10 февраля. 3-го или 4-го умер Д. И. Так мне сказали вчера, и если это правда, то ушла часть жизни, часть мира. Ночью несколько раз снилось. Сны ищут оправдания смерти, и этой ночью смерть Д. И. была как-то объяснена, но я не помню как, помню только переломленный пучок прутьев.
В последнее время Д. И. говорил о жертве. Если его смерть — жертва, то слишком большая. Сейчас она обязывает.
Первым ушел Д. Д. в конце декабря.
Со смертью Д. Д. совпало начало моего растянувшегося отдыха и провал наступления. Затем — холод, истощение. Казалось, что уже конец всему. Ходить, во всяком случае, далеко я уже не могу почти два месяца. Евангелие не читал или очень редко. Но всё же я начал работать, хотя еще не по-настоящему. «Логический трактат». Когда я его писал, было так холодно и я так слаб, что больше получаса писать трудно было. Затем мы переехали в одну комнату. Становилось всё хуже, писать перестал.
Большое мгновение: утро, полутьма, грязь. Лида встает, я еще лежу, трудно встать, хотя хочется — от лежания болят кости, но страшно холода и движений. Это уже не жизнь, а полужизнь — двигаются тени в подземном царстве. Неделю или полторы назад стало совсем плохо, и я думал, что близок конец. Меня стали еще усиленнее подкармливать.
Самое сильное ощущение голода было перед моим отдыхом, то есть в декабре. Когда перестал работать и писать, стало хуже, росла жадность. Я чувствовал, как сохнут желания и чувства. Сейчас уже не хожу. Снова осложнение: возможен Лидин, может быть, и мамин отъезд. Наконец, смерть Д. И. — уже незаменимая жертва. Чтобы она не была такой бессмысленной и ужасной, я снова должен начать писать. Но я надеюсь, может, всё же Д. И. жив?
3 мая. Физиологический период после стационара прошел. Я как-то почувствовал святость пищи, например: грех катать шарики из хлеба. Январь-февраль: умирание, полусмерть, подземные тени, как в аду у Гомера. Категории-соблазны философии — тоже неуловимый мир теней. «Царство».
Об ощущении голода. Три периода: нисходящая линия — всё чаще непроизвольные мысли о еде, которые трудно подавить. Но до января всё же как-то держался. В десять-одиннадцать часов вечера мама и Лида ложились спать, а я, выпив несколько чашек кофе, после чего во мне что-то как бы проваливалось, ложился на полчаса-час отдохнуть, а потом писал часов до четырех. Эти четыре часа совершенно не чувствовал голода. В январе падение — плоть победила, но, победив, пала — потеряла силу. Это второй период, ощущение голода слабеет, даже не хочется вставать, чтобы поесть, иногда только вдруг отвратительная вспышка жадности, а потом снова безразличие. И в философии какие-то тени и вдруг подъем — «Царство».
{Уже потом мне казалось: если бы не поехал в стационар, может быть, и закончил бы «Царство» и умер. Смысл «Царства» — кеносис — Флп. 4:12, 13.}
Третий период. Ощущения голода при выздоровлении снова возрастают, но их можно подавить настолько, что не чувствуешь голода. Голод в первом периоде — ослабление духа из-за ослабления плоти. Аскетизм — в третьем периоде — подавление плоти. Настоящий аскетизм возможен только тогда, когда поймешь святость пищи, а для этого надо пройти первый и второй периоды. Надо почти умереть физически, чтобы понять, что нет греха в том, чтобы есть, но что лучше — не есть.
С 26 апреля — сторож при разрушенных яслях, неделя питания (жена Лазаря). Еще до этого приходила T. Н. Вначале мне казалось, что она безнадежна, но теперь поправляется. Но свойственный ей (и Люсине) натурализм возрос. Затем был в больнице у Вс. Николаевича. Он возмужал и огрубел. Затем у О. Н. Верховской, вчера у С. Н. — она в унынии после смерти своих друзей.
