Я висел в пустоте, лишённый плоти, лишённый веса, лишённый даже самого элементарного понимания того, где кончается моё сознание и начинается окружающее пространство. Границы растворились полностью — не осталось ни оболочки, ни формы, ни хотя бы призрачного ощущения собственных контуров. Я был мыслью, подвешенной в бездне, каплей осознания в океане небытия.
Передо мной парило существо невообразимое, запредельное — оно состояло из множества крыльев, наслаивающихся друг на друга в немыслимой, головокружительной геометрии, складывающихся в узоры и фрактальные спирали, которые человеческий разум не способен охватить целиком, не рискуя рассыпаться на части. Каждое перо переливалось цветами, для которых в человеческом языке нет названий, оттенками, существующими за пределами видимого спектра.
Крылья двигались, но не так, как двигаются земные крылья — они складывались сами в себя, выворачивались наизнанку, занимали пространство измерений, о которых я даже не подозревал. Сотни глаз усеивали эти крылья — не просто глаз, а глаз живых, немигающих, пронизывающих, каждый из которых видел меня под своим углом, в своём измерении. Они взирали на мою душу с абсолютным знанием, проникая в самые тайные, скрытые уголки моего существа, туда, куда я сам боялся заглянуть даже в самых страшных кошмарах, туда, где прятались вещи, которые я старательно забывал всю свою жизнь.
Физических чувств не существовало — совсем. Тело словно растворилось в этой бездне, испарилось, будто его никогда и не было, будто все эти годы земного существования были иллюзией, морокм, дымом. Но я с кристальной, пугающей ясностью понимал — нет, не понимал, а знал на каком-то более глубоком, интуитивном уровне, — что это существо сейчас просматривает и взвешивает всю мою жизнь посекундно, с абсолютной точностью, перебирая каждый мой поступок, каждую мысль, каждое слово, даже те, что я сказал в пустоту, думая, что никто не услышит.
Оно копалось в моих воспоминаниях, как археолог в древних слоях земли, методично, неторопливо, извлекая на свет то, что я давно похоронил под завалами оправданий и самообмана. Каждая ложь — даже самая невинная, сказанная из вежливости, — каждое предательство, большое или малое, каждый момент трусости и малодушия, когда я отворачивался, когда молчал, когда делал вид, что не вижу, — всё это лежало передо мной обнажённым, беззащитным, жалким в своей неприкрытой подлости.
Существо что-то для себя решало. Я чувствовал это решение как приближающуюся грозу, как громаду туч на горизонте, как неотвратимый приговор, который уже написан, но ещё не озвучен. От этого решения зависело абсолютно всё — моя судьба, моё будущее, сама моя суть, то, чем я стану дальше, если вообще стану чем-то. Я хотел закричать, спросить, умолять, торговаться, обещать что угодно, но у меня не было рта, не было голоса, не было ничего, кроме голого, трепещущего, почти животного страха, который заполнял всё моё бестелесное существование.
— Кто ты? — выдавил я наконец мыслью, посылая её в эту бесконечную пустоту, не зная, дойдёт ли она, услышат ли. — Что ты такое?
Крылья зашевелились. Все разом, синхронно, создавая волну движения, которая прокатилась по этому невозможному телу. Глаза моргнули одновременно — сотни век опустились и поднялись в унисон, и от этого синхронного, нечеловеческого движения меня затошнило бы, будь у меня ещё желудок, будь у меня хоть что-то физическое, способное испытывать тошноту. Существо склонилось ближе — или я приблизился к нему, или пространство между нами сжалось, хотя понятия расстояния здесь не имели никакого смысла, были условностью, иллюзией.
— В твоём мире замечено вмешательство тех, кто последовал за отказавшимся, — голос существа звучал не в ушах, которых у меня не было, а непосредственно в сознании, эхом отдаваясь в самой глубине моей души, вибрируя в каждой частице того, что от меня осталось, резонируя с самой моей сутью. Слова эти были абсолютны, непреложны, тяжелы и неизбежны, как законы физики, как гравитация, как смерть. Они не предполагали возражений, не допускали сомнений. — Твоя душа выбрана дабы восстановить баланс сил, нарушенный этим вмешательством. Нарушение должно быть исправлено. Равновесие должно быть возвращено.
