К книге
Собрание сочинений. Том 2. Дневники и письмаЯков Друскин. Письма. Т. А. Липавской
85%
Яков Друскин. Письма. Т. А. Липавской
44

1

‹Ленинград, конец мая 1930 года›

‹…› И еще о неуверенности: т. к. всё равно не можно знать будущего, то зачем об этом думать? Я это понял с фабзавучем: завтрашнего дня вообще нет, это отвлечение. И у Марка Аврелия об этом есть: если у тебя болел ребенок, то настоящее — это болезнь, а мысли об опасности болезни — это придуманное. И в Еванг[елии] есть: каждый день имеет достаточно своих забот и не нужно думать о завтрашних.

2

‹Ленинград›, 15 июля 1930 года

‹…› Я бросил курить. Первые два дня было очень тяжело, пока я всё еще надеялся получить табак, но на третий день увидел, что табаку не будет, и тогда решил расхотеть курить, и расхотел. Сейчас почти совсем не хочется, настолько, что даже не знаю, начну ли курить зимой. Я вообще думаю, что человек ничего не хочет, но хочет хотеть. Правда, можно спросить, почему же он хочет хотеть, но на это существует дьявол. Но его намерения ограниченны: он не может заставить желать чего-либо, но только желать само желание. Поэтому я думаю, что от желаний отказываться не трудно, т. к естеств[енное] состояние человека ничего не желать. Если бы все мужчины и женщины на месяц отказались от взаимных сношений — то они и совсем отказались бы. Так вот, твое желание уехать или что-то изменить, сделать, чтобы не скучать, тоже может быть уничтожено. Попробуй. Но глупо сказать: попробуй не скучать, попробуй не хотеть, чего хочешь.

3

‹Ленинград›, 17 июля 1930 года

‹…› Сон жены Цезаря я не знаю, подумаю, паутину снимай, рецензии продолжай. Пруста можешь бросить, кажется, там нет романа и книга скучная и плохая. К Флоберу у меня раньше было хорошее отношение, но теперь он мне не нравится. Ремизова очень люблю.

4

‹Ленинград, май 1931 года›

‹…› А я живу всё так же: занимаюсь и иногда лечу свои зубы. Звонил раз Шуре узнать о твоих налетах, да он спал. Больше не звонил, а сегодня получил письмо. А когда кончу фабзав[уч], у меня будет 10 дней летних каникул: 1. Спрячу подальше все школьные книги и тетради. 2. Приведу в порядок комнату и свои книги — это летняя чистка, бывает два раза в году. 3. Может быть, сяду на пароход и поеду по Неве куда-нибудь и назад. Это всё за два или три дня. 4. 7 или 8 дней буду лежать и читать. Это так каждый год бывает. (Кроме 3 — это бывает различно: в молодости ходил пешком, потом ездил. В прошлом году: сел на поезд, доехал до Павловска, слез, пообедал на станции и сел на обратный поезд.) Это называется: прогулка за городом. Потом начинаю снова заниматься (без фабз[авуча]) и раз в неделю или 5 дней езжу к родителям на дачу (но в этом году, может, не буду — неизвестно, поедут ли). Вот как живу и предполагаю жить ‹…›. А разница между моей глупостью и Лёнькиной та, что я сознаю свою глупость, а Лёнька не сознает. Так что я всё-таки умнее Лёньки. А я глуп. Потом еще. Глупость не надо выставлять напоказ. Но особенно прятать, да еще не от всех, а от некоторых, тоже не нужно. Ну а он, твой дурак-то, приедет? Ты, Тамарочка, не сердись, что я его ругаю, дурак ведь это не обидно, и я его не сердито ругал, а так, кстати. Вырастет, поумнеет, сама же, помнишь, писала: молодая кровь играет. Не даром же под лошадь попал. Только посечь вот его некому.

5

‹Ленинград, июнь? 1931 года›

‹…› Вот символ веры буддистов:

«Всё существующее мимолетно, всё мимолетно.

Всё существующее горестно, всё горестно.

Всё существующее едино, всё едино.

Всё существующее пусто, всё пусто».

Если хочешь, я вышлю тебе книжку о буддизме или дам, когда приедешь. Там есть очень хорошие и хорошо переведенные гимны, проповеди и молитвы буддистов.