Некоторые разговоры бестактны, бестактно говорить о своем превосходстве или возмущаться, что попадаешь в общее русло. Настоящее сознание превосходства не возмущается этим, наоборот, стремится к нему — быть как все; хотя и не удается.
18 мая. На подоконнике против заколоченной квартиры Д. И.
Квартира и всё, что с ней связано, — целый мир: распадение, разрушение, обнажение — тела, чувств, мира. Помоги, Господи.
19 мая. Лк. 11:24–26. За эти четыре месяца что-то вышло из меня, из всех нас, С. Н. права, и теперь, когда дом выметен и убран, возвращается. «И бывает для человека того последнее хуже первого».
Вышла некоторая конкретность, конкретность связей людей; мы заглянули по ту сторону жизни и, вернувшись в эту, не можем забыть ту, тени с того света уже здесь. Помоги, Господи.
26 мая. Переписываю и исправляю последний предвоенный дневник. По этому поводу: во всём я вижу отдельные слои, состояния, части, их наложения, соединения. В музыке — Бах, еще раньше, в двадцатые годы, — баллада Шопена в 24 эпизодах.
Два способа видеть:
1. Непрерывность и развитие во времени, обоснование, доказательство.
2. Раздельность, вневременное наложение, аналогия, совпадение.
Так и жизнь: или непрерывное изменение, или одно неизменное состояние — сейчас, разлагаемое на вневременные слои. Прошлое только потому прошлое, что я воспринимаю его потенциально, но я могу воспринять его актуально, тогда оно настоящее. Если некоторое состояние, потенциально прошлое, освободить от несущественных признаков, оно станет настоящим.
Сейчас я сижу на камне во дворе у яслей, но я освободил это состояние от фиксирования его 26 мая 1942 года. Тогда оно отожествляется с подобным же по существу состоянием 1940 или 1941 года.
Надо различать реальность состояния и фиксирование его на определенном участке времени. В каждом состоянии есть слои, но нет времени. Фиксирование с помощью некоторых несущественных подробностей вносит время, тогда разделяет одно состояние на два, отделяя их (друг от друга) промежутком времени.
Какие-то петли, извилины, знаки, нанесенные неизвестной мне рукой на неподвижные слои жизни, раздвинули их и создали видимость времени и индивидуальности.
15 июня. Закончил дневник, доведенный до этой записной книжки. Он всё же неприятен (кроме конца), как и первый, может, еще неприятнее. Но в том, что пишу сейчас, кажется, нет этой неприятности. Потому что вернулись вестники. Вернулся Бог.
19 июня. Лк. 11:8 — неотступность. Д. И. говорил об одержимости. Это было у меня с начала войны до января 1942 года. А сейчас — неотступность.
Лк. 12:21. «…Кто собирает сокровища для себя, а не в Бога богатеет».
Лк. 12:35. «Да будут чресла ваши препоясаны и светильники горящи».
Лк. 12:37. «Блаженны рабы те, которых господин, пришед, найдет бодрствующими».
27 июня. Вот чресла уже препоясаны. Мы эвакуируемся. Вышло это совсем неожиданно. Т. осталась. Я должен был уехать — мама, Лида. А уезжать не хотел не только из-за Т.
Лк. 12:49. «Огонь пришел Я низвесть на землю: и как желал бы, чтобы он уже возгорелся. Крещением должен Я креститься: и как Я томлюсь, пока сие совершится». Вот почему не хочу уезжать из Ленинграда.
26 июня в семь часов отошел поезд в Борисову Гриву. Хорошо было в поле. Двадцать седьмого ночь и утро на берегу Ладоги. Узнал места, где жил летом двадцать лет назад (Надя, Лёня, Хлебников, Краснуха). Восход солнца. Катер — тревога, укачало. После переезда через Ладогу всё стало мерзким. Прежде всего, поразила быстрота движений у людей, ведь в Ленинграде все мы от истощения ходили медленно. Быстрота движений напоминала кино, когда вертят {быстрее}, чем надо.
