Приведенные материалы при всем их многообразии дают представление более о неизменном присутствии магической составляющей в религиозном сознании православных жителей Российской империи XVIII столетия, нежели о переменах, которые происходили в век секуляризации общественной жизни.
Подсчет динамики численности колдовских процессов в России в XVIII столетии (к сожалению, несовершенный из-за неполноты Источниковой базы) отчетливо показывает всплески и падения интереса к «волшебству» на протяжении 1700–1801 гг. В настоящее время можно с уверенностью говорить о:
23 колдовских процессах в 1700–1720 гг.
80 процессах в 1721–1740 гг.
97 процессах в 1741–1760 гг.
22 процессах в 1761–1780 гг.
18 процессах в 1781–1801 гг.{564}
С чем связано значительное сокращение преследований «волшебников» в 1760—1800-е гг.? Как «новая культура» с присущими ей «движением» и «светскостью»{565} изменила отношения власти, церкви, общества к «волшебству»?
Наиболее отчетливо изменения в отношении к магии демонстрируют законодательные памятники XVIII в. Если, вступая в XVIII столетие, Россия при значительности церковно-учительной традиции порицания «волхования» и «чародейства» не имела статей общерусского светского закона о наказании «волшебников» (очевидно, что приговоры выносились прежде всего за «порчу», которая мало отличалась в представлении человека допетровской эпохи от прочих уголовных деяний{566}), то с наступлением «нового периода русской истории» Россия вместе с европеизацией вдохнула и европейскую озабоченность относительно «ведьм» (во всяком случае, никогда, ни ранее, ни в последующие века, в России колдовству не посвящали такое количество законодательных актов).
Петровское законодательство нашло возможным угрожать наказанием вплоть до сожжения «заговаривателю ружей, суеверному и богохульному чародею», включив при этом в законодательный акт аргументацию, основанную на мифологии отдаче души дьяволу: «обязательство с дьяволом» значительно усугубляло вину подследственного{567}. Вскоре, однако, выяснилось, что Петр выбрал давно устаревший европейский образец: к моменту появления петровских статей об «обязательстве с дьяволом» во Франции, например, уже более тридцати лет действовал июльский эдикт 1682 г. («О наказании предсказателей, магов, колдунов и отравителей»), запрещавший судам признавать «пакты» с дьяволом за реальность и последовательно трактовавший ведовство как занятие обманщиков — «соблазнителей»{568}. В тех же государствах Европы, где аналогичные французскому законодательные решения еще не были приняты{569}, «охота на ведьм» постепенно с середины XVII в. становилась анахронизмом, а вера в колдовство начала осмеиваться.
В России подобное отношение к «чародеям» было декларировано только Анной Иоанновной. 25 мая 1731 г. императрица подписала указ, который должен был способствовать искоренению в России суеверий, в особенности всякого рода «обманного» волшебства. Однако примечательно, что, отдавая дань новомодным рационалистическим и просветительским толкованиям «суеверий» и «волшебства» как «обманства» (о вреде от чернокнижия, кроме «гнева Божия и гнева ея императорского величества» в аннинском указе речи уже не было), составители указа все еще предусматривали самые жесткие формы наказания, как для практикующих «волшебников», так и для обращавшихся к их услугам: «А ежели впредь кто, гнева Божия не боясь и сего Ея Императорского Величества указу не страшась, станут волшебников к себе призывать или к ним в домы для каких волшебных способов приходить, или на путях о волшебствах разговоры с ними иметь и учению их последовать, или какие волшебники учнут собою на вред или, мнящее, якобы на пользу кому волшебства чинить: и за то оные обманщики казнены будут смертию, сожжены...»{570}.
Не случайно, что, в отличие от его французского предшественника, аннинский указ стал весьма примечательным шагом не в прекращении, а, напротив, в развязывании широкого государственного и церковного гонения на «ведьм» и народные магические практики. По указу 1731 г. продолжали судить волшебников и при Елизавете Петровне. На тридцатилетие с 1731 по 1761 г. в России выпало чуть ли не самое большое количество процессов по волшебным делам (почти 150 из исследованных нами 200 в XVIII в.!).
