К книге
Привязанность, сепарация и психоанализ: избранные работыГлава 5. Разлука и утрата внутри семьи. Горе и скорбь в детстве
68%
Глава 5. Разлука и утрата внутри семьи. Горе и скорбь в детстве
26

В 1960 году один из нас[175] подчеркнул, что маленькие дети не только горюют, но и часто гораздо дольше, чем иногда предполагалось. В подтверждение этого мнения он привел некоторые наблюдения своих коллег — Робертсона[176] и Хайнике[177] — об устойчивом горевании по матери у детей одного-двух лет в круглосуточных яслях, а также отчеты о детях в Хэмпстедских яслях во время войны. Эти исследования, по-видимому, четко показывают, что в подобных обстоятельствах совсем маленькие дети открыто горюют по отсутствующей матери в течение минимум нескольких недель, плача о ней или показывая другими способами, что они всё еще тоскуют по ней и ожидают ее возвращения. Представление о том, что горе в младенчестве и раннем детстве кратковременно, не выдерживает критики в свете этих наблюдений. В частности, был процитирован отчет Анны Фрейд и Дороти Берлингем[178] о мальчике трех лет и двух месяцев, чье горе явно сохранялось в течение некоторого времени, хотя и в приглушенной форме. Мы цитируем его, поскольку считаем, что он содержит много важного. Оставшись в яслях, Патрик получил наставление быть хорошим мальчиком и не плакать — иначе мама его не навестит.

Патрик старался сдержать обещание, и никто не видел, чтобы он плакал. Вместо этого он кивал всякий раз, когда кто-то смотрел на него, и уверял себя и всех, кто хотел слушать, что мама придет за ним, наденет на него пальто и заберет его домой. Когда слушатель, казалось, верил ему, он был доволен; когда кто-то возражал ему, он разражался бурными слезами.

Такое положение дел сохранялось в течение следующих двух или трех дней с некоторыми дополнениями. Кивание приобрело более компульсивный и автоматический характер: «Моя мама наденет на меня пальто и заберет меня домой».

Позже расширялся список одежды, которую мама должна была на него надеть: «Она наденет на меня пальто и гамаши, застегнет молнию, она наденет на меня остроконечную шапочку».

Когда повторения этой формулы стали монотонными и бесконечными, кто-то спросил его, не может ли он перестать говорить это снова и снова. И снова Патрик попытался быть хорошим мальчиком, каким хотела видеть его мама. Он перестал повторять формулу вслух, но по шевелению его губ было видно, что он повторяет ее про себя снова и снова.

В то же время он заменил слова жестами, изображающими положение его шапочки, надевание воображаемого пальто, застегивание молнии и т. д. То, что в один день проявлялось как выразительное движение, на следующий день сводилось к подрагиванию пальцев. Другие дети в основном были заняты игрушками, играми, музыкой и т. д., а Патрик, совершенно безучастный, стоял где-нибудь в углу, шевеля руками и губами с трагическим выражением лица[179].

Мои ранние работы вызвали немало споров; вероятно, нескоро все поднятые проблемы будут прояснены. Из множества обсуждаемых вопросов мы хотим прокомментировать здесь только два. Первый касается употребления термина «скорбь»; второй — сходств и различий между детской скорбью и скорбью у взрослых.