6

‹Ленинград, лето 1931 года›

Дорогой Тамара (т. к. всё еще мы с тобой противоположного пола). Пишу тебе письмо. Оно будет небольшим, т. к. мне нужно уходить — на днях будет больше. Хотел еще вчера писать, но вчера весь день ужасно хотел спать и лег в 8 и с небольшими перерывами спал до 9 или 10 ч. сегодняшнего утра. Теперь твое письмо. 1. Что делать, если Лёня сердится? Плюнуть. 2. Лёнин отъезд и одиночество в течение месяца совсем не такая страшная вещь, Тамара, но очень полезная и хорошая, и ты это сама должна решить. 3. Пускай Данило Хвермсья нравится крестьянам и затеняет (это слово я разбирал несколько часов и не мог понять, выходило что-то странное: затекает, запекает, застепечет, застенечет) меня, я не завистливый. Позвоню ему сегодня или завтра. 4. Карандаша я, кажется, не брал, но память у меня слаба стала, наверное не скажу. 5. С головы моей выпал не один волосок, а больше. ‹…› 7. «Всё-таки страшная у меня судьба — жить только для того, чтобы есть и спать. Вот так участь!» — так пишешь ты. Чтобы ты яснее поняла ошибочность этого восклицания, построим силлогизм: Тот, кто живет только для того, чтобы есть и пить [здесь и далее: так!], у того страшная судьба — бóльшая посылка. Я живу для того, чтобы только есть и пить — меньшая посылка. У меня страшная судьба — вывод. Ошибка здесь называется quaternio term — средний термин (т. е. понятие, встречающееся в большей и меньшей посылке — понятие жизни только для еды и питья). Это понятие, или средний термин, употребляется в обеих посылках в разных значениях: в большей посылке — без ограничения времени — страшная судьба у человека, принужденного всегда жить только для [того-то]. Но из этого совсем не следует, что страшная судьба у человека, уделяющего 1 час в день еде и питью, или 1 месяц за несколько лет. Можно и иначе рассматривать эту ошибку: подлежащее меньшей посылки не распределено в сказуемом — не твоя жизнь, но один месяц твоей жизни оказался посвящен еде и питью.

7

‹Ленинград›, лето 1933 года

‹…› С тех пор [c отъезда Липавской] тоже ничего не происходило, но я у Лёни был несколько раз, хотя комната по-прежнему пустая. А ходил я туда, потому что кончил школу и хочу ничего не делать. Вчера был у Вали. Был еще Лёня с поросенком и ждали Хармса. Поросенок живет сейчас на Сиверской. Он вырос, почернел, кожа огрубела и стал боров. Я хочу завтра ехать в Петергоф на пароходе. Напросился еще Лёня, а за ним Хармс, боров и другие (кроме Вали, Валю мы приглашаем). Впрочем, сегодня было холодно и сейчас тоже холодно, да и кто поедет — неизвестно. Но ехать втроем: я, Лёня, Хармс — я не согласен. Еще Лёня с боровом хотят прийти ко мне, т. е. к моему угощению. Вот какое жство[здесь и далее начало слова густо зачеркнуто]. Но я хотел позвать вас всех до твоего отъезда, а ты уехала. Всё же придется устроить, что бы ни говорил Хармс, потому что он тоже не устраивает. ‹…› Дорогая Тамарочка. Мы все скучаем без тебя, и Хармс, и боров, и другие, но ты не обращай внимания и раньше трех месяцев не возвращайся, а то опять станем ходить к тебе каждый день, сидеть до 2-х, 3-х и курить, а это просто жство.

8

‹Ленинград, лето 1933 года›

Дорогая Тамарочка!

Некоторое время я не писал тебе, но ты не вини меня. Ты молода и красива, я же обременен годами.

Вчера был у Лёни. Был там и твой аист, хотя скорее поросенок. Впрочем, и поросенок вырос уже в целого борова.

Несмотря на свой преклонный возраст, я вел разгульный образ жизни: через день уходил из дому, играл в шахматы, на днях выпил две рюмки водки и вчера — три рюмки вина, разбавленного водой, — это напоминает английскую соль.

Не очень давно я был на Сиверской. Я обратил внимание на одну женщину: она ростом выше тебя.