Я не понимал. Совершенно, абсолютно не понимал. Вмешательство? Какое вмешательство? О чём речь? Отказавшийся? Кто это вообще такой? Что значит «последовавшие за ним»? Баланс? Мой мир казался мне обычным, до боли обычным — серым, наполненным работой, семьёй, бессмысленной рутиной, пробками на дорогах и очередями. Самым обыкновенным, скучным миром, где никаких балансов и вмешательств быть не может. О каком балансе вообще идёт речь? Какое отношение я к этому имею?
— Решишься ли ты на муки вечные, во имя спасения многих, или нет — выбор твой, и последствия его будешь нести только ты, — продолжало существо, и в его голосе не было ни жалости, ни злобы, ни сочувствия, ни вообще чего-то человеческого, узнаваемого. Только констатация факта, холодная и беспристрастная, как зачитывание приговора, как объявление диагноза, как сообщение о смерти.
Выбор? Какой, к чёрту, выбор? Я не успел даже задуматься о словах существа, не успел осмыслить их значение, не успел разобрать, что вообще происходит и какой конкретно выбор от меня требуется, между чем и чем я должен выбирать, каковы альтернативы. Крылья сомкнулись, захлопнулись, как капкан, как створки гигантской раковины. Глаза погасли все разом, и я провалился в темноту.
Провалился в тяжёлый, удушающий, вязкий сон, который был полон непонятных обрывков чьих-то чужих воспоминаний, осколков жизней. Картины сменяли друг друга с невероятной, головокружительной скоростью — лица незнакомых людей, места, где я никогда не был и о существовании которых не подозревал, эмоции, которые я не испытывал, мысли, которые мне не принадлежали, жизни, которые я не проживал, судьбы, которые не были моими.
Первой накрыла меня, как волна, жизнь военного. Я стоял в окопе, по колено в ледяной, вонючей грязи, сжимая в окоченевших, посиневших пальцах винтовку Мосина, приклад которой был исцарапан от долгого использования. Небо над головой разрывалось снарядами, вспыхивало оранжевыми всполохами взрывов, земля дрожала и вскипала фонтанами чёрной, жирной земли, смешанной с осколками, с кусками металла, с обломками того, что недавно было людьми. Рядом задыхался в собственной крови Серёга — я знал его имя, знал его лицо до последней родинки, знал, что у него дома в Тамбовской губернии жена Катька, красивая, румяная, и дочка Машка, которой только два года исполнилось прошлой осенью. Знал запах его махорки — кисловатый, едкий, знал, как он ругался особым матом, когда проигрывал в карты, как смеялся, запрокидывая голову. Я хватал его за промокшую, скользкую от крови гимнастёрку, тащил к блиндажу, к спасительному укрытию, но он был тяжёлый, невозможно тяжёлый, мёртвым грузом повисал на моих руках, и кровь текла между моих пальцев, горячая и липкая, пульсируя в такт его слабеющему сердцебиению. Свист — характерный, разрывающий барабанные перепонки свист падающего снаряда. Взрыв. Вспышка света. Темнота.
Следующая жизнь била по нервам совсем иначе, с другой стороны. Я склонялся над чертёжной доской в тихом кабинете института, карандаш скрипел по шероховатой кальке, вычерчивая тонкие, выверенные линии моста. Инженер, конструктор — я знал формулы прочности материалов наизусть, мог рассчитать их в уме, знал, как рассчитать нагрузку на каждую опору, как распределить вес несущих конструкций, где поставить рёбра жёсткости. Видел этот мост в своём воображении так ясно, словно он уже построен — изящный, стремительный, лёгкий, как птица в полёте, перекинутый через реку. Годы работы, бесконечные годы расчётов, сотни бессонных ночей за кульманом, когда глаза слипаются, а рука продолжает чертить, споры с начальством, которое требовало удешевить проект, урезать бюджет, заменить качественную сталь на подешевле. Я стоял на торжественном открытии, в новом костюме, с орденом на груди, смотрел, как по моему мосту идут люди, едут машины, трамваи, как развеваются красные флаги, и чувствовал гордость — чистую, неподдельную, всепоглощающую, такую, что комок подкатывал к горлу. Потом — спустя годы — обрушение. Чудовищное, невозможное обрушение. Ошибка в расчётах. Одна проклятая ошибка, один неучтённый коэффициент, одна неправильная цифра. Десятки погибших под обломками. Суд. Лагерь. Позор. Клеймо вредителя.
