К книге
СкитальцыПреемник. Глава вторая
42%
Преемник. Глава вторая
19

…Человек был стар, но дом казался старше.

Дом стоял на пригорке, одинокий, но не заброшенный; много лет его порога не переступал ни хозяин, ни слуга, и окрестные жители опасались заросшей тропинки, подползавшей под тяжелую входную дверь. Дом был одинок – но ни одна пылинка не смела касаться рассохшихся половиц, широкой столешницы обеденного стола или клавиш открытого клавесина; с темных портретов презрительно смотрели друг на друга чопорные, холодные лица.

На круглом столике стоял подсвечник без свечей; провалившись с ногами в глубокое кресло, перед столиком сидел старый человек. Он был даже более одинок, нежели это мог представить себе древний спесивый дом.

На круглой столешнице, испещренной полустершимися символами, лежал золотой предмет на длинной цепочке – медальон, тонкая пластинка с фигурной прорезью.

На краю золотой пластинки бурым пятном жила ржавчина.

Старый человек молчал.

Дом не смел нарушать его раздумий. Дом хотел покориться ему и служить верно и преданно.

Человек не желал, чтобы ему служили.

Перед ним на столе лежала ржавая золотая пластинка.

Опять.

* * *

…Горничная Далла казалась растерянной и огорченной: да, господин Солль дома… Он вернулся вчера вечером… Нет, он не выходил из спальни. Он не позавтракал, госпожа… А… хорошо ли прошел… праздник?

Тория молча кивнула. Эгерт дома, значит, все можно поправить. Эгерт не разбился, упав с лошади, не стал жертвой ночных бродяг и не потерял рассудок, как подумалось ей в одну из черных минут ожидания. Эгерт дома, и сейчас она увидит его.

Сонная и хмурая Алана поднялась в детскую вслед за нянькой. Луар стоял у двери, смотрел в пол и пытался оторвать пуговицу от собственной кожаной перчатки.

– Не хмурься, Денек. – Она даже улыбнулась, столь велико было ее облегчение. – Нечего топтаться, у тебя есть время привести себя в порядок, прежде чем… прежде чем отец позовет тебя.

Голос ее звучал уверенно и ровно. На Луара ее слова всегда оказывали магнетическое действие – даже сейчас он чуть расслабился, приподнял уголки губ и бросил наконец терзать перчатку.

– Да…

Тория проводила его глазами. Ей самой пришлось сделать над собой усилие, чтобы не броситься к Эгерту тотчас же; мужу не следует видеть отпечатка, оставленного двумя бессонными ночами, горем и страхом – а главное, той маской спокойствия и уверенности, которую Тория удерживала на лице уже вторые сутки.

Она умылась и переоделась; любое привычное, самое мелкое действие казалось ей то мучительным, а то исполненным чрезмерной важности. Не отдавая себе отчета, она всячески оттягивала встречу с мужем – но каждая минута промедления стоила ей нового седого волоска.

Несколько раз ей казалось, что Эгерт неслышно открыл дверь и стоит теперь на пороге; некоторое время она делала вид, что не видит его, потом резко оборачивалась – но дверь была закрыта, и тяжелые портьеры над ней не качались. Солль не мог не знать, что жена и дети вернулись; Тория выдумывала и не могла представить себе причину, по которой Эгерт ни словом, ни звуком не отреагировал на их приезд. Дом молчал, не то в страхе, не то в трауре; даже кухарка, казалось, боялась лишний раз громыхнуть посудой.

Может быть, измученный ночной скачкой, Эгерт заснул? Тории не хотелось бы его будить – она просто посидела бы рядом, лишний раз убедилась бы, что небо еще не свалилось на землю, что Солль никуда не исчез – вот он, живой, а значит, все можно поправить…

Она постояла перед зеркалом, глядя в свои ясные, спокойные – а на самом деле отчаянные и больные глаза. Вспомнила зимний день, снег на могиле Первого Прорицателя, свою холодную руку в руке Эгерта-юноши… Вспомнила горячую душную ночь с тлеющим камином, потом первую улыбку Луара, потом почему-то широкую лужу на лесной дороге – в ней Алана утопила пряжку от башмака. Лужа казалась сине-зеленой от неба и стеблей, по поверхности ее плавал, уцепившись за веточку, неудачливый паук…

Тория подняла подбородок, выпрямилась, повела плечами – и отправилась в комнату мужа.