Несколько дней тому назад у меня был Башилов. Он привел с собой другого человека, который за весь вечер ничего не сказал, но всё время рассматривал со всех сторон большой палец правой руки. Впрочем, он сказал: я пишу стихи, но плоховато, а вот Макаров — тот здорово пишет. Несколько дней спустя Башилов снова пришел ко мне. Боюсь увидеть его на днях.

‹…› Тамара. Мне надоел разгульный образ жизни, и я снова запираюсь дома. Что же касается до мыслей, то их всё нет. Иногда даже сам удивишься, как это их совсем нет. У других тоже нет. Вчера Хармс старался придумать какую-нибудь мысль и заснул.

Вот и всё. Принимая во внимание ограниченность моих умственных способностей, даже много.

Яша.

А женщину, которая выше тебя ростом, зовут Кирой Николаевной. Она мне понравилась. Но через некоторое время я подумал: что мне до Киры Николаевны, у меня есть Тамара Александровна.

9

‹Ленинград, лето 1933 года›

‹…› Вчера был у Вали, потом пошли к Лёне, у него были еще Ол[ейников] и Хармс. Хармс всё не отдает любопытных путешествий, и поэтому не могу их послать тебе. ‹…› Получила ли ты квадраты? Я их плохо знаю и был бы рад, если ты объяснишь мне их устройство. Вот квадрат Дюрера:

Здесь размещены все числа натурального ряда до 16. Натуральным рядом называется ряд чисел: 1, 2, 3, 4… Суммы от сложения каждого горизонтального, вертикального ряда и диагоналей равны. Напр. 1+14+15+4=1+7+10+16 и т. д. Ты прочти книжку (о квадратах) и учись сама составлять квадраты. Затем найди законы, по которым они составляются, и напиши мне. А когда приедешь, будешь учить Хармса и Ол[ейникова]. Они будут поражены. Ну, Тамара, я кончаю, а ты садись за квадраты, и увидишь, как время быстро пройдет до приезда Лёни, а затем до сентября или октября. Жду теории квадратов.

Яша.

10

‹Ленинград, 17 мая 1935 года?›

Д[орогая] Т[амара]. Я хотел написать тебе, что сегодня утром я ощутил радость. Этот день хорош, подумал я, проснувшись утром. Чем же приятен этот день, дождливый и пасмурный? Отчего хорош? И я вспомнил: сегодня Тамарочкино рождение. Поздравляю, Тамарочка. Еще я хотел написать тебе о том, что Бог сотворил мир в 6 дней и на седьмой сказал: хорошо. Затем, а может быть, и в эти же 6 дней были сотворены человеческие души, также и твоя. Оттого мир хорош. Еще я хотел написать, что мне приятно и интересно только с тобой и что сейчас я очень скучаю по тебе, что писать тебе письма легко и приятно. Еще я хотел сказать, что я тебя люблю, потому что ты красива, непонятна, твои поступки необоснованны и бесцельны, как искусство. Но всё это не то, я не сумел бы объяснить, за что люблю тебя. Я думаю, просто нельзя не любить тебя. Но затем я пошел в школу, провел там весь день и устал. И вместо радости стала печаль. Я думал: ты как бы несуществующая женщина, далеко, и когда приедешь, не станешь ближе. Мир, который я создал и положил к твоим ногам, — несуществующий. Я же сам — неудачник, не сумевший устроить своей жизни. Когда однажды Лёня спросил меня: чувствуешь ли, что перевалило за половину жизни, я сказал: чувствую, что перевалило за жизнь. И сейчас так же.

Твой Яша.

