Окончательно придя в себя, отбросив холодные, липкие щупальца панической атаки, я заставил дрожащие, ватные ноги сделать первые шаги по ледяному каменному полу. Каждый шаг отдавался по всему телу болезненным импульсом стужи, взбегавшим от пяток к самому затылку. Взгляд, мечущийся по тускло освещенной спальне, сам собой зацепился за печь. Она была не просто печью, а доминантой комнаты, ее теплым, бьющимся сердцем и смыслом существования в этом каменном мешке.
Огромное, почти до самого сводчатого потолка, сооружение, похожее на приземистую крепостную башню, было сплошь облицовано муравлеными, густо-зелеными, как молодая майская трава, изразцами. Это было настоящее инженерное и художественное чудо своего времени, массивное и основательное, как сама идея самодержавия, которую оно, по замыслу создателей, должно было согревать своим жаром.
Каждая плитка, каждая глазурованная глиняная пластина была отдельным, законченным произведением искусства. Их поверхность была неровной, живой, и поблескивала в слабом, колеблющемся свете одинокой лампады, словно влажная чешуя сказочного зверя, затаившегося в полумраке. Я подошел ближе, почти бездумно проводя кончиками пальцев по чуть выпуклым, рельефным рисункам. На одной, треснувшей в углу, диковинный зверь с телом льва и головой орла — грифон — безжалостно терзал когтями извивающуюся змею. На соседней, ярко блестевшей от почти свежей глазури, бородатый рыцарь в преувеличенно неуклюжих, почти игрушечных латах заносил меч над головой дракона, больше похожего на жирную, перекормленную ящерицу. Дальше шли сложные, переплетающиеся в бесконечные ленты орнаменты, в которых глаз тщетно пытался найти начало и конец, сказочные птицы-сирины с печальными женскими лицами, и цветы, которых не существовало в природе, с лепестками, похожими на павлиньи перья. Между изразцами темнели толстые, нарочито неровные швы замазки, грубые и честные, как мозолистые руки мастера, что их клал, создавая этот удивительный контраст между тонким искусством и нарочито грубой работой.
Я прижался спиной к теплому, почти горячему боку печи. Ее живое, глубокое тепло мгновенно проникло сквозь тонкую льняную сорочку, дошло до самой кожи, до ноющих от холода костей, изгоняя ледяную дрожь, что билась в теле с самого моего пробуждения в этом мире. Мышцы спины и плеч, до этого сведенные судорогой от холода и первобытного ужаса, начали медленно, мучительно расслабляться. Я закрыл глаза, впитывая это простое, физическое, животное блаженство. Тепло. Не просто отсутствие холода, а ощущение жизни, безопасности, дома. Того, чего у меня больше никогда не будет, ни в этой, ни в какой-либо другой из моих возможных, будущих жизней.
Кто я сейчас для них? Для тех людей за стенами этой комнаты, что уже, несомненно, делили власть и казну, как падальщики делят тушу павшего зверя? Не Великий князь. Даже не человек в их понимании. Ребенок. Бесправное, ничего не смыслящее дитя, которое можно для острастки ударить наотмашь, обругать площадной бранью, а то и просто забыть накормить, увлекшись пьяной пирушкой и государственными интригами. В памяти, в том холодном, бесстрастном архиве, что теперь заменял мне душу, всплыли сухие, безэмоциональные строки исторической монографии: «…бояре Шуйские вели себя в государевых покоях как в корчме, срамно ругались в присутствии малолетнего Ивана, а их первейший, князь Иван Васильевич Шуйский, имел обыкновение класть ноги в грязных сафьяновых сапогах прямо на постель его покойного отца, великого государя Василия Ивановича…». Я почти физически ощутил отпечаток грязного, пахнущего конским потом и дорожной пылью сапога на тонком венецианском бархате отцовского покрывала. Унижение было настолько густым и реальным, что в горле встал горький комок, а к глазам подступили злые, бессильные слезы.
Так, нужно собраться. Я мысленно встряхнулся, силой воли отгоняя унизительную влагу, что снова подступила к глазам. Хватит. Нельзя позволять этим знаниям формировать моё мнение о людях. То, что я «помню», — всего лишь сухие, пристрастные строки летописей, чужой взгляд, чужая оценка, данная спустя века. Это больше не пожелтевшая страница в толстом фолианте, не исторический факт. Это — моя единственная, безальтернативная реальность.