Жизнь строителя была проще, грубее, приземлённей. Я месил бетон лопатой в корыте, таскал кирпичи в ящиках, строил панельные дома на окраине города, который разрастался, как гриб. Руки в мозолях, застарелых, грубых, спина ноет после двенадцатичасовой смены, тянет так, что разогнуться больно, но есть водка по вечерам в рабочем бараке, есть анекдоты товарищей — грязные, смешные, повторяющиеся, есть удовлетворение от того, что дом растёт, этаж за этажом, что ты своими руками создаёшь что-то настоящее, материальное. Я знал, как класть кирпич правильно, под уровень, с перевязкой швов, чтобы стена стояла века, чтобы не треснула, не поползла, знал, как мухлевать, когда прораб отворачивался, как экономить раствор, как делать работу быстро, но не слишком качественно, чтобы уложиться в план. Знал цену каждой копейки, потому что семью кормить надо — жену Верку и троих пацанов, вечно голодных, вечно в драных штанах.
Старатель. Я стоял по пояс в ледяной воде горной речки, промывал породу в деревянном лотке, совершая монотонные, отточенные движения. Пальцы онемели, давно потеряли чувствительность, одежда насквозь мокрая, прилипла к телу, комары жрут безжалостно — лицо, шею, руки, — оставляют багровые волдыри. Тайга вокруг — глухая, первобытная, бесконечная, равнодушная к человеческим страданиям и надеждам. Неделями никого, кроме напарника-якута, немногословного и угрюмого, только шум воды да крик птиц, да вой волков по ночам. И вдруг — блеск в лотке. Золото. Крупинки, песчинки драгоценного металла, сверкающие в мутной воде. Сердце колотится, кровь стучит в висках. Это богатство, это свобода, это билет в другую жизнь, это возможность вернуться домой, в Рязань, к матери, купить дом, зажить по-человечески. Но золото кончается, жила истощается, приходится идти дальше, искать новое место, новую жилу, углубляться в тайгу, рискуя не вернуться.
Потом был моряк. Палуба качается под ногами, доски скрипят, солёный ветер хлещет в лицо, обжигает кожу, паруса надуты, как брюхо беременной женщины, и судно режет волны, направляясь к горизонту, к краю света. Я знал каждый узел — беседочный, восьмёрку, выбленочный, штык, — мог завязать их с закрытыми глазами, в темноте, в шторм. Знал каждую снасть, каждый блок, каждую мачту. Знал, как читать звёзды, как ориентироваться по созвездиям, как предсказывать шторм по цвету неба, по поведению птиц, по особому запаху моря. Знал вкус рома — жгучий, обжигающий горло, — и песни портовых кабаков в каждом порте старой доброй Англии, похабные и грустные одновременно. Знал страх, когда волны вздымаются выше мачт, когда море превращается в кипящий котёл, и кажется, что оно хочет проглотить тебя целиком, размолоть в щепки вместе с судном.
Следом охотник. Тишина зимнего леса, такая плотная, густая, что слышно, как падает снег, как хрустит наст под лапами зайца за сотню метров. Я шёл по следу зверя, читал знаки — надлом ветки, свежий отпечаток лапы на снегу, помёт, ещё тёплый, дымящийся на морозе. Знал повадки лося, медведя, волка, рыси, знал, где зверь ляжет на дневку, куда придёт на водопой, где пересечёт тропу. Винтовка в руках — старый Хокен деда, — не просто оружие, а продолжение тела, часть меня. Выстрел. Дым. Запах пороха. Зверь падает, взметнув снег. Я подходил, смотрел в угасающие глаза, и каждый раз чувствовал одно и то же — благодарность и сожаление, уважение к добыче, которая отдала свою жизнь, чтобы я мог жить.