Существенные изменения в законодательство против «волшебства» были внесены только при Екатерине Великой{571}. Правда, в первый год ее правления 8 октября 1762 г. был обнародован сенатский указ «О поступании с появившимися в Ростове притворными кликушами и с шатающимися по Москве нищими». Он, в частности, требовал наказания для всех, объявлявших себя кликушами: «с таковыми явившимися притворными кликушами, когда оные явятся, ловя их, поступать по силе состоявшихся и преждепубликованных указов»{572}. Однако в дальнейшем просветительское неприятие «мучительств» за веру заставит императрицу записать в Наказе Уложенной комиссии не только принятые штампы о волшебниках-обманщиках, «обольщающих народ», но и то, что «обвинение в сих... преступлениях может чрезмерно нарушить тишину, вольность и благосостояние граждан и быть источником безчисленных мучительств, если в законах пределов оному не положено»{573}.
В Синоде это пожелание императрицы положить «пределы мучительства за веру» не всеми членами было принято однозначно. Примечательно, что переяславский епископ Сильвестр (Страгородский) предлагал не только подтвердить даже «расширить» старые законы об истреблении «суеверия» и кликуш, но и «вновь узаконить» пресечение масленичных гуляний («народного бешенства на седмицу сырную»), истребление «беззаконных в рождественские святки игрищ» и «игралищных позорищ на публичных и открытых местах...»{574}. Правда, в окончательном решении Синода предложения Сильвестра развития так и не получили. В частности, Синод постановил рассматривать веру в волшебство как глупость и поэтому наказанию подвергать умеренному, прежде всего учителей, а не пользователей магическими средствами. Синод определил и то, что наказание духовное (епитимья) должно предшествовать наказанию светскому и это наказание должно быть разным для «волшебников»-профессионалов и для малоразумных пользователей:
«Прежними Уложением и другими законами волшебникам и заговорщикам от ружья и от прочаго жестокая положена казнь. А по производившимся многим делам усмотрено, что таковые люди от одного своего неразумения и льстя себя глупою и безразсудною надеждою в таковой поступок впадают, а в самом же деле никакого по их желанию действия, каковыя они в бездельных письмах своих изъясняют, не бывало и быть не может, кроме одного их мечтания, каковое они в силе действия безумно присвояют. Того ради просит высокоматерняго Ея Императорского Величества к таковым легкомысленным людям облегчения, хотя они без наказания оставлены быть не должны, однако положить оное тем, кои обучают и действуют — потяжеле, а кто слушает таковых — полегче, и потом для епитимьи отсыланы б были в духовный команды»{575}.
Пока вопрос о «пределах» наказания обсуждался Уложенной комиссией, неожиданно громкое дело о колдовстве и кликушах в Великоустюжской епархии потребовало серьезной проверки законодательства на соответствие декларированным принципам умеренности и разумности. После того как в 1768–1770 гг. в Яренской волости Великоустюжской епархии в колдовстве и порче были обвинены восемь человек крестьян и местная консистория, равно как и Великоустюжская провинциальная канцелярия вынесли им обвинительный приговор, вмешался Синод, затем дело дошло и до Сената. 14 марта 1770 г. появился сенатский указ «О предостережении судей от неправильных следствий и решений по делам о колдовстве и чародействе, и о наказании кликуш плетьми, яко обманщиц». Этот сенатский указ получился похожим более на публицистическое произведение, высмеивающее невежество и «гнусность» суеверия, нежели на законодательный акт.
Сенат, прослушав дела, присланные из Великоустюжской провинциальной канцелярии, «об оказавшихся якобы в чародействе и посредством оного в порче людей» Яренского уезда Егоре Пыстине, Захаре Мартюшеве, Стефане и Илье Игнатовых, солдатской жонке Авдотьи Пыстиной и других, «находит... к великому сожалению своему, с одной стороны, закоснелое в легкомыслии многих людей, а паче простаго народа чародейственных порчах суеверие, соединенное с коварством и явным обманом тех, кои или по злобе, или для корысти своей оным пользуются, а с другой — видит с крайним неудовольствием не только беззаконные с ними, мнимыми чародеями, поступки, по невежеству и непростительную самих судей неосторожность в том, что с важностию принимая осязательную ложь и вещь совсем незбытучную за правду, следственно пустую мечту за дело, внимания судеского достойное, вступили без причины в следствие весьма непорядочное, из чего сверх напрасного невинным людям истязания не иное что произойтить могло, как вящее простых людей в сем гнусном суеверстве утверждение...»{576}.