Те, кто стоит за дверью — не персонажи учебника, а живые, настоящие люди из плоти и крови, с собственными страстями, страхами и амбициями. И как бы я к ним ни относился, именно с ними мне предстоит делить кров, воздух и трапезу. Именно с ними мне предстоит выстраивать сложнейшую паутину отношений, где от точности каждого моего слова, от правильности каждого моего шага будет зависеть не просто мое благополучие, но и сама моя жизнь. Судить их заочно, опираясь на выводы историков будущего, — непозволительная роскошь, которая может стоить мне головы.
А значит, я не имею права на гнев и предубеждение. Я должен смотреть, слушать и анализировать. Моя оценка должна быть моей собственной, выстраданной здесь и сейчас, в этих стенах. Иван Шуйский — для меня пока не наглец из хроники, а просто человек, с которым мне предстоит встретиться. И каждый из них отныне — загадка, которую я обязан разгадать, задача, которую я обязан решить. Беспристрастно, холодно и расчетливо. Только так.
Я резко оторвался от спасительного тепла печи и вновь посмотрел на массивную дубовую дверь. Ту, что вела во внешний мир. За ней скоро начнется движение. Скоро заскрипят по каменным плитам тяжелые боярские шаги, загремят засовы, и ледяной сквозняк принесет с собой громкие, развязные голоса. Войдут «дядьки» — мои тюремщики, мои воспитатели. Начнется нескончаемый, унизительный ритуал утреннего туалета: умывание ледяной водой из тяжелого медного рукомоя, которую будут лить прямо на руки, одевание в десятки слоев неудобной, колючей, тяжелой одежды, долгое и нудное кормление с чужих рук, как немощного старика или младенца. И ложь. Бесконечная, густая, тошнотворная ложь в каждом поклоне, в каждом подобострастном слове, в каждом взгляде, где за показным умилением будет прятаться либо холодный расчет, либо плохо скрываемое презрение к слабому и беззащитному существу.
Я замер, едва не споткнувшись о собственную мысль. Тьфу, пропасть! Откуда это? Эта липкая, унизительная подробность кормления, ощущение ледяной воды на пальцах, колючая тяжесть парчи и шерсти на детских плечах… Это ведь не из сухих строк сказочников типа Карамзина или Соловьева. Мало мне было исторических вымыслов, так теперь еще и собственные, искаженные обидой и страхом детские воспоминания полезли в голову, путая все карты. Они оказались куда опаснее книжной лжи. Хронику можно отбросить, подвергнуть холодному анализу, но как вырвать из себя то, что помнит твоя кожа, что отзывается дрожью в каждой жилке? Этот въевшийся в плоть стыд, этот детский, бессильный гнев, что мутной пеленой застилает глаза и сжимает кулаки до хруста в суставах. Это еще один враг. Коварный, внутренний, тот, что нашептывает голосом слабого, обиженного ребенка. И с ним тоже придется бороться.
У меня нет времени. Нет времени на детство, на слезы, на бессильные обиды. Мой кошмарный «сон» дал мне бесценный опыт тысячи жизней, но он не дал мне ни физической силы, ни верных людей, ни власти. Я заперт в этом слабом, хрупком теле, как могущественный гений в тесной бутылке. Значит, придется играть в долгую. Придется стать невидимым, незаметным. Стать тенью самого себя. Быть самым послушным, самым набожным и самым безропотным ребенком во всем этом проклятом дворце. Стать идеальным зеркалом, послушно отражающим то, что они хотят видеть.
До поры до времени.
Прерывая поток мыслей, взгляд зацепился за дверь, что стояла, почти вплотную к «красному углу». Низкая, темная, неприметная, почти полностью скрытая за тяжелой портьерой из выцветшего фландрского сукна. Я осторожно толкнул ее. Дубовая доска поддалась легко, абсолютно бесшумно, словно плывя в воздухе. Кованые петли были идеально смазаны густым салом или воском — здесь ничто не должно было нарушать тишину молитвы и беседы с Богом.
За дверью, как я и предполагал изначально, оказалась моя домовая часовня, молельня. Крохотное, тесное помещение, не больше трех шагов в длину и четырех в ширину, с низким сводчатым потолком. Каменные плиты пола и стен источали совершенно иной холод, чем в спальне — не жилой, а вечный, могильный, тот, что накапливается веками в склепах и подземельях. В дальнем углу, занимая почти всю стену, темнел иконостас из трех ярусов, сплошь покрытый окладами из тусклого, почти черного от времени серебра, с редкими, но яркими всполохами позолоты и драгоценных камней.