Жизни сменяли жизни, наплывая, как волны. Я был кузнецом, бившим тяжёлым молотом по раскалённому железу в жаркой кузнице, чувствуя, как металл поддаётся, становится мягким, податливым, принимает нужную форму под ударами. Искры летели во все стороны, огонь горел в горне, жар стоял такой, что дышать трудно. Был лесорубом, валившим вековые сосны большой пилой-дружкой, вдвоём с напарником, в такт, слушая их предсмертный стон, треск волокон, грохот падения. Был механиком на заводе, по локоть в чёрном машинном масле, собиравшим моторы из груды железа, из десятков деталей, точно зная, что куда идёт, как затягивать болты, какой зазор оставлять. Был учителем в глухой деревенской школе, в старом деревянном здании с печкой, пытавшимся вбить в детские головы хоть что-то — грамоту, арифметику, историю, — помимо желания при первой возможности сбежать в город, подальше от этой нищеты и безысходности.
Каждая жизнь была полной, детальной, насыщенной мелочами. Я не просто видел картинки, статичные образы — я проживал их, существовал в них полностью. Чувствовал усталость в мышцах после двенадцатичасовой смены, когда руки не разогнуть, когда каждый шаг даётся с трудом. Чувствовал радость от хорошо выполненной работы — чистую, простую радость мастера. Страх перед начальством — унижающий, заставляющий опускать глаза, бубнить оправдания. Злость на несправедливость — жгучую, бессильную злость, когда премию дали не тебе, а подхалиму. Тоску по дому, когда работаешь в командировке месяцами. Знал имена жён — Марья, Катерина, Анна, Зарина, Изабелла, Лиза, — детей — Петька, Ванька, Джошуа, Алан, Микки, — друзей этих людей, их товарищей по работе. Знал их привычки — кто храпит, кто матерится, кто пьёт запоем, — их страхи — кто боится начальства, кто смерти, кто бедности, — их мечты — кто хотел машину, кто дачу, кто просто дожить до пенсии.
Был я и геологом, бродившим по горам с геологическим молотком и тяжёлым рюкзаком, разбивавшим породы в поисках руды, в поисках месторождений меди, золота, вольфрама. Знал названия минералов — кварц, полевой шпат, слюда, халькопирит, молибденит, — умел определять их по излому, по цвету черты на фарфоровой пластинке, по плотности, по реакции с кислотой. Спал в брезентовой палатке под звёздами, под шум горной реки, варил чай на костре в закопчённом котелке, записывал координаты в потрёпанный, заляпанный полевой блокнот.
Был шахтёром, спускавшимся в недра земли на километровую глубину, где воздух густой от угольной пыли, которая забивается в лёгкие, въедается в кожу, где темнота давит на плечи физически, осязаемо, где каждый день — риск не вернуться, остаться под завалом, задохнуться от метана. Знал стук отбойного молотка, вибрацию, от которой немеют руки, скрежет вагонеток, груженных углём, крики товарищей сквозь гул вентиляторов и машин. Знал, как пахнет уголь — специфически, терпко, — как чернеет кожа, въедается грязь под ногти так, что не отмыть, как саднит лёгкие после смены, как кашляешь чёрной мокротой.
Был сталеваром, стоявшим у доменной печи, у конвертера, где металл плавился при температуре полторы тысячи градусов, способной испепелить человека за долю секунды, превратить в пепел. Защитные очки, брезентовая роба, пропитанная потом и искрами, и ты выливаешь расплавленную сталь, открываешь летку, наблюдая, как она течёт огненной рекой, сияя нестерпимым белым светом, ослепительным, как кусок солнца.