Узкая насыпь с железнодорожными рельсами на берегу Ладоги, вагонетки, быстрое движение, очереди беженцев, автобусы, пустынная дорога — всё это кажется нереальным, как плохой, нудный сон.
В Лаврово нас свалили в пустынном поле. Когда летают немецкие самолеты, милиционеры нас гонят, но куда идти — неизвестно, — всюду пусто, деревьев нет. Днем под палящим солнцем, ночью дождь и комары.
29 июня. Встал рано, пошел за крапивой — будем варить щи. Возвращаясь, снова встретил T. Н. Ей нравится, мне всё противно, поссорились. После завтрака (щи) снова лег спать.
Мне снилось, что я должен пойти на то место, где встретил Т. Н., и лечь там на спину, раскинув руки. Проснувшись, не отличая сна от бодрствования, я сделал то, что надо было сделать во сне, то есть перешел на другое место, лег на спину, раскинув руки, и снова заснул. Прежний сон продолжался. Проснувшись, я был удивлен, оказавшись на другом месте, не там, где заснул в первый раз. В кармане я нашел какую-то грязную бутылочку: я вспомнил, что захватил ее во сне, когда переходил (уже бодрствуя) с одного места на другое, — это тоже входило в порядок сна. Тогда вспомнил сон и как бодрствование вклинилось в сон и сон подчинил его. Степень реальности и промежутка бодрствования между двумя снами оказалась меньше степени реальности сна.
Тихвин. Череповец. Вологда.
1 июля. Вчера в Вологде была пересадка. В вагоне все ссорятся. Мы втроем сидим на вещах, молчим. Полная темнота. Похоже на рассказ, о котором говорил Шура: люди едут на пароходе. Через день-два некоторая тревога. И вдруг вспоминают: они уже умерли, едут на тот свет. Понос. Я в санитарном вагоне (тоже товарный — теплушка). Конечно, никаких санитаров, все лежат на досках и делают под себя, так как двигаться не могут, да и некуда, уборной нет.
2 июля. 4 часа утра. Восход солнца: избыток цвета и оттенков.
3 июля. Котельническое озеро.
5 июля. Рано утром сильнее всего чувствуется избыток красоты: красная земля, красные деревья и различные оттенки зеленого.
Чем больше сейчас неудобств и неинтересных приключений, тем сильнее я чувствую устойчивость существования, неизменность я.
17 июля. Курган. Ночевали между железнодорожными путями. Чуть не попали под поезд. Комары. {В Кургане, по-видимому, мама и получила малярию.} Целую неделю здесь. Комары. Наконец, в настоящем поезде, а не в теплушке, едем в Кособродск, где нас будут встречать.
21 июля. Позавчера вечером приехали в Чашу. Окончание этой проклятой эвакуации бездарно растягивается, как концы бетховенских симфоний. Два дня в грязи без своего угла в Кособродске. Да и здесь: хаты нет, вещи не разобраны, какая-то унылость во всём. Встречи с людьми (простыми). В связи с этим: может, Россия вообще еще не начинала жить — гениальные начала без продолжения.
22 июля. Думаю сейчас, кажется, только ночью во сне. Утром, просыпаясь, нахожу какие-то мысли или обрывки мыслей, которые быстро забываются. Днем я ощущаю, как весь погружаюсь в землю: голова — в живот, живот — в ноги, ноги — в траву и землю. Состояние без головы.
Я представляю себе некоторую сферу, разделенную экватором на две части. В верхней части — голова, в нижней — живот и ноги. Верхний свод — небо, нижний — земля. Затем происходит некоторое опустошение верхней полусферы, она уходит в нижнюю, нижняя — в нижний свод, в землю. Осталось: верхний свод — небо, верхний полушар пуст, нижний — земля. Я — в нижнем полушаре, погружаюсь в нижний и по своду перехожу на небо. Между землей же и небом, там, где голова, — пусто…
23 июля. Мы всё в таком же положении: эвакуация не может закончиться.