В мягком, колеблющемся свете одинокой лампады тускло горели рубины, похожие на капли запекшейся крови, холодно мерцали зеленые изумруды и переливались молочным светом нитки неровного речного жемчуга. Воздух был густым, тяжелым, его можно было резать ножом. Он пах сладковатым ладаном, горячим воском, старым, сухим деревом киотов и чем-то еще, неуловимым — пылью веков. Пахло десятилетиями молитв, долгими часами постов и абсолютной, оглушающей тишиной.
В центре, на единственном крохотном островке света, отбрасываемого лампадой, стоял высокий резной аналой, на котором лежало раскрытое Евангелие в массивном серебряном окладе. Рядом — низкая подставка для коленопреклонения, скамеечка, обитая выцветшим красным бархатом, истертым до дыр и промятым в тех местах, где колени молящегося касались его чаще всего. Мои колени. Колени этого мальчика, чье тело я занял.
Я постоял на пороге, не решаясь войти. С темных, почерневших досок на меня смотрели десятки строгих глаз. Христос, Богородица, грозные лики святителей и мучеников. Их лица были сухими, аскетичными, почти неумолимыми, их взгляды, казалось, шли не на меня, а сквозь меня, куда-то в вечность, в высшие сферы. Они взирали на меня из другого мира, из той высшей, непостижимой реальности, в которую я не верил уже очень, очень давно. Слишком много я видел бессмысленных смертей, слишком много прожил чужих жизней — от героев до предателей — чтобы всерьез верить в милосердие, в божественную справедливость, в чей-то осмысленный промысел. Все пути, праведные и грешные, вели в одну и ту же безвестную могилу.
Но здесь, в этом времени, в этой новой, чужой жизни, вера была не просто частью культуры или личным выбором каждого. Она была фундаментом, на котором держалось все: власть, закон, быт, сама мысль. Без истовой, даже показной веры ты не просто чужак — ты никто. Еретик. Выродок. Порождение дьявола. Без ежедневного, ежечасного доказательства своего благочестия ты отвержен, проклят и обречен на быструю и, скорее всего, мучительную смерть.
Значит, придется притворяться. Играть. Это будет самый главный спектакль в моей бесконечной череде жизней. И чем тщательнее, чем убедительнее мне удастся его сыграть, чем глубже я врасту в эту роль, тем дольше я проживу.
Я еще раз обвел взглядом часовню, до последнего темного угла, но не нашел там больше ничего, кроме густого запаха старого лампадного масла и въевшегося в стены фанатизма. Попрощавшись с безмолвными свидетелями моих будущих лживых молитв, я тихо притворил дверь и вернулся в спальню. Мой ум, работавший теперь с холодной точностью аналитической машины, уже окончательно сложил мозаику моего положения: я — крохотная щепка в центре гигантского политического циклона. Единственный способ не дать ему себя сломать и перемолоть в пыль — это научиться двигаться вместе с ним, стать частью этого вихря и в итоге возглавить его.
Пора. Пора было выходить в свет.
Я подошел к массивной дубовой двери, отделявшей меня от остального дворца. Тот самый «замет» — тяжеленный кованый брус, вставленный в выдолбленные в стене и косяке пазы, запирающий меня изнутри — выглядел внушительно, как шлагбаум на пути в преисподнюю. Для обычного восьмилетнего ребенка, даже будь он сыт и здоров, это была бы непреодолимая преграда, рассчитанная на силу взрослого мужчины. Но я помнил уроки физики из жизни инженера-мостовика. Главное не грубая сила, а вектор приложения и точка опоры.
Я уперся плечом в самый край бруса, навалившись на него всем весом своего тщедушного, почти невесомого тела. Затем, найдя ритм, начал короткими, резкими, толчками давить на него, пытаясь выбить из пазов. Железо сопротивлялось, глухо скрежетало о камень, посылая болезненную вибрацию по всей стене, но поддавалось. Медленно, по миллиметру. Ледяной металл больно давил в плечо через тонкую ткань сорочки, казалось, до самой кости. Наконец, с оглушительным грохотом, который эхом прокатился по всем моим пустым комнатам, засов выскочил из пазов и, проехав по каменному полу, с лязгом ударился о стену, едва не отдавив мне босую ногу.