В связи с этим делом Синод 26 октября 1772 г. тоже откликнулся указом, вообще запрещающим «изследование» дел о колдовстве епархиальным архиереям и духовным персонам. Отныне подобные дела уже не рассматривались как «духовные», а только как уголовные, «мошеннические», и передавались в ведение светских инстанций. Вскоре светский надзор за недозволенными религиозными и магическими ритуалами был подтвержден и в «Инструкции сотскому со товарищи» 1774 г.
На основании этой инструкции сотский должен был не только следить за «раскольниками» и иноверными, за «хождением... в воскресные и великие праздники и высокоторжественные дни на моление в церковь», но и наблюдать, «чтоб никто из уездных жителей никаких мнимых волшебников в домы свои ни явно, ни тайно не приводили по точной силе указа 1731 года майя 20 (25) числа, да и к ним волшебникам не ходили, и на пути о волшебствах разговоров с ними не имели и никакому душевредному их учению не обучались, а ежели кто, не боясь Божия гнева и онаго указного подтверждения, станут волшебников к себе призывать, или к ним в домы приходить, или на пути о волшебствах разговоры с ними иметь и учению их последовать, или какие волшебники учнут собою на вред, а мняще якобы на пользу кому волшебства чинить, оных ловя, и с теми, кои их призывают, представлять в канцелярию ж (sic! светский орган. — Е. С.), где с ними и поступлено будет по точной силе вышвписанного указа, также смотреть накрепко, чтобы никаких кликуш, кои якобы испорчены, тем выкликивают, а особливо в церквах во время божественной службы, а кто сему противно чинить будет, оных по точной силе указа 770 года майя 31 (14) числа начальникам наказывать»{577}.
Следующим логическим шагом в цепи «выведения» дел о колдовстве из «духовной» сферы стала глава XXIV (О совестном суде) Учреждения для управления губерний 1775 г. Отныне дела о колдовстве были приравнены к делам о преступлениях безумных и малолетних, и «поелику в оных заключается глупость, обман и невежество», то их надлежало «отсылать в Совестный суд, который един право имеет учинить о вышеписанном решение»{578}.
Так, к 1782 г., когда был опубликован «Устав благочиния» или «Полицейский устав»{579}, «духовные дела», в том числе дела о волшебстве и суевериях, были изъяты из сферы деятельности церковного суда, признаны уголовыми, «понижены в чине» и значении и переданы на места для решения светскими судебно-следственными инстанциями. Недаром в это время Екатерина, рассуждая о приезде графа Калиостро записала: «У нас не жгут колдунов, и я царствую уже двадцать лет, а случилось всего одно дело, в котором замешано было колдовство»{580}.
Светская власть отныне должна была разбирать «глупость, обман и невежество» «мнимых колдунов», светская власть выносила наказания, включая церковное покаяние и отсылку на увещевание в монастыри. Любые попытки духовной власти вмешаться в процесс «расколдования» России отныне пресекались.
Так, в 1781 г. архангельский епископ Вениамин обращался в Синод с жалобой на то, что совестный суд без совета с духовной властью приговорил крестьянина-ворожея Никифора Карелина{581} к публичному церковному покаянию. Архангельский архиерей возмущен был прежде всего тем, что назначение церковного покаяния исходило от светской инстанции. В разгоревшемся между владыкой и совестным судом споре суд настаивал на своем, ссылаясь не только на указы 1775 г. и 26 сент. 1780 г., но и беспокоясь об «излишнем оскорблении» Карелина в случае продления ему содержания под караулом. Дело окончилось тем, что Синод признал решение совестного суда и владыке Вениамину пришлось подчиниться{582}.
Таким образом, начав в петровское время с не слишком удачного копирования европейского опыта преследования колдовства, к 1770-м гг. Россия оказалась на уровне лучших законодательных образцов своих европейских соседей: в 1766 г. законодательством Габсбургской империи было прекращено преследование колдовства как мошенничества (но в этом акте Марии-Терезии не была, впрочем, отменена система наказаний за пакт с дьяволом и порчу{583}); в 1776 г. в Польше и в 1779 г. в Швеции впервые в Европе (!) была законодательно уничтожена сама основа для колдовских процессов{584}. Впрочем, на практике идеальные замыслы монархов и сочинителей законов по искоренению магических верований исключительно через обучение катехизису воплощались в жизнь не всегда. В Европе последняя санкционированная властью казнь ведьмы относится к 1782 г.{585}, а самосуды продолжались и в XIX в.{586}
Одной из причин малой успешности законодательства против суеверий стало плохо скрываемое суеверие тех, кто призван был исполнять высочайшие указы и установления. И у следователей, и у духовных наставников вера в «чары» слишком медленно уступала место пониманию волшебства как «обманства и мошенничества». По замечанию А. А. Кизеветтера, «совестные суды, проводя официальную просветительскую точку зрения, порою сами непроизвольно сбиваются на почву старозаветных воззрений»{587}. Сопротивление магического мышления рационализму нашло отражение даже в приговорах высших инстанций, допускавших, например, такие примечательные формулировки: «хотя тех речей за действительные признавать не надлежит», но «признавается... немалое в блудодействе привращением подозрение»{588}; «заговорный от ружья от пули и от порчи (тетрадки, переписанные дьяконом Власом Федотовым. — Е. С.), <...> более за суеверные, нежели за волшебные (значит, все-таки волшебные были тоже? — Е. С.) почесть можно»{589} и т. п.
