5 июня. Швейцер о художниках, поэтах и т. д.: для одних биографические данные помогают понять их творчество (ι), для других — не помогают (ε). О вторых и Пушкин сказал: «Пока не требует поэта… И меж детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней он». Пушкин сказал это, потому что он (как и Веберн и Введенский) принадлежал к этой категории. Шёнберг и, я думаю, Лермонтов принадлежали к первой категории. О Пушкине еще Гоголь сказал: «Все наши русские поэты… удержали свою личность. У одного Пушкина ее нет… Пойди улови ее (личности Пушкина) характер как человека, на всё откликающийся и одному себе только не находящий отклика». Кажется, Виноградов назвал это протеизмом Пушкина. Гоголь видит в этом достоинство Пушкина. Это не достоинство и не недостаток, а только ε-характер. У Лермонтова, может, в каждом стихотворении виден сам Лермонтов. Это ι-характер. Молитвы Лермонтова — это именно молитвы Лермонтова, а «Отцы пустынники и жены непорочны» — это гениальный взгляд на молитву Ефрема Сирина, именно только взгляд, почувствовавший красоту, не земную, а небесную, этой молитвы. Молился ли сам Пушкин, читал ли он эту молитву, хотя бы в Великий пост, именно как молитву? Не знаю, и никто, кроме Бога, не знает. Пушкин скрывался за своими стихами; Чехов тоже скрывался, но не так: из его писем видно, что он часто не понимал мудрости и смиренномудрия своих вещей. И в то же время и в записных книжках, и в его лучших вещах видно, что он искал веры, и я верю, что он верил. А Пушкин? В молодости он бывал и атеистом. Позднее он был настолько умен, что понимал: нельзя отрицать существования того, что по самому своему определению и по существу невозможно видеть глазами, слышать ушами, ощущать руками. Он — не не верил, а верил ли — не знаю.
Теперь перехожу к тому, что я хотел сказать — возразить Швейцеру. Да, творчество людей с ε-характером явно не зависит от их жизни, но неявно зависит. В проективной геометрии параллельные прямые определяются как прямые на плоскости, пересекающиеся в бесконечности. Так и ε-творчество и жизнь, но бывает, что эта всегда будущая бесконечность вдруг неожиданно проявляется и на конечном отрезке времени еще при жизни поэта. Так было с Введенским. До сентября 1931 г., когда Тамара ушла от него, он писал: «Здесь кончается чувство, начинается искусство». В «Куприянове и Наташе», написанном вскоре после ухода Тамары, уже появляется пока еще только намек на новое понимание и любви, и чувства, и его значения. Но это всё уже известно. У Хармса классический пример пересечения жизни и творчества: я люблю мясо и водку, я люблю толстых евреек. Конечно, хам, изображенный в этом стихотворении, — не Д. И. Но также, конечно, и Д. И. любил то, что и изображенный им хам. Разница только, что у хама, кроме этого, ничего и не было, а у Д. И. было: помимо земной Венеры и небесная, я уж не говорю о чуде и о Боге.
В ε-творчестве непосредственная связь жизни и творчества прямо или явно не видна, в ι-творчестве видна, даже если незнаком был с автором и не знал ничего, кроме его произведений. Например, в «Братьях Карамазовых» я чувствую, что не только Иван, но и сам Достоевский, может, и редко, но всё же думал о возвращении билета; ведь написал же он, что неверующий даже не представляет себе глубины сомнений, которые бывают у верующего. Также сладострастное насекомое сидело не только в Карамазовых, но и в самом Достоевском. В обоих случаях он кается и в Иване, и в отце Карамазове, я чувствую, что Достоевский кается в собственных грехах. Но в Смердякове я чувствую не христианское покаяние, а молитву фарисея: даже у Алеши не найдется ни одного хорошего слова для Смердякова. Но ведь сказал же Смердяков на вопрос отца — есть ли хоть один верующий, по слову которого гора сдвинулась бы в море? — «Один, может, два есть». Но ведь за эти слова Христос простил бы его, а Достоевский не прощает, ставит себя выше Смердякова.
16 августа. Уже полгода, как я хочу записать: к Марксу я пришел против своей воли, к Христу — помимо своей воли. Когда я здесь говорю о воле, я имею в виду не чистую, то есть грешную, волю, а то, что называют сокровенным сердца человеком, то есть ноуменальным я, может, односторонним синтетическим тожеством. Но что заставило меня обратиться к Марксу? Тоска по полноте и совершенству, но выраженная в рационалистической и греховной форме: стремление к полной непротиворечивой системе. Но очень скоро я увидел, что марксизм очень примитивно удовлетворяет это стремление. Тогда, пытаясь исправить этот примитивизм, пришел к системе, напоминающей Марбургскую (1920 — Лосский). Хотя это и не было так омерзительно мне, как чистый ортодоксальный марксизм, но всё же и это было против моей воли. По-видимому, рационализм (Марбургская школа тоже рационалистична) — один из моих главных грехов. Только в середине 1920-х гг. через музыку — «Страсти» Баха — я помимо своей воли был полностью увлечен Благой вестью и принял Ее полностью своим сокровенным сердца человеком. 28.VIII.
Не принял 28.VIII, а закончил 28.VIII начатое 16.VIII.