреть вверх, на колесо, переговариваться, и один что-то записывал в планшет. Смотреть на них было некому: посёлок стоял пустой, с догорающей конторой, а батальон, который мог бы их запомнить, был уже за грядой. Так и было задумано.
Они получат свой целый копёр. Дроздов получил свою следующую балку. Каждый занимался своим, и линия, которая связывала чистого инженера с планшетом и воронку посреди чёрного поля, где накануне был Сёмочкин, проходила где-то так высоко над Зеленовкой, что снизу её было не разглядеть.
Впереди его ждало то, что всегда: сводить остатки первой роты с остатками второй, писать донесение о потерях, в котором будет шестьдесят с лишним фамилий и среди них Сёмочкин, рядовой, восемнадцати лет, не успевший стать солдатом; получать боеприпасы, которых не довезут; готовить батальон к новой балке, ничем не отличавшейся от той, что осталась позади.
Дождь шёл пятые сутки. До Кировограда было ещё сорок километров.
А под Зеленовкой, в затопленных шахтах, про которые чистый инженер спрашивал во вторую очередь, лежало то, ради чего Дроздов вчера положил шестьдесят человек и ради чего положит ещё, на следующих сорока километрах, не зная — ни он, ни Гриднев, ни мальчишка из-под Калуги, от которого осталась воронка, — что воюют они уже не за Кировоград.