В 1758 г. Московская Синодальная контора долго и с нескрываемым интересом расспрашивает каптенармуса Петра Сибилева о том, как его «портит» полковник Приклонский. Расспросные речи фиксируют, как «по напускам полковника Приклонскаго и человека ево Тихана <...> порчи ево болезнь ему, Сибилеву, пришла. Смертельный причины явятся (?) таковыя — мозг отговаривают от головы <...> Весь-де он, Сибилев, от них заговорен — сердце, губа... и все члены у него заговорены, а научен-де он, Приклонской, и протчия от вахмистра Бырдина, которой-де отца ево, Сибилева, и мать заговорил, и от тех ево заговоров они померли, да и протчие в полку многия тем же заговорам от него, Бырдина, обучаютца, и теперь у него, Сибилева, от их заговоров во рту нёбо отпало, а исподняя губа превеликая зделалась». Только в этом месте расспроса синодальные следователи усомнились в речах Сибилева и записали: «А понеже у него, Сибилева, исподняя губа никакой величины не имеет, но ординарной на ней вид, как оной быть надлежит, оказуетця почему, разсуждаемо было, что оной Сибилев находится в замешательстве ума своего, и за тем более ево спрашивать неможно». В полку подтвердили, что Сибилев был уже не первый год в помешательстве и буйствовал, и только тогда Синодальная контора признала донос Сибилева на колдовство Приклонского «неосновательным», и Сибилева вернули в полк!{590}
Трудно достигался и единый подход к толкованию сущности «суеверного» деяния: для одних судей «суеверие» продолжало оставаться прежде всего «духовным» преступлением, для других — уголовным, для третьих — прегрешением неразумных «простецов». Различия становятся очевидными уже при сравнении того, как называли в документах следствия и в приговорах улику — текст заговора, заклинания или оберега. В 1720-е гг. о тетрадях с заговорами еще могли писать, как о «творящих тщету христианскому спасению»{591} а о волшебстве как о «противном христианству действии»{592}. В следующие десятилетия из лексикона документов, направленных на искоренение ворожбы, постепенно исчезают (хотя, конечно, не повсюду!) ссылки на «противность» магических верований христианству. В середине XVIII в. о том, что волшебство — «дело самому христианству чюждое и ужасное»{593}, вспоминали все реже и в основном лишь такие истовые защитники церкви, как ростовский митрополит Арсений Мациевич.
Светские и духовные последователи Феофана Прокоповича усвоили совсем иной тон определения заговорного текста — насмешливо-уничижительный. В следственных документах списки заговоров начинают называть: «приличные к волхованию безделицы»{594} (1723 г.); «нелепые и веема мерзкие и суеверные писмишки», «безделные и зловымышленные бредни» (1727 г.){595}; «суеверных безделников вымыслами безумными на соблазн сплетенных, благочестия и святей церкви противныя писмишка» (1728 г.){596}; «несмысленные и бреденные письмишки», «от самых безумных и недобровоспитанных несмыслов вымышленный бредни и шалости» (1746 г.){597}; «от порчи говорить и протчия враки» (1754 г.){598}, наконец, «бумашка, достойная сущего презрения», которую обвиняемый имел «прямо по слабости его смысла совокупно ж с суеверия» (1774 г.){599}.