Когда мы приехали в Кособродск, меня удивило вот что: впервые после начала войны я увидел нормальные здоровые человеческие лица; жизнь, не порвавшую с природой, с естественностью. Это обрадовало меня и было особенно удивительно в сравнении с противоестественностью и безобразием эвакуационной жизни.
Могут быть какие угодно способы жизни: и жизнь в своем доме, и без дома, и в путешествиях и разъездах, даже в теплушках, но жизнь под железнодорожные гудки на железнодорожных путях, как в Челябинске и Кургане, — это уже слишком противоестественно и бездарно. Железнодорожный путь может быть красив, как и паровоз и поезд, но сортировочные, депо, разъезды, гудки — это уж слишком фабричное и безобразно.
В Ленинграде я чувствовал голод меньше, чем здесь. Во-первых, у меня была комната и занятие. Во-вторых, естественность, природа, к которой здесь я ближе.
Здесь — жизнь ощущений, чувств, погружения в землю. Но вот она обдумана и записана, тогда стала отвлеченной жизнью. В Ленинграде была отвлеченная жизнь и мысли. Но она переходила в пространство мысли — в ночном бдении, в плоскости от земли до неба, и вот она ощущается.
25 июля. Лида в связи с определенным фактом в эвакуации сказала (не обо мне): человек — функция живота. Это неверно и сказано было в связи с определенным случаем, хотя сейчас я, кажется, подтверждаю это: столкновение двух систем — беспечности и благоразумия. Во время голода в Ленинграде я часто думал, особенно до января, о приятности первых насыщений. Что же оказалось? По дороге — наполнение до изжоги невкусной холодной пищей, чередующееся с голодом, если поезда запаздывали к эвакопунктам; затем — система благоразумия. Мне казалось, ничего не было бы плохого даже в культе еды в первое время: «Умею жить в скудости, умею жить и в изобилии» (Флп. 4:12).
26 июля. Сегодня месяц, как мы выехали, и сегодня, наконец, Лида нашла комнату, и кажется, хорошую. Если опять что-нибудь не случится, то Лида блестяще завершила эвакуацию — вообще этот год был для нее самым тяжелым.
Месяц тому назад — 26 июня в три часа дня выехали на грузовике к Финляндскому вокзалу. В семь часов поезд отошел. Вагон переполнен, духота, воды нет. — Ладога — Тихвин — Череповец — Вологда — Вятка — Пермь — Свердловск: снова пересадка — Курган. Двое суток под открытым небом. Здесь мне исполнилось 40 лет — между железнодорожными путями. Городок Курган мне понравился. В Кособродск ехали в настоящем пассажирском вагоне — 600 км.
Моя абстрактная любовь к путешествиям реализовалась, и даже в теплушке езда мне часто нравилась: некоторая устойчивость и постоянство в неустойчивости.
10 августа. Чаша опротивела мне, здесь хуже, чем в дороге, вернее, я сам себе опротивел: мерзость запустения.
(Сон.) Я на Петроградской, недалеко от Липавских. Я думаю: через пять минут я буду у них и увижу Т. и Л. Это реально, абсолютно достоверная реальность. Но произойдет какое-то не зависящее от меня преобразование системы координат, и я буду считать эту реальность сном, а мерзкий сон о какой-то «Чаше» — реальностью. Я мучился всю ночь: как остановить ход времени? Как предотвратить непонятное, неизбежное преобразование системы координат?
18 августа. Нет писем ни от М — Н, ни от Т., мерзость запустения, боязнь благополучия, какая-то адская бездна.
31 августа. Косвенное доказательство интереснее прямого, в прямом я не выхожу из своей собственной мысли. Косвенное доказательство — намек на что-то более важное. Косвенным доказательством был мой сон о смерти. И так же сейчас: мерзко как никогда, и я вспомнил, что раз я выпил виноградной водки — она вкуснее обычной — и, выпив, подумал: обыкновенная водка противнее, поэтому приятнее. Так и сейчас.