Я потянул на себя тяжелое медное кольцо, служившее ручкой. Дверь не открывалась, она отваливалась от косяка, словно плита от гробницы. Тяжелая, будто не из дерева, а из литого свинца, она медленно, с протестующим скрипом несмазанных петель поползла на меня, впуская в комнату поток ледяного сквозняка.
За порогом спальни меня встретили Сени — просторная, но пустая и гулкая прихожая. У стен стояли широкие дубовые лавки, и с них прямо сейчас, испуганно хватаясь за оружие, поспешно поднимались два заспанных молодца. Мое внезапное появление, под аккомпанемент падающего бруса, в предрассветной тишине произвело на них эффект разорвавшейся бомбы. Их лица, помятые и одутловатые ото сна, сначала выражали недоумение, а затем — откровенный страх.
Это были мои спальничие, еженощные стражи моего сна. После того как Иван Игнатьевич Безубцев* (вымышленный персонаж, так как после смерти Казарина Алексеевича Бурунова в 1532 году и вплоть до 1547 года, когда эту должность занял Матвей Бурухин, она оставалась вакантной*), мой постельничий и хранитель внешних ключей, запирал дверь в опочивальню, эти двое ложились спать здесь, прямо на жестких досках, подложив под головы небольшие подушки. Память услужливо подсказала их имена. Алексей Данилович Басманов-Плещеев и Дмитрий Михайлович, на этот раз просто Плещеев, его дальний родич. Одеты они были в дорогие кафтаны из синего немецкого сукна, но под распахнутым воротом отчетливо проглядывал тусклый, мертвенный блеск кольчужных колец. И в руках, которые они только что выхватили из-под лавок, были обнаженные, хищно блеснувшие в полумраке сабли.
Я не сказал им ни слова. Не удостоил даже взглядом. Высоко подняв голову и глядя прямо перед собой, куда-то поверх их испуганных лиц, я прошел мимо них, ощущая, как их изумленные, растерянные взгляды буравят мне спину. Они помедлили секунду, переглянулись, а потом, словно завороженные неслыханной дерзостью этого восьмилетнего призрака, молча двинулись следом, их тяжелые сапоги гулко и неуклюже застучали по каменным плитам.
После сеней начиналась бесконечная, темная путаница коридоров. Это не были коридоры в современном понимании — скорее, узкие, сводчатые переходы, прорубленные в толще стен, погруженные в глубокий, вязкий сумрак. Редкие светильники — вбитые в стену железные «светцы» с воткнутой в них и тускло тлеющей лучиной — лишь выхватывали из темноты отдельные фрагменты грубой каменной кладки, но от этого делали тени в бесчисленных углах и нишах еще гуще и чернее.
Воздух здесь стал холоднее, плотнее, с отчетливым привкусом сырого камня, застарелого печного дыма, мышей и человеческого жилья. Мои босые ноги отчетливо чувствовали каждую щербинку, каждую неровность грубо отесанных каменных плит, каждый сквозняк, который ледяной змеей гулял по полу, обвивая лодыжки. Я шел уверенно, ровным, размеренным шагом, не скрываясь и не оборачиваясь на растерянное сопение Плещеевых за спиной. Опыт подсказывал: если хочешь, чтобы тебя считали хозяином, веди себя как хозяин. Даже если ты ростом с садового гнома и на тебе одна ночная рубаха, а за спиной идут двое вооруженных до зубов мужиков. Один из которых к тому же будущий инициатор создания печально известной опричнины.
Я миновал анфиладу каких-то малых, пустых комнат, где в углах темнели окованные железом сундуки, и спустился по узкой, закрученной винтом лестнице, прорубленной прямо в толще стены. Ступени были высокими, крутыми и стертыми от времени до состояния гладких, вогнутых ложбин — они явно строились в расчете на широко шагающего воина в сапогах, а не на босого ребенка. Приходилось держаться за холодную, шершавую стену, чтобы не оступиться и не скатиться вниз кубарем.
Наконец, последний поворот, и я вышел из тесного каменного колодца в огромное, гулкое, почти чёрное пространство Средней палаты. Высокий потолок тонул в непроглядной тьме, а звуки шагов моих спутников за спиной разлетались испуганным, многократным эхом.