Осмеяние волшебства и колдовства, равно как и прочих «суеверий», не только в законодательстве и литературных опусах, но и в повседневном судопроизводстве, можно было бы принять за полную победу просвещенного разума над «безумными» и «бреденными» поверьями. Но парадокс заключался в том, что «нелепая» или «бездельная» улика (будь то заговор, текст непризнанного «чуда», «жития», «видения») не только сжигалась сама, но обрекала на нешуточное наказание ее владельца. Жестокость сыска и тяжесть приговоров сводили на нет значение рассуждений о «недобровоспитанных несмыслах» или «глупости» «суеверов»{600}. Жестокость, заложенная уже в законодательстве, на практике приводила к тому, что вплоть до 60-х гг. XVIII в. к «держателям» текста «волшебного» заговора или к «лже-святым», «измышляющим ложные чудеса», применялись допросы с пристрастием и пытки. Известны в России XVIII в. и казни «суеверов»: в 1702 г. в Москве на Болоте сожгли старца Дионисия Грека вместе с написанными им волшебными «еретическими писмами», в 1720 г. в Туле казнили причастных к порче помещиков Таракановых Минку Буслаева и его товарищей; в 1736 г. в Казани сожгли симбирского «колдуна» и богоотступника Якова Ярова; в 1744 г. казнили через «отсечение головы» беглую крепостную Аграфену Игнатьеву за «окормление помещицы своей» (но также и «за злое к смертному убивству коровницы бабы Василисы Петровой»){601}.
Еще большее количество «мнимых волшебников» умерло в период следствия от болезней или после наказания (шпицрутенами, кнутом, плетью), на каторжных работах. Так, в 1723 г. отставного солдата Ивана Краскова только за гадание жеребейками Криксрехт приговорил шесть раз прогнать с ударами шпицрутенами через батальон, а только затем направить в Синод, который, в свою очередь, определил Краскову публичное покаяние: «Красков с 10 по 17 марта, каяся, вне церкви стоял и по заамвонной молитве в церкви Успенского собора пред народ вина его прочтена, и он в том у иереев и у предстоящих прощения просил и впредь подобнаго обещался не творить»{602}. Для выживших после телесного наказания новыми испытаниями грозили отправка в солдаты, ссылка в Рогервик, в Оренбург, в Сибирь или в «тяжкие труды» по отдаленным монастырям.
Только с 1760-х гг. центральные органы сыска начинают выносить приговоры, более сообразные политике «осмеяния» суеверий, все чаще ограничивая наказание краткосрочным покаянием под надзором настоятелей ближайших монастырей. К примеру, одна и та же ворожея — московская солдатка Пелагея Черная в 1755 г. за свое волшебство получила приговор: «бить плетьми нещадно и на полгода в наитягчайшие монастырские труды», а в 1760 г. донос на нее по части волшебства был почти оставлен без внимания, и интерес Тайная канцелярия проявила только к подлинности паспорта солдатки!{603}
Но что было ждать от судов низших инстанций, если сама просвещенная императрица Екатерина Великая не была в полной мере последовательна в применении к «суевериям» статей своего законодательства. Столкнувшись с необходимостью принять решение о приговоре бывшему камергеру Петру Салтыкову, она, конечно же, объявила «волшебство» «недейственным», «безпутным», «несбыточным обманством», однако тут же пригрозила «жестоким» наказанием с участием «воинской команды»{604}.
Генеральная линия екатерининского законодательства о «суеверии» — перевести решение дел на места в светские суды{605}, тоже имела не только положительные результаты. Очевидно, что центральная власть переоценила просвещенность своих провинциальных подданных. В провинции и в XVIII в., и в более позднее время известны случаи вынесения смертных приговоров со ссылкой на закон. Так, в 1773 г. ратуша города Ельца решила казнить купецкого человека Савву Маркина, якобы посредничавшего в «порче» кликуши. Только после вмешательства Московской Синодальной конторы, назвавшей дело «сомнительным», а кликуш «притворными», дело было передано в Воронежский магистрат (как оно там кончилось, нам не известно){606}. Близкое дело имело место в той же Воронежской губернии в 1781 г. — крестьянина Ефима Кошолкина спас от деревенской расправы только Воронежский совестный суд: приведя законодательство против кликуш, суд приговорил кликуш «за обман» к наказанию плетьми, а «колдуну» Кошолкину назначил вдобавок к наказанию плетьми церковное покаяние, так как «оные причины отягощают судьбу его единственно из глупости и невежества»{607}. В 1770 г., когда в Любимской воеводской канцелярии крестьянка Пелагея Никитина после побоев призналась в волшебстве («в напущении на крестьянских женок беснования и кликоты»), ее спасло лишь вмешательство Синода: Никитина была признана невиновной, а любимский бурмистр за истязание крестьянки понес наказание{608}.