11

‹Ленинград, май 1936 года›

Дорогая Тамара. Пишу тебе из школы. Сейчас перерыв, делать нечего и болит голова после вчерашнего пиршества у Шуры. После пиршества Лёня вел меня, как ты вела Лёню однажды летом. Шура потолстел и переродился. Он дает всем деньги в долг и не в долг, кто сколько попросит, и берет меня на содержание (600 р. в месяц). Д. И. купил фисгармонию и играет на ней, старый дурак, весь день. Лёня производит в уме сложные расчеты и вычисления. Я сказал ему: ты не оставляешь места для случая. Это не благородно. О Екатерине Васильевне я сказал: это конспект женщины, а о Нюрочке: это мировой уют. Дорогая Тамара, приехал Шура. Он потолстел и переродился. Я тоже переродился. Лёня и Д. И. переродились. Все мы переродились. У нас новость. Д. И. купил фисгармонию и играет на ней весь день. Некоторые говорят, что это не умно, намекая на его годы. Лёня увлекается решением в уме сложных задач, но всегда ошибается. Тамарочка, я понял, что Екатерина Васильевна мне не нравится — это конспект женщины. Что же касается до Нюрочки — это, скорее, мировой уют. Тамарочка. Вчера у меня был Лёня и напомнил мне мои слова. Однажды я решил стать добрым и хорошим и пробовал быть таким целую неделю, но ничего не вышло. Когда я увидел, что ничего не выйдет, я сказал: кончился мой душевный праздник. Так вот и сейчас вроде этого. Так что ты приезжай скорее. А так как я переродился (и Шура переродился, и Лёня, и Д. И., и Н. М.), то я не буду уже больше сердиться на тебя или буду сердиться, но не много и редко, и буду делать всё, что ты захочешь.

Яша.

Тамара. Напиши или телеграфируй, когда приедешь, я хочу встречать тебя. Но если ты приедешь 14, 16, 17, 20, 22, 26 или 28, то я не смогу тебя встретить, если поезд придет до 7 ч. вечера — до 6 я в школе. (Мне не осталось времени для приезда. — [Помета Липавской])

12

‹пос. Чаша Челябинской обл., 1943 год›

‹…› Д. И. раз сказал, что из всех нас наибольший актер — я. Я думаю, что когда хорошо жить, то все играют, хотя бы немного, когда же остаешься один или живешь так, как мы здесь живем, то не до игры. Мне кажется, что даже в последнее время в Ленинграде, когда вкусовые ощущения занимали слишком большое место в жизни, — они и здесь еще занимают чрезмерное, неподобающее им место — и тогда еще был некоторый интерес к игре. Но в Чаше этого быть не может. Здесь не до игры. И это могло бы быть хорошо, т. е. хорошо стать собою и не играть, но здесь оказалось: когда перестал играть, то погрузился как бы в сон. Это не так просто: не играть и стать собою, т. е. быть искренним с самим собою. Даже когда к этому заставляют внешние условия, сам от себя уходишь: чувства, ощущения, всё притупляется.

13

‹Свердловск›, 6 декабря 1943 года

Дорогая моя Тамарочка. Гёте говорит: вначале на небе видны только яркие звезды, когда же присмотришься, видишь и не яркие, и от этого небо становится еще лучше. Так и в искусстве, говорит Гёте. А у меня сейчас наоборот: и яркие звезды тускнеют. Я давно хотел достать «Анну Каренину». Сейчас достал, и вот скучно, кроме немногих очень хороших мест — когда Толстой пишет о любви, рождении и смерти. Это у него хорошо. Большей частью я, как мальчик в сказке о голом короле, вижу только, что король голый. ‹…› Так вот и в «Анне Карениной», мне кажется, большей частью очень серьезно говорится о несерьезном. Это одна возможность. Но полуслепому всё кажется тусклым, может быть, я потерял за два года часть чувств и поэтому мне неинтересно всё, что касается этих чувств? Но почему же тогда интересно объяснение Левина и Кити или смерть Николая Левина? Может быть и так: если ты любишь синий цвет, то тебе могут нравиться и не очень хорошие картины, если в них много синего цвета. Это уже что-то физиологическое. Так же и с чувствами. Тогда может быть, я уже без всякого пристрастия отнесся к «Анне Карениной»; и потому мне было скучно. Я думаю, есть два искусства. Первый вид. Если в комнате стоят два рояля, одинаково настроенные, и на одном ты ударишь какую-либо клавишу, то второй рояль резонирует, т. е. и на втором рояле звучит та же струна. Такой же результат может быть и в искусстве. Но если чувства ослабели потому, что ты увидел что-то более серьезное и значительное, то резонанса может и не получиться. Также может быть, что какое-либо настроение или чувство преобладает над другими, и получается ограниченный резонанс — только для одного чувства. О таком искусстве что же говорить? Здесь уже нельзя говорить: хорошо, но только: нравится, так же как нравится или не нравится синий цвет. В этом нет ничего ни хорошего, ни плохого. Это первый вид. Но о втором виде сказать уже труднее. Оно тоже, конечно, связано с какими-то чувствами и может быть и радостным и нерадостным, но действует всё же помимо твоих настроений и чувств и вызывает у тебя какое-то восхищенное удовлетворение. Так, я думаю, ты читаешь «Илиаду» или слушаешь Баха. Первый вид потворствует твоим настроениям, второй деспотичен и создает в тебе новое и подчиняет себе. Но чистые виды встречаются редко, чаще помеси, и таков Бунин, причем ближе к первому виду. Некоторые его рассказы очень хорошие, больше всего мне понравились «Осенью» и «У истоков». Но, во-первых, они близки мне по настроению. Во-вторых, я боюсь этих настроений и поэтому эти рассказы показались мне страшными. В-третьих, я вообще против настроений и за деспотическое искусство. В-четвертых, но всё же его рассказы очень хорошо написаны. И потом еще: когда о чем-либо говорят: это типично такое или типично другое — это всегда не хорошо. Бунин — типично русский писатель, и это уже не хорошо. Толстой или Гоголь не менее русские, да их и нельзя представить себе нерусскими, но типично русские к ним не подходит. 10 или 12 рассказов Бунина, и прежде всего «Осенью» и «У истоков», и еще «Господин из Сан-Франциско» и «Митина любовь», а остальное всё, может быть, только портит его.