19 ноября. Я в больнице в большой светлой палате, один. Дома, в нашей полутемной, закопченной избушке, — теснота, я, больной, в углу — не ад ли это? Нет, ад — здесь: пустота, а там — любовь.
В чем моя болезнь? — Я предпочитаю сидеть, а не стоять, лежать, а не сидеть и совсем не выношу хождений. Затем постоянная напряженность и внимание к своему дыханию, я всё время чувствую, как дышу.
Больного положили на обследование в больницу. В истории болезни каждый день одна запись: состояние больного удовлетворительное, жалоб нет, больной поправляется. И, наконец, последняя: больной умер.
20 ноября. «И с отвращением читая жизнь мою…» — может быть, это обязательное чувство при воспоминании, во всяком случае, у меня сейчас. Когда становится плохо или наступает соответствующий возраст, или существенное изменение жизни, или остаешься один, то с омерзением вспоминаешь свою прошлую жизнь. Омерзительно не то, что я писал, и не люди, с которыми встречался, а мое поведение при встречах. Чем омерзительно? Глупостью или актерством. Глупое актерство, что-то ненастоящее. Чувство омерзения возрастает при взгляде назад пропорционально времени до какого-то мгновения, а затем снова убывает. Может, потому что чем дальше в прошлое, тем я глупее и дальше от себя сейчас, то есть какой я есть сейчас, более чужой себе. Эта глупость — только моя глупость. Не совсем верно называть это глупостью, ведь тогда я писал трактаты, а сейчас не пишу. Сейчас я не мудрее, а умудреннее, ближе к некоторой зрелости или совершеннолетию. Ближе к смерти.
21 ноября. Отвращение к себе и своей жизни надо дать формулой. Поэтому упоминание года неуместно, надо сказать: возраст. В этой формуле будет выражено, во-первых, отвращение к себе, во-вторых, некоторая проекция назад, в-третьих, ощущение уменьшения степени самочувствия, в-четвертых, двойное отношение отвращения к длине проекции: чем дальше в прошлое, тем больше отвращение. Почему? Я, тот же самый, чем дальше прошлое, тем дальше от себя сейчас. Отвращение увеличивается пропорционально длине проекции. С другой же стороны, чем больше длина, тем я уже дальше от себя и откинул часть себя, переставшую быть мною. Так как от меня осталось меньше, то и отвращение будет меньше. Так что в оставшейся части отвращение возрастет, но сама часть будет меньше. С увеличением длины проекции возрастает интенсивность ощущения и уменьшается часть меня, на которую оно направлено. Общее ощущение складывается из этих двух движений, и вначале отвращение увеличивается, так как интенсивность перевешивает, но затем убывает, так как начинает преобладать уменьшающаяся экстенсивность.
Это общая формула отвращения к себе. В различных случаях точка поворота от увеличения отвращения к уменьшению занимает различное положение, то есть место на проекции, оно может меняться и зависит от данного состояния сейчас и от характера воспоминания. Область изменения места точки поворота — величина непостоянная: от нуля (то есть первого воспоминания) до настоящего мгновения, но обычно границы значительно уже. Для меня сейчас верхняя граница, то есть конец прошлого, — начало войны, а нижняя, или точка поворота, — 1928–1929 годы. История с С. лежит ниже точки поворота, моя глупость тогда — сейчас меня не трогает, тот я — уже не я {то есть тот я во внешних отношениях, во внутреннем же — тот же}.