Ранее авторы считали полезным использовать термин «скорбь» в широком смысле, чтобы охватить различные реакции на утрату, включая те, которые ведут к патологическому исходу, а также те, которые следуют за утратой в раннем детстве. Преимущество такого подхода заключается в том, что оно позволяет связать воедино ряд процессов и состояний, которые, как показывают данные, взаимосвязаны, — подобно тому, как термин «воспаление» используется в физиологии и патологии для объединения ряда процессов: некоторые ведут к здоровому исходу, другие протекают неправильно и приводят к патологии. Альтернатива — ограничение термина «скорбь» конкретной формой реакции на утрату, а именно той, «при которой утраченный объект постепенно детектируется посредством мучительной и длительной работы памяти и тестирования реальности»[180]. Однако опасность такого употребления заключается в том, что оно может привести к ожиданиям относительно того, какой должна быть здоровая скорбь, которые полностью расходятся с тем, что, как мы уже знаем, на самом деле происходит у многих людей. Более того, если предпочтение отдается конвенции об ограниченном использовании, мы сталкиваемся с необходимостью найти, а возможно, и придумать новый термин; ведь мы считаем необходимым, если мы хотим обсуждать эти вопросы продуктивно, иметь какое-то удобное слово, которым можно было бы обозначить весь спектр процессов, приводимых в действие при понесении утраты. В данном случае мы будем использовать в этом смысле термин «горевание»[181], поскольку он уже применялся видными аналитиками в довольно широком смысле, и нет никаких споров о том, что совсем маленькие дети горюют.

Все эти дискуссии не только привлекли внимание к центральной области психопатологии, но имели и ряд других явно положительных эффектов. Они показали, насколько мало мы знаем о том, как дети всех возрастов, включая подростков, реагируют на серьезную утрату и какие факторы ответственны за то, что исход в одних случаях более благоприятен, чем в других[182]; вдобавок они стимулировали ценные исследования.

Мы уже подчеркивали, насколько трудно даже взрослым полностью осознать, что кто-то из близких умер и не вернется. Детям это, несомненно, еще труднее. Марта Вольфенстайн[183] сообщает о реакциях ряда детей и подростков, потерявших одного из родителей и поступивших на психоанализ, многие — в течение года после утраты. Среди моментов, поразивших группу наблюдателей, было то, что «печальные чувства были купированы; плача было мало. Погружение в повседневную деятельность продолжалось…». И все же постепенно психоаналитики, лечившие их, осознавали, что явно или скрыто эти дети и подростки «отрицали окончательность утраты» и что ожидание возвращения умершего родителя все еще присутствовало на более или менее сознательном уровне. Такие же длительно сохраняющиеся ожидания зафиксированы Мэрион Барнс[184] у двух детей дошкольного возраста, потерявших мать в возрасте двух с половиной и четырех лет соответственно. Снова и снова эти дети продолжали выражать надежду и ожидание, что мама вернется.

Когда со временем, благодаря помощи психоаналитиков или других людей, эти дети постепенно осознавали, что мама на самом деле не вернется, они реагировали так же, как и описанные выше вдовы: паникой и гневом. Рут, пятнадцатилетняя девочка, описанная Вольфенстайн, спустя несколько месяцев после смерти матери заметила: «Если бы моя мама действительно умерла, я осталась бы совсем одна… Я была бы ужасно напугана». В другом фрагменте рассказывается, как Рут, лежа ночью в постели, иногда чувствовала отчаяние от «фрустрации, ярости и тоски. Она срывала с кровати постельное белье, скатывала его в форме человеческого тела и обнимала».

Таким образом, хотя, безусловно, существуют различия между реакциями на утрату у детей и взрослых, есть и фундаментальные сходства.

На одно из них мы хотим обратить особое внимание. Мы полагаем, что не только ребенку, но и взрослому для того, чтобы оправиться от утраты, нужна помощь другого доверенного лица. Обсуждая реакции детей на утрату и оптимальные способы помощи им, почти каждый автор подчеркивал, насколько важно, чтобы у ребенка была единственная и постоянная замещающая фигура, к которой он мог бы постепенно привязаться. Только в таких обстоятельствах мы можем ожидать, что ребенок в итоге примет утрату как непоправимую, а затем соответственно реорганизует свою внутреннюю жизнь[185]. Мы подозреваем, что то же справедливо и для взрослых, хотя во взрослой жизни, возможно, немного легче найти поддержку и в общении с несколькими другими людьми. Это подводит к двум взаимосвязанным и очень практическим вопросам: что мы знаем о факторах, которые помогают или мешают здоровой скорби? Как нам лучше всего помочь скорбящему?

Предыдущая главаГлава 26 из 38Следующая глава