14

‹Ленинград›, 2 сентября ‹1968 года?›

Дорогая Тамарочка.

С твоего отъезда был только один день хороший: пятница. Но уже вечером пришел Харджиев, был и Александров. Харджиев не плохой, но уж очень инфантильный и слишком часто употребляет местоимение первого лица в разных падежах, и разговор был ни о чем. А я сейчас очень устаю не от дела, а от безделия. Я не устаю только с тобою, а всякое другое общение сейчас для меня очень утомительно, поэтому я и не хочу приехать к вам, а хочу приехать к тебе. Вообще для меня утомительно общество больше двух человек, считая меня. А второй человек — это ты.

В воскресенье мне снова пришлось встретиться с Харджиевым по делу: расшифровать одно стершееся стихотворение Шуры. Тогда же я узнал две интересные вещи:

1. Иероглиф в литературоведении никем не упоминается. Значит, это Лёнино открытие.

2. Я всё не мог вспомнить, где были напечатаны стихи Лёни. Оказывается, во втором сборнике Цеха поэтов в 1921 г. напечатаны 2 стихотворения Лёни. Ал[ександров] найдет и перепишет их. И еще Харджиев считает, что Лёня оказал поэтическое влияние на Шуру. Действительно, в те годы Лёня был авторитетом для Шуры.

15

‹Ленинград›, 19 июня 1969 года

Дорогая Тамарочка.

В блокаду ты сказала мне: «если я не доживу, а ты доживешь до встречи с Л., то скажи ему, что я до самого конца не опускалась». — Теперь, когда наступают новые трудности, ты не должна опускаться духовно. ‹…› Мысли о здоровье ближних, беспокойства, волнения, трудности не должны вытеснить главное, что в тебе есть. Энтелехию я не придумал, а открыл в себе, увидев через электронный микроскоп, который называется любовью. Любовь всегда права, сказал Якоби.

Но если бы я и не открыл этого, то открыли это Ш. Л., Д. И., Н. М. Но если бы и они не открыли, то открыли бы твои записи.

‹…› Твои записи интересны в трех отношениях.

Во-первых. В них действительно встречаются интересные мысли, ты всегда очень красиво стесняешься, когда произносишь слово «мысль» применительно к твоим записям. Но я применяю его к твоим записям совершенно серьезно.

Во-вторых. Есть некоторые реальные, ноуменальные состояния, их можно заметить и записать только как бы выключив себя. Об этом и ты записала (— способ добраться до истины). Эта запись твоя так поразила меня потому, что об этом писал и я, и Гуссерль. И ты тоже, напр[имер], в ЭС, в записях некоторых снов и состояний. Это большое искусство выключить себя, оставаясь собою.