Она постучала тихо, чтобы не разбудить Эгерта, если он спит. Но он не спал; после долгой паузы из-за дверей донеслось его приглушенное «да».

Тория толкнула дверь и вошла.

Эгерт не обернулся ей навстречу. Он стоял возле низкого трехлапого столика, на котором беспорядочной грудой валялись книги, обрывки бумаг, пояс с кошельком, кинжальные ножны, носовые платки, шпага, перчатки, бронзовая статуэтка, письменный прибор, обломок шпоры, скомканная рубашка – обычные предметы пополам со странными, все это Тория успела рассмотреть машинально, мимоходом, в тщетных поисках Эгертовых глаз.

Солль стоял спиной, сгорбившись, опустив голову. Ему не нужно было оглядываться, чтобы узнать Торию, – но, узнав, следовало обернуться.

Она стояла у двери. Слов не было; Эгерт молчал, и руки его бесцельно перебирали перламутровые пуговицы брошенной на стол рубашки. Она смотрела в его спину, текли бесформенные, тяжелые, неповоротливые минуты, и на Торию медленно нисходило черное осознание катастрофы.

Тогда она набрала в грудь воздуха. Все равно, что сказать, – лишь бы услышать свой голос. Лишь бы прервать течение тишины. Почему она молчит, сейчас она скажет, наваждение сгинет, в этого чужого отстраненного человека снова вселится душа Эгерта Солля…

Тория молчала. Молчание жило во всем доме – густое и вязкое, как смола.

Солль шевельнулся. Напряженные плечи опустились еще ниже; медленно, через силу он повернулся – не прямо к Тории, а как-то скованно, боком.

Она увидела половину его лица и ужаснулась. Знакомый ей Эгерт был на десять лет моложе.

Он скомкал рубашку. Подержал в руках; осторожно положил на стол, накрыв рукоятку шпаги.

– Ты…

Голос был хриплый и чужой. Обращенный мимо Тории глаз болезненно щурился, и мелко подергивалась щека.

Внезапный приступ жалости помог ей оборвать оцепенение. Она шагнула вперед:

– Эгерт… Что бы там… Я…

Ее протянутая рука повисла в воздухе. Солль отшатнулся, как от прокаженной; бронзовая статуэтка скатилась со стола и грянулась об пол.

Теперь Солль смотрел прямо на Торию. Забыв опустить протянутую руку. Она попятилась, будто ее собирались ударить.

– Ты… – сказал он медленно и раздельно. – Он… дотянулся. ОН.

Она молчала. Ее глаза казались непроницаемо черными – одни зрачки.

Солль криво усмехнулся:

– Он… зачал… твоего сына, Тор. Там, в подвале…

Губы Тории шевельнулись. С них не слетело ни звука, но Эгерт расслышал и криво усмехнулся:

– Он… посмотри на… Твой сын.

Ему не хватило мужества, чтобы произнести проклятое имя Фагирры, но еще страшнее оказалось вымолвить вслух имя Луара.

Тории показалось, что наглухо запертые подвалы ее сознания, куда она боялась наведаться, чтобы не сойти с ума, что эти погребенные закоулки памяти переполнились вдруг и вот-вот сорвут плотину. Она насильно заставила себя не понимать, о чем говорит Эгерт, и медленно пятилась, оступаясь в складках ковра, пятилась, пока не прижалась спиной к двери.

Солль перевел дыхание:

– Я… не хотел. Я… прости.

Его лицо судорожно передернулось.

С трудом сдерживая напор рвущейся наружу памяти, по-прежнему принуждая себя не понимать и не верить, Тория повернулась, открыла тяжелую дверь и вышла прочь. Ей казалось, что, потеряв сознание, она упала на ковер и лежит сейчас у ног мужа, – на самом деле она спускалась по лестнице, слепо шаря рукой по перилам и беспомощно оглядываясь, пытаясь поймать среди сгустившейся черноты маленькое круглое пятнышко света.