Отвращение к себе происходит, по-видимому, от раздвоения меня. Я нахожу себя, отбрасывая часть себя от себя. И здесь две ступени: на первой — отвращение, на второй — безразличие к тому, что отброшено. Или: отвращение к непосредственно отбрасываемому прошлому и безразличие к позапрошлому. Во-вторых, проекция себя на воображаемую ось — время, которого уже нет, воображение оси проекции — времени. Есть граница между я сейчас и я полтора года тому назад, вернее: я — сейчас и я, который мог бы быть сейчас, если бы остался тем, которым был до этой границы, то есть до войны. Мне противен тот я, которым я мог бы быть сейчас {даже не тот я, которым я был, а тот я, которым я мог бы быть сейчас, если бы остался тем же; именно если бы я остался тем же, то не был бы тем же, то есть собою, каким я есть сейчас}. Отсюда воображение оси проекции — времени.
Когда почему-либо сосредоточишься на смерти, то наступает это раздвоение, потому что всё другое, что бы я мог сделать в это время, если бы не сосредоточился на мысли о смерти, будет ничтожным в сравнении с этим.
Во-первых, смерть, во-вторых, некоторая погрешность — отклонение от нее, в-третьих, снова возвращение к ней — вот что определяет жизнь и время.
23 ноября. Формула отвращения к себе определяет жизнь и время смертью. Переход же — разделение себя, потому что, сосредоточенный на себе, я должен был бы не отклоняться от мысли о смерти. Что здесь явное? Отвращение к себе. Что явление? Разделение себя — первое явление. Смерть и погрешность, жизнь и время — второе. Что будет определением? Формула. Здесь есть движение мысли. Отвращение будет чем-либо. Формула — замыканием {этот термин я намеренно взял из топологии}. Во-вторых. Отвращение будет одним, погрешность и отклонение — другим, ведь это и вызывает отвращение. В-третьих. Смерть будет одним, жизнь и время — результаты погрешности — будут другим. В-четвертых. Отвращение будет одним. Смерть, жизнь и время — другим. В-пятых. Смерть, жизнь и время — одним, погрешность и раздвоение — другим. В-шестых. Смерть будет одним, отвращение — другим. В-седьмых. Жизнь и время — одним, отвращение — другим.
2–7. Замыкание отвращения.
2. Одно непосредственно другому без перехода.
3. Одно и другое — оба замкнуты.
4. Что-либо открытое замкнулось.
5. Одно будет другим. Переход — погрешность. Или: что-либо замкнутое открылось в переходе.
6 и 7. Замкнутая часть открылась непосредственно.
Если же взять обратные отношения, то что-либо открытое замкнулось в части.
Значит, такие отношения:
Если открытое замкнулось, то будет одно и некоторое удвоение его — другое и оба замкнуты: одно и другое.
Если замкнутое открылось, то одно есть другое.
Если открытое замкнулось в части или замкнутая часть открылась, то одно имеет другое.
Всё это — замыкание чего-либо: одна семичленная формула. {О самой диалектике одного и другого без применения к отвращению я писал, кажется, еще в декабре 41-го — январе 42-го и еще раньше, когда занимался Платоном, — двадцатые и начало тридцатых годов.}
25 ноября. Позавчера, когда я еще лежал в больнице, вечером в соседней палате закричал ребенок. Сиделка подошла к нему. Должно быть, взяла его на руки, успокаивала, и, должно быть, это доставляло удовольствие и ей. А мне это было бы противно. И я подумал: если бы гриб обладал сознанием и прилетело бы существо из другого мира и сравнило бы нас троих — гриба, сиделку и меня, если бы оно сравнивало не по внешним признакам, а по уму, интересам, склонностям, чувствам, то оно, возможно, признало бы гриба и женщину родственными существами, а меня — чуждым им. Я говорю это не в укор сиделке, а себе. Я оторван от жизни.
Человек окружает себя или окружен кругом меньшего или большего радиуса и интересуется тем, что входит в его круг. Интерес к своему кругу связывает с интересами к другим кругам: интерес к своему кругу понятен каждому, поэтому круги пересекаются. Радиус же моего круга равен нулю. Меня интересует круг деревьев, круг соседнего мира. Таким образом, у меня нет своего круга, я интересуюсь чужими кругами, но чужой всем.