В-третьих. Свидетельские показания. Я уже говорил тебе: Дневник Анны Франк интересен совсем не как антифашистский документ, а как свидетельские показания людей, исключенных из общества и именно тогда ставших людьми. Потому что человек становится человеком, т. е. личностью, именно тогда, когда он хотя бы до некоторой степени перестает быть членом общества, уходит в внутреннюю эмиграцию. По аналогии с метаматематикой, метаязыком, металогикой я называю это метатеологией. Сейчас это самое интересное для меня. Твои записи — это свидетельские показания человека, имевшего силу уйти и жить в внутренней эмиграции.

В-четвертых. Твои записи важны еще для понимания творчества всех нас пяти. Я уже не говорю сейчас: пяти, но шести, потому что твои свидетельские показания самостоятельны и самоценны. Я уже говорил тебе о внетекстовых связях, это тоже имеет отношение к методологии. Чтобы понять до конца вещи и записи одного из нас, надо изучить и записи и вещи остальных пяти.

В-пятых. Я уже говорил тебе: поэтичность необходима во всём, даже Критика чистого разума, написанная педантично школьным языком, поэтична мыслью. Твои записи поэтичны, в них есть поэтичность мысли, слова, образа и чувства.

19. VI.1969. Твой поклонник, старец и постулат Я.

16

‹Ленинград›, 29 сентября 1970 года

Дорогая Тамарочка.

С конца 63-го г. я снова стал писать и писал много, но творчество было для меня мукой творчества — страданием. Я был почти тем, что Кьер[кегор] называет рыцарем веры, а жизнь рыцаря веры, говорит Кьер[кегор], — страдание. Когда же страдание достигало максимума, оно переходило в радость — радость страдания. И всё же я был только почти рыцарем веры, я положил руку на плуг и всё же оглядывался по сторонам. Но почти — ложь. Антихрист — почти Христос. Я почти ушел из жизни, это почти было ложью. После опустошенного взгляда с лета и осени 67-го началось истощение творчества. Затем неслучайная случайность. Я вернулся к тебе. Ты вернула меня к жизни. Четвертая часть Добавления к «Видению» — о молитве, прощание с периодом жизни 16.X.63 — XII 67. Я вернулся к жизни, снова пишу, имею удовлетворение или радость творчества. Хорошо ли это? Я переделываю ТФТ, вернее, после 8-летнего перерыва заново пишу седьмой вариант, он отличается от 6-го больше, чем шестой от первого. То, что я узнал за четыре года после 16.X.63, не пропало даром. И то, что я узнал от тебя и через тебя. Мне не хватало ноуменальной близости: ту, которая была — мама, — я потерял, новой не было, я искал ее не только в Боге, и это тоже была ложь: не только. Бог ревнив, Он требует только. Так я был не готов к этому только. Он послал мне тебя. Но отошел от меня; может, чтобы я искал Его на земле, в жизни: в тебе, в творчестве. Я поднялся на небо и снова упал на землю Я поднялся почти на небо и потому упал на землю. Жалею ли я, что снова упал на землю? Я скажу правду: нет, потому что у меня есть ты. Грех ли это? Не знаю, ведь я был почти на небе, а почти — грех.

29. IX.70. Я.

17

Ленинград, 11 августа 1971 года

Дорогая Тамарочка.

Сегодня я сказал тебе: может быть, и есть еще несколько женщин таких же прекрасных, как ты, но я несовместим с ними. Потом я подумал: я несовместим с жизнью, только пять человек было, с которыми я был совместен, а сейчас осталась ты одна, главная — энтелехия, дверь в жизнь. Эта дверь в жизнь и есть моя жизнь, остальная жизнь мне безразлична. Девять месяцев в году раз в неделю бывает праздник — ты приходишь. Три месяца в году праздник каждый день, он начинается в 10 — пол-одиннадцатого, когда открываются двери Рая. А до этого страшно.

Я говорил: банкротство — религиозная категория, чтобы всё получить, надо всё потерять. А тебя? Сегодня после 3-х я волновался: почему ты не звонишь? Если бы ты не позвонила, я бы всё потерял и ничего не приобрел.

В аду и в чистилище Вергилий вел Данте, а в Раю его вела Беатриче. Ты — моя Беатриче. Я тебя люблю.