Горничная шарахнулась от нее, как от привидения. Внизу лестницы стоял Луар – приодетый вымытый Луар, рассчитывающий, что отец его вот-вот позовет… Тория остановилась, вцепившись в перила, гладкие деревянные ступени готовы были вырваться из-под ее ног.

…Ступени. Склизкие каменные ступени, вытертые до дыр ногами палачей и жертв… Подвал под зданием суда, отвратительная тень на волглой стене, тошнотворный запах горелого мяса…

Луар испугался. Она не видела его испуга; взяв обмершего, покорного юношу за плечи, она сняла со стены подсвечник и с пристрастием заглянула в белое виноватое лицо.

…Она купала его в дубовом корыте, розовая рука хватала деревянную лодочку и тянула в рот – на радость единственному зубу… На воде дробилось солнце – рваными бликами, кругами… А над водой то и дело задирались ступни – гладкие и плоские, не сделавшие и шага, нежные ступни с мелкими шариками пальцев… А в корыте была темная трещина, скоро вода уйдет…

– Мама, – шепотом позвал Луар.

Она опомнилась. Протянула руку и взяла его за лицо:

– Нет… Нет.

Кивнув обомлевшему сыну, повернулась и пошла, ведя рукой по стене. Горничная присела, забившись в угол.

* * *

Наверное, первый раз в жизни мне было тошно выходить на подмостки.

Гезина подозрительно косилась; Муха поглядывал с недоумением: с чего бы это я проваливаю сцену за сценой, превращая веселые фарсы в серые пошлые сценки? Флобастер хмурился, скрипел зубами, но молчал.

Самого Флобастера давно уже не огорчала неудачная импровизация в гостях у Соллей; он перестал волноваться в тот самый момент, когда выяснилось, что разрешение бургомистра остается в силе и никто нас из города не погонит. Все прочие переживания представлялись Флобастеру капризами – «с жиру», и только память о моем недавнем подвиге удерживала его от соблазна вернуть меня на землю.

Довершил дело дождь – он разогнал публику так быстро, как не смог бы сделать этого даже самый скучный спектакль. В холщовом пологе повозки обнаружилась дыра; дождь капал за шиворот Мухе, когда тот пытался зачинить прохудившуюся крышу.

– Сегодня ты играла, как никогда, – сообщила Гезина. – Всем очень понравилось.

Муха криво усмехнулся; я сидела на своем сундуке, с трудом жевала черную горбушку и думала о теплом лете, полной шляпе монет и смеющемся Эгерте Солле.

* * *

Второй раз за Луарову жизнь отец уехал, не попрощавшись. Мать заперлась в своей комнате, и за три дня он видел ее два раза.

Первый раз к нему в комнату постучала испуганная горничная Далла:

– Господин Луар… Ваша матушка…

Он почувствовал, как цепенеет лицо:

– Что?!

Далла со всхлипом перевела дыхание:

– Зовет… Желает… Желает позвать… вас…

Он кинулся в комнату матери, изо всех сил надеясь на чудо, на разъяснение, на то, что странные и страшные события последних дней еще можно повернуть вспять.

Мать стояла, опершись рукой на письменный стол; волосы ее были уложены гладко, слишком гладко, неестественно аккуратно, а белое лицо казалось мертвенно-спокойным.

– Луар… Подойди.

Внезапно ослабев, он приблизился и стал перед ней. Внимательно, напряженно, щурясь, как близорукая, мать рассматривала его лицо – и Луару вдруг сделалось жутко.

– Нет, – слабо сказала мать. – Нет, мальчик… Нет… Иди.

Не смея ни о чем спрашивать, он вернулся к себе, заперся, сунул голову в подушку и разрыдался – без слез.

Приходили гонцы из университета – горничная растерянно сообщила им, что госпожа Тория больна и не может принять их. Господин ректор прислал слугу, чтобы специально справиться – а не нужны ли госпоже Тории услуги лучшего врача? аптекаря? знахаря, наконец?

Луар проспал весь день, всю ночь и половину следующего дня. Ему хотелось бежать от яви – и он бежал. В забытье.