Был трактористом, пахавшим колхозные поля от рассвета до заката, сидя на жёстком железном сиденье, которое трясёт так, что зубы стучат, а кости ломит. Чёрная земля переворачивалась тяжёлыми пластами, жирно блестела, птицы — чайки, вороны, грачи — следовали за плугом тучей, выклёвывая из свежей борозды червей, личинок, жуков. Пыль стояла столбом, солнце пекло затылок, а план давил — сколько гектаров вспахать, сколько засеять, не отстать от других бригад.
Был электриком, лазившим по деревянным столбам с когтями, чинившим линии электропередач в любую погоду — и в проливной дождь, когда всё скользит, и в мороз под сорок, когда металл обжигает руки, и в метель, когда не видно дальше метра. Знал, как ударяет ток, если ошибёшься, коснёшься не того провода — болью, которая проходит через всё тело, сводит мышцы, как искрит провод при коротком замыкании, как пахнет горелая изоляция — едко, противно, как плавится резина.
Был плотником, строившим избы, бани, сараи топором и пилой. Знал породы дерева — сосна, ель, лиственница, дуб, берёза, — знал их свойства, как они ведут себя, как сохнут, как трескаются. Знал, как рубить венцы в лапу и в чашу, как пригонять брёвна так, чтобы не продувало, чтобы стены стояли ровно, как конопатить щели мхом, паклей, забивая её специальной лопаткой. Топор в руках был точным инструментом, продолжением руки, каждый удар — выверенный, каждая щепка — на своём месте, каждый спил — под нужным углом.
Был слесарем на машиностроительном заводе, вытачивавшим детали на токарном станке, где стружка сыпалась горячей металлической спиралью, жгла руки, где эмульсия брызгала, где шум моторов стоял такой, что не давал услышать собственные мысли, приходилось кричать в ухо. Знал микрометры и штангенциркули, умел измерять с точностью до сотой миллиметра, знал допуски и посадки, знал, что значит пустить брак и как за него отвечают — лишением премии, выговором, в худшем случае увольнением.
Был водителем грузовика, колесившим по бесконечным дорогам Америки, от Калифорнии до Мэна, от Сиэтла до Майями, по шоссе и просёлкам, по грязи и пыли. Знал усталость, когда веки слипаются, когда дорога расплывается перед глазами, а до конца рейса ещё сотни километров, приходится жевать табак, открывать окно, бить себя по щекам. Знал облегчение, когда наконец сдаёшь груз, расписываешься в накладной и можешь найти заправку, чтобы искупаться перед сном.
Был сварщиком, соединявшим металл электрической дугой, видевшим мир сквозь тёмное стекло защитной маски, где всё в зелёных тонах, где электрическая дуга вспыхивала ослепительным, нестерпимым светом, где брызги раскалённого металла летели во все стороны, прожигая одежду, оставляя дырки, ожоги на коже.
Был мечником в средневековых армиях, где клинок весил столько, что руки ломило после боя, где приходилось рубить сквозь кольчуги, кости, плоть, где кровь брызгала на лицо, на доспехи, заливала глаза. Был артиллеристом, таскавшим снаряды, заряжавшим орудие, где порох оставлял чёрный налёт на пальцах, на губах, где выстрел оглушал, заставлял звенеть в ушах часами. Был лучником, натягивавшим тетиву до предела, пока пальцы не начинали дрожать, не покрывались мозолями, пока правое плечо не наливалось болью, где нужно было целиться, учитывая ветер, расстояние, движение цели, выпускать стрелу в правильный момент.
Был истребителем в воздушных боях, где небо превращалось в хаос трассирующих пуль, где перегрузки вдавливали в кресло, где враг мог появиться с любой стороны — сверху, снизу, сбоку — и у тебя была секунда, чтобы среагировать, развернуться, нажать на гашетку. Был оператором систем ПВО на эсминце, следившим за экранами радаров, где зелёные точки появлялись и исчезали, где нужно было различить самолёт от помехи, цель от ложного сигнала, где ошибка могла стоить жизней всего экипажа, всего корабля.