При всей противоречивости картины вмешательства светской власти в искоренение «суеверий» нельзя в заключение не отметить и некоторых достижений, оправдывающих ее усилия. В череде разнообразных дел о наказании «суеверов» в практике судопроизводства совестных судов конца XVIII в. можно найти и образцы, соответствующие идеалам Просвещения, когда преступление оправдывается «суеверием» и «совершенной глупостью»{609}, а наказание в форме епитимьи назначается за прегрешения.
В 1784 г. Архангельский совестной суд в приговоре по делу о «волшебстве» крестьянина Петра Трапезникова записал: «невежество его, от которого обман колдовства происходит, явилось доказательно потому, что по содержанию заручных ево в совестном суде ответов не знает он слов и силы десятословнаго Закона Божия, не разумеет, в чем состоит сила человеческия души именуемая волею человеческою и не понимает, могут ли или нет таинственные волшебников слова управлять действия человеческая воли». Совестной суд наказывает обвиняемого «всенародным покаянием», а архангельский епископ определяет «оному Трапезникову в Архангелском монастыре в воскресные шести седмиц дни во время пения стоять у дверей, а в протчия дни учить изустно Катихизис и игумену того монастыря оной объяснять»{610}.
В 1770-е гг. Тульский совестной суд объяснил кликушество как результат «нелепых воображений, закоренелого самомнения и невежества», а потому счел возможным оставить его без наказания: «Соображаясь с силою Высочайшего о губерниях уложения 26 главы 397 и 399 статей...»{611}. Примерно в это время Псковский совестной суд в резолюции об использовании магического приворота резонерствовал о недейственности «любовного напитка»: «ибо кроме обману ничего в нем заключаться не могло, и открылось в деле одно только суеверие, якобы можно какими-либо способами с помощью колдовства или любовь воспламенить или оную совершенно погасить и обратить в ненависть, каковым суеверием в самом действии и заражены они подсудимые»{612}.
Такие приговоры не остались незамеченными, и в конце XVIII в. в обществе осознали перемены в практике наказаний за волшебство. Недаром в опубликованном в 1795 г. «Словаре натурального волшебства» его переводчик в статью «ведьма» включил собственное заключение: «Сколь страшно прежде сего было подвергнуться доносу в колдовстве, столько мало ныне жалобы таковыя уважают, либо совсем сему не верят, или не важной делают приговор»{613}.
На протяжении всего столетия представление о необходимости наказания за волшебство и «суеверие» сохраняло значение и в законодательном дискурсе, и в практике судопроизводства. Декларируя, что лучшим лекарством от суеверий является «просвещение», светская власть при этом все меньше желала видеть в суевериях чисто духовные преступления. Приравнивая суеверия к мошенничеству, к мелким уголовным деяниям, к проступкам глупцов, слабоумных и малолетних, власть все менее доверяла церкви самостоятельно решать судьбы ее паствы{614}. Да и церковь, очевидно, к этому не всегда стремилась.
И для властей, и для подданных на протяжении всего XVIII столетия понятие «волшебство» (как и понятие «суеверие») продолжало нести в себе элементы культурного конфликта. Это был конфликт между просветительским идеалом «разумной веры» и реальностью традиционной православной религиозности. Притягательность магии — вера в достижение желаемого тут же, посредством «волшебных слов» и действий — оставалась значительной, соперничая с христианским догматом о воздаянии в «будущем веце».
Очевидно, что за XVIII столетие магия и волшебство ушли из арсенала государственных деятелей; при помощи волшебства к концу века все реже пытались разрешать социальные конфликты. Можно согласиться с мнением А. С. Лаврова, что «наибольших успехов удалось добиться в дворянской среде, где обвиненный в колдовстве сталкивался с насмешками и осуждением»{615}. Именно в этой среде все более находилось людей, декларировавших вредность и абсурдность колдовства{616}. Вместе с тем вряд ли стоит упрощенно толковать встречающиеся в законодательстве и литературе XVIII в. замечания о том, что вера в волшебство оставалась лишь среди простонародья{617}, — «простых» разумением хватало во всех сословиях. Тем не менее, хотя магические практики тоже демонстрировали возможности приспособления к вкусам и запросам эпохи, они мало-помалу оставляли за собой все более ограниченное поле влияния.