{Помимо «Формулы чего-либо», диалектику одного и другого я или начал писать, или продолжал в апреле — мае — июне. Эвакуация же выбила меня из колеи, только в конце сентября 42-го я пришел в себя, тогда и начал писать «Квадрат миров». Возможно, и в декабре 1942-го написана «Формула несуществования». Она возникла внезапно: наша изба была дырявая, щели мы затыкали ватой, воробьи вытаскивали ее, дверь на двор плотно не закрывалась, дуло, а морозы бывали и до 50 градусов. Утром вода в ведре замерзала. Писал я поздно вечером в пальто и шапке — так было холодно. Керосина не было, а на скипидаре (кажется) коптилка каждую минуту гаснет, спичек же мало. Поэтому на столе стояли две коптилки: гаснет одна, зажигаю от первой вторую. И вот вечером внезапно что-то пришло мне; кажется, написал всё сразу. Я долго сам не мог понять «Формулы несуществования», одно я знал твердо: это не нигилизм, совсем наоборот, наиболее сильное утверждение Бога и Его Провидения, это апофатическая теология. И такое же у меня было ощущение, когда я писал: всё кругом трудно, страшно и плохо — и это именно хорошо.
Я хочу записать один случай, это было в январе или в феврале 1943 года. Русская печь в нашей избушке была с дырой, когда ее топили, через дыру виден был огонь. Однажды, когда мне не надо было идти в институт, я что-то делал в комнате и вдруг упал и не могу встать — ноги не держат. Лиды не было дома, я лежу на полу — не понимаю, что случилось. Вдруг слышу, в соседней комнате упала мама. Встать я не могу, я пополз, помог маме переползти в мою комнату, чтобы нам быть вместе, мама тоже не могла стоять на ногах. Мы лежим, я на полу, мама — не помню, на полу или на кровати, и разговариваем. Мы думали, что это сердечный припадок и мы умираем. Страха смерти не было, мы только боялись за Лиду, думали, что будет с нею, когда мы умрем. Подробности разговора не помню, но от него осталось очень хорошее чувство-воспоминание. Через некоторое время мы, кажется, уснули и проснулись еще до Лидиного прихода. Мы просто угорели.
После этого решили: надо чинить печь. Это было, как и всё у нас, очень трудно: хождение по всяким учреждениям, поиски печника, кирпичи я должен был сам привезти — они лежали где-то далеко в поле. Я уж не буду описывать, как это было всё трудно, но когда я наконец привез кирпичи и печник посмотрел их, он сказал: «Это необожженные кирпичи, а надо обожженные, а чинить печь всё равно надо, она может обвалиться каждый день». Значит, всю эту волокиту надо было начинать сначала. Мама сказала: «Как будет, так будет, авось печь не обвалится». И печь действительно не обвалилась.
В Чаше и до сентября бывало не только плохое, но и хорошее: разговоры с мамой, разговоры с Лидой во время наших коммерческих прогулок: мы обменивали вещи на продукты в соседних деревнях, потому что по карточкам давали очень мало. И еще хорошее — сами хождения, природа, возвращение домой. Но всё же основное состояние — раздражение и уныние от бездарной бестолковости эвакуации и эвакуационной жизни. Я помню, как раз на корове я вез дрова из института домой. Оба мы — и корова, и я — были очень унылы и не понимали, откуда вся эта бестолковость, пошлость и глупость и почему мы должны заниматься делами, абсолютно нам не свойственными, ни корове, ни мне. В сентябре 1942-го уныние прошло, я разделился; эвакуационная и прочая суета отделилась от меня, при встречах с внешними людьми еще бывало иногда, что я раздражался, иногда я даже старался казаться раздраженным и заинтересованным только едой, внешними неудобствами и бестолковостью, но это уже была мимикрия — ради самосохранения, чтобы думали, что я просто обыватель: ведь я писал и у меня хранились рукописи — мои, В., и X., и О.}