11. VIII. Я.

18

‹Ленинград, вторая пол 1970-х годов›

‹…› Сейчас, ты знаешь, я хорошо занимаюсь, т. е. много пишу. Шура раз сказал мне, что он Иоанн Предтеча в поэзии. Я уже давно думаю, что я Иоанн Предтеча в философии. Но иногда на меня находит какое-то состояние пустоты и опустошенности. Иногда это бывает беспричинно, иногда когда я подхожу к трудному месту. То, что я пишу сейчас, ни на кого и ни на что не похоже. И тогда мне кажется: всё это так необычно, что просто невозможно. Я чувствую себя в какой-то пустоте, мне кажется тогда, что если бы я встретился даже с понимающим философом, я не мог бы объяснить или рассказать, что я пишу. Мне кажется тогда, что меня Бог оставил.

Я тебе говорил, что я люблю Шурин «Суд ушел». В конце там есть две строки:

Бог, Бог, где же Ты?

Бог, Бог, я один.

Мои вещи очень различны и разнообразны. Но сейчас, когда я пишу, я понял: всё, что я писал 40 или 50 лет, всё это об одном и том же — о том, что я сотворен, как сказано в Библии, — по образу и подобию Божьему. Это те же три темы, что были и у Шуры: время, смерть, Бог. Только я бы добавил еще одну, она есть и у Шуры: вина.

То, что я пишу сейчас, особенно с лета, т. е. летом мне это открылось, но я долго сомневался и проверял, — то, что я пишу сейчас, формально, может, и очень не похоже на прежние мои вещи, но это то же самое, но точнее. И еще: я неожиданно увидел — я нашел очень важные бинарные оппозиции, а это, может, главное в соврем[енной] структурологии, которую я почти не знаю. Это оказалось для меня приятной неожиданностью, потому что, когда я открыл их, я еще не знал, что в структурологии и лингвистике тоже основное или одно из основных понятий — бинарная оппозиция. У меня они совершенно другие, потому что я занимаюсь не лингвистикой и не литературоведением, мне интересно было, что некоторый формальный принцип исследования в философии оказался тот же, что и в соврем[енной] структурологии. Но у меня он обоснован совершенно иначе и в другой области.

‹…› Дорогая моя Тамарочка, меня мучает и моя некоммуникативность, бес закрывает мне рот, мне делается всё-всё равно, и всё же я пишу, я не понимаю, что заставляет меня писать, когда мне не только не с кем говорить о том, что я пишу, но я даже не знаю, сохранятся ли мои вещи после меня, прочтет ли их хоть один человек.

Когда я пишу свою большую и, должно быть, последнюю вещь — потому что я представляю ее в целом, она очень большая и вряд ли я успею ее закончить, а может, и не смогу, — когда я пишу, я не чувствую своей опустошенной старости, и когда я думаю о том, что мне надо писать, и когда я жду тебя и с тобою, но это ощущение опустошенной старости бывает иногда перед сном и ночью, иногда в промежутках и в встречах с людьми помимо тебя. Моя некоммуникативность — это какой-то мой грех и проклятие, я чувствовал ее и раньше, очень давно, но никогда так сильно, как сейчас. Это уже не игнавия, а что-то еще худшее и страшное, может, это и есть опустошенная старость. Но тогда откуда же то, что я пишу сейчас, ведь это хотя и то же самое, что всегда у меня было, но совершенно новое, и после «Видения» я никогда не писал с таким увлечением и не получалось так интересно. И если я сказал, что иногда я пугаюсь, ведь это просто невозможно, то ведь только через невозможное и совершается великое.

Я тебе рассказывал о стеклянном корабле. Когда я хорошо писал, то я чувствовал себя в стеклянном корабле, и после писания, и когда на работу ходил — это ощущение какой-то силы: я совершил что-то, и мне важно, что этого никто не знает и не узнает, важно, что я чувствую в себе эту силу. У Шуры тоже бывало это ощущение — в Разговорах — о Ковре Гортензии. Сейчас у меня два стеклянных корабля — то, что я пишу, и ты, но они не распространяются на всю жизнь: когда я пишу, я живу в том, что я пишу, и ничего больше не знаю, и когда я с тобой, мне тоже ничего больше не надо.

Предыдущая главаГлава 44 из 52Следующая глава