Был легионером в Риме, маршировавшим под палящим солнцем Африки, Испании, Галлии, таскавшим на спине всё своё снаряжение — доспехи, оружие, инструменты для рытья окопов, шанцевый инструмент, палатку, провиант на три дня. Был полководцем, планировавшим сражения на картах, двигавшим войска как фигуры на доске, отдававшим приказы, от которых зависели тысячи жизней, судьбы городов, исход войн. Был носильщиком-индейцем у испанских конкистадоров, тащившим их поклажу через джунгли, через горы, сквозь лихорадку, голод, издевательства, удары кнутом за малейшую провинность, за попытку отдохнуть.
Был ликвидатором на Чернобыле, сгребавшим графит с крыши реактора лопатой, зная, что каждая секунда там — это доза радиации, что счётчик Гейгера трещит так, что уши закладывает, что защита почти не помогает, что через месяц, может, через два начнётся лучевая болезнь — тошнота, рвота, выпадение волос, смерть. Был рыцарем в полных латах, закованным в сталь с головы до ног, где в жару задыхаешься, где каждое движение требует усилий, где копьё весит как бревно, где нужно удержаться в седле на полном галопе, целясь в противника, несущегося навстречу с такой же скоростью.
Жизни наслаивались одна на другую, как слоёный пирог, путались, сплетались в невероятный клубок опыта, знаний, умений. Я знал десятки профессий, сотни навыков, тысячи воспоминаний, которые мне не принадлежали изначально. Я помнил запах пороха — едкий, серный — и свежескошенной травы — сладковатый, медовый, — вкус армейской перловой каши — невкусной, недоваренной — и домашних пирогов с капустой, с яблоками, с вишней, ещё горячих из печи. Ощущение мороза, кусающего щёки, пробирающего до костей, и июльского зноя, от которого плавится асфальт, от которого кружится голова.
Помнил споры о политике на кухнях коммунальных квартир, когда соседи ссорились из-за Хрущёва, из-за целины, из-за кукурузы. Помнил очереди за колбасой с пяти утра, за импортными сапогами, за мебельным гарнитуром. Помнил первомайские демонстрации — красные флаги, лозунги, духовой оркестр — и похороны Сталина, когда люди давились в толпе, плакали навзрыд, падали в обморок.
Помнил войну — не одну, а несколько, в разных ролях, в разных местах: был пехотинцем, был морским пехотинцем, был королевским мушкетёром, был сапёром, был артиллеристом, был партизаном. Помнил голод — настоящий голод, когда желудок сводит, когда ешь траву, кору деревьев, — помнил изобилие застолий, когда стол ломится от еды, когда пьют и гуляют до утра. Помнил страх — холодный, парализующий страх. Помнил безудержную храбрость — когда тебе уже нечего терять и ты отринул всё мирское.
Каждая жизнь оставляла след, глубокий, неизгладимый, каждый опыт впечатывался в мою душу, как клеймо раскалённым железом. Я переставал понимать, где заканчивается моя собственная личность — та, что была до этого кошмара — и начинаются эти чужие судьбы, навязанные мне. Они заполняли меня, как вода заполняет сосуд, вытесняли того, кем я был раньше, размывали границы моего «я».
И конца этому не было. Абсолютно никакого конца. Жизни продолжали сыпаться, одна за другой, безостановочно, безжалостно, как снег в метель.
Прекратилось это бесконечное мучительное падение в чужие судьбы только в тот момент, когда я всерьёз, искренне посчитал, что слова существа о вечных муках уже воплотились в реальность для меня, что это и есть моё наказание, и оно будет длиться вечно, без конца, без передышки. Когда я окончательно потерял счёт прожитым жизням — было их пятьдесят? Сто? Двести? — когда они слились в один непрерывный поток существования, когда перестал сопротивляться этому потоку, перестал цепляться за остатки своей личности. Когда смирился с тем, что это моя участь, мой крест — вечно проживать чужие жизни, не имея своей собственной, быть лишь сосудом для чужого опыта, — только тогда, внезапно, как обрывается натянутая струна, всё остановилось.
Тишина обрушилась на меня, как снежная лавина, накрыла с головой и полностью поглотила.