Под вечер в дверь его комнаты стукнули; он хрипло сообщил Далле, что не голоден и ужинать снова не будет. В ответ послышалось слабое:

– Денек…

Он вскочил, разбрасывая подушки; заметался, накинул халат, открыл матери дверь.

Лицо ее, страшно осунувшееся, но все еще красивое, было теперь не просто спокойным – безучастным, как у деревянной куклы. Луар с ужасом подумал, что, опусти сейчас Тория руку в огонь, на этом лице не дрогнет ни единая жилка.

– Мама…

Ледяной рукой она взяла его за подбородок и развернула к свету. Глаза ее сверлили насквозь; Луару показалось, что его хотят не просто изучить – разъять. Он снова испугался – неизвестно чего, но желудок его прыгнул к горлу: – Мама!..

Глаза ее чуть ожили, чуть потеплели.

– Нет… Нет, нет… Нет.

Она вышла, волоча ноги, как старуха. Луар стоял столбом, вцепившись в щеки, и тихонько скулил.

Прошел еще день; отец не вернулся, и Луар почти перестал его ждать. Блаженное забытье кончилось – теперь ему снились сны. Во сне он кидал камнем в согбенную фигуру, покрытую рваным плащом, – и попадал в лицо отцу, тот смотрел укоризненно, и кровь виделась неестественно красной, как арбуз… Во сне он фехтовал с отцом, но шпага в руках противника превращалась зачем-то в розгу, ту проклятую розгу из далекого детства…

Потом он вышел, потому что сидеть взаперти стало невмоготу. Спустился в пустую столовую, потрогал рукоятку собственной шпаги на стене, постоял под портретами отца и матери…

…Художник был упитан и самонадеян; Луару разрешалось сидеть у него за спиной во время сеансов, и однажды, выждав момент, он запустил руку в краску – прохладную, остро пахнущую, мягкую, как каша, наверное, вкусную… Он надолго запомнил свое разочарование – пришлось долго отплевываться, краска оказалась исключительно противной и липла к языку. Живописец возводил глаза к небу, горничные посмеивались, нянька сурово отчитала Луара и даже хотела отшлепать…

Он вздрогнул, почувствовав взгляд. Мать стояла на лестнице, на самом верху, и смотрела напряженно и пристально – будто задала важный вопрос и ждала ответа. Две свечи в тяжелом канделябре бросали желтый отблеск на впалую щеку.

Луар молчал. Почему-то захотелось спрятаться.

Губы матери шевельнулись почти без звука:

– Подойди.

Он двинулся по лестнице вверх – наверное, с таким чувством всходят на эшафот.

Тория стояла, прямая, как шпага, и смотрела на идущего к ней сына. Перепуганный, виноватый, жалобный взгляд; Тория подняла перед собой подсвечник, поднеся два желтых язычка к самому Луаровому лицу.

– Н-нет…

Но слово умерло, не родившись. Мучительное дознание, разрушавшее ее душу все эти дни, пришло наконец к ясному, единственно возможному выводу.

Покачнувшись, она чуть не обожгла сына огоньками свечей. Луар отшатнулся:

– Мама?..

Пелена, так много лет защищавшая ее глаза от убийственного открытия, теперь сползла – лохмотьями, как изодранная ткань. На нее жалобно смотрел молодой Фагирра – палач Фагирра, который не замучил ее сразу. Он отсрочил пытку, он растянул пытку на долгие годы, он сделал пыткой всю жизнь.

Перед глазами Тории слились два похожих лица – отца и сына. Оскалившись, как ведьма, она ударила канделябром, метя в ненавистную харю палача.

Луар отшатнулся, вскрикнув от боли. Свечи, задымив, покатились по ступенькам; Луар прижимал ладонь к разбитому лицу, из-под окровавленных пальцев в ужасе смотрели глаза избиваемого щенка.

– Мама! Мама!!!

– Проклинаю, – прохрипела Тория, и из запретных глубин памяти всплыла улыбка Фагирры, улыбка, подсвеченная огнем жаровни. – Проклинаю… До конца… С глаз… Навеки… Ублюдок… Проклинаю!!!

В детской тонко, навзрыд заплакала Алана.

* * *

Муха поспорил с хозяином харчевни, что снимет с полки, откупорит и выпьет бутылку вина без всякой помощи рук. Нашлись и скептики, и зрители; в Мухину шляпу полетели медяки – в случае неудачи «банк» доставался трактирщику.

Я сидела в углу, жевала невыносимо костистую рыбу и равнодушно смотрела, как заключаются пари. Этот трюк гораздо старше самого Мухи, странно, что его здесь не знают; Муха выучился ему недавно, но зато в совершенстве, я не боялась, что он проиграет.

Рыбья голова, сиротливо сидящая на обглоданном скелете, слепо пялилась на меня из пустеющей тарелки; Муха заложил назад руки, и хозяин тут же их связал. Посетители перебрасывались прогнозами – не так чтобы очень возбужденно, но и не совсем равнодушно:

– Выпьет.

– Выпить и я могу, а как откупорит?

– Выпьет-выпьет, на дармовщину-то…

– Ах ты, малявка, у меня ведь пацан такой вот, так его бы в трактире застукал – весь ремень об него истрепал бы…

Улыбаясь независимо и гордо, Муха подступил к шкафчику с бутылками. Зубами дернул ручку – отворил; мгновенно выбрал самую пузатую, самую почтенную на вид бутылку – трактирщик закричал предостерегающе:

– Эй, не эту! Это слишком жирно будет, ты, фигляр!..

Зрители зароптали на трактирщика – скрипнув зубами, тот был вынужден замолчать.

Вопль хозяина окончательно уверил Муху в правильности выбора. Довольно хмыкнув, он подался вперед и губами ухватил короткое толстое горлышко. Зрители одобрительно загудели.

С некоторым опозданием я вспомнила вдруг, что Фантин давно ушел спать, Флобастер вообще не появлялся в харчевне, у Бариана болит зуб, а Гезина ужинает в городе у нового знакомого – а это значит, что тащить домой пьяного Муху придется мне одной.

Предпринимать что-либо было уже поздно – Муха вытащил бутылку на пустой стол посреди харчевни, и зрители подбадривали его солеными шуточками. Я уныло смотрела, как маленький мерзавец воюет с пробкой, согнувшись в три погибели, зажав бутылку между коленями и ловко орудуя зажатым в зубах штопором; на месте Флобастера я устроила бы из этого Мухиного умения веселенькую репризу между фарсами. Впрочем, тогда и вина не напасешься, и кому нужен пьяный, как бревно, Муха?

Пробка вылетела наконец, зрители зааплодировали, а Муха выплюнул штопор. Теперь предстояло самое интересное; горлышко до половины скрылось в Мухиной глотке, он задрал голову, с видимым усилием опрокидывая бутылку, – зрители замерли. Потом худое Мухино горло принялось ритмично, с утробным звуком заглатывать благородный напиток; в такт этому неприличному «огм, огм» в мутной бутылке забулькали пузыри, а по острому подбородку умельца заструились винные ручейки – правда, довольно скудные.

В харчевне воцарилась тишина, нарушаемая только Мухиными глотками; я хмуро прикидывала расстояние от трактира до гостеприимного дворика, приютившего наши повозки на эту ночь. Весу в Мухе… не так много, но мне хватит, я изящная девица, а не каменотес, я не привыкла таскать на спине пьяных мальчишек…

Хозяин тихонько охнул; Муха крякнул и осторожно, преувеличенно осторожно поставил бутылку на стол. С трудом разжал зубы; зрители подались вперед, кто-то особенно азартный подхватил бутылку и перевернул вверх дном. На пол упала одна только капля.

Вся харчевня загалдела, завозилась, захлопала, захохотала; Муха аккуратно выгреб из шляпы причитающиеся денежки, спрятал, подмигнул в толпу и направился ко мне.

За два шага до столика ноги его разъехались, лицо расплылось в бессмысленной улыбке – и он свалился на меня совершеннейшим безвольным мешком.

Вот оно, подумала я сквозь зубы (а сквозь зубы тоже, оказывается, можно думать). С отвращением отодвинула тарелку с рыбьим скелетиком и подхватила Муху под мышки.

Все видели, как и куда Муха прятал денежки; с соседнего столика уже постреливал вороватыми глазками шустрый сморщенный старичок. Горстка медяков – пожива не ахти, но наши с Мухой жизни стоят и того дешевле, поэтому я собралась с духом, ухватила Муху за шиворот и поволокла к двери.

Снова шел дождь, промозглый, липкий, не устающий уже несколько дней. Муха то безмятежно, по-детски сопел носом, то принимался бормотать, петлять ногами и слабо вырываться. Я молчала, берегла силы; к счастью, улица была не из худших и кое-где покачивались горящие фонари.

Мы с трудом одолели половину пути. Муха смеялся, просил оторвать ему голову, тыкал неверным пальцем в фонарные столбы:

– Чего… лезет на живот. На живот мне лезет, ме-ирзавец…

Я сочиняла слова, которые скажу ему завтра, и эти мысли немного меня поддерживали. Глаза мои не отрывались от разбитой мостовой, я старалась не угодить в особенно глубокую лужу – а потому случилось так, что пьяный Муха первым увидел лежащего человека:

– Во… Тут уже все спят…

Стиснув зубы, я волокла его дальше; этот второй пьяница лежал навзничь, раскинув руки, будто собираясь взлететь. Запрокинутое лицо казалось покрытым слоем муки. Мельком взглянув на него, я внезапно помрачнела – лежащий напомнил мне Луара Солля. Во всяком случае, такой же молодой – чуть старше Мухи.

Что за неудачный вечер, подумала я. Завтра отберу у Мухи половину выигранных денежек – я их заработала, пес раздери. И в другой раз за все золото мира не стану таскать на себе маленьких негодяев…

Человек под забором попытался пошевелиться и застонал. В первый раз напился, подумала я с отвращением. Убейте, не пойму, что за удовольствие платить за вино, чтобы за свои же денежки потом мучиться… Вот Мухе покамест хорошо. Весело Мухе, посмотрим, что ты завтра скажешь, щенок эдакий…

Мы миновали лежащего. До нашего пристанища оставалось совсем немного, когда я вдруг остановилась и чуть не выпустила икнувшего Муху. Дождь не унимался, вокруг тусклого фонаря пестрели, как мошки, частые летящие капли.

– Погоди. – Я прислонила Муху к стене. Он тут же сполз на мостовую в грязь, не пригасив тем не менее лучезарной пьяной улыбки.

Я оставила его в покое и бегом вернулась к лежащему юноше.

Он не пытался подняться, зато рядом сидел на корточках оборвыш лет десяти и сосредоточенно шарил в поисках кошелька. «Стража!» – рявкнула я страшным голосом, воришка растворился в мокрой темноте, а я с запозданием подумала о множестве взрослых его собратьев, которые ходят неподалеку.

Парень лежал, неудобно повернув голову. В тусклом свете фонаря я долго всматривалась в его лицо; даже на изрядном расстоянии мой нос морщился от густого винного перегара.

Скорее маленький сбежавший карманник окажется сиятельным князем, нежели наследник семейства Соллей обнаружится в грязной луже посреди города. Скорее Флобастер купит мне ферму, нежели я потрачу на этого пьяницу еще секунду драгоценного времени. Скорее Гезина напишет философский трактат…

Скрипнув зубами, я крепко взяла лежащего под мышки – светлое небо, что за день сегодня! – и подтащила ближе к свету. Ноги его безвольно проехались по илистой луже – мне померещилось, что я нашла и тяну огромную снулую рыбину.

Парень не сопротивлялся. Только когда желтое пятно света упало ему на лицо, он сморщился, будто от невыносимо яркого солнца.

Я стояла над ним, опустив руки. Ребра мои вздымались и опадали, как весла каторжной галеры.

Ну что мне теперь делать?! Бежать к господину Эгерту? «Скорее, скорее, господин Солль, а то одна я никак не утащу вашего сыночка, который как свалился под забором, так и лежит…» А может, напрямую к бургомистру? К начальнику стражи, пусть направит сюда патруль, пусть патруль донесет господина Луара до отчего дома…

Меня передернуло. На свете существуют не только мелкие карманники и крупные грабители. На свете существуют огромные стражники, которые ни о чем не желают разговаривать, и вряд ли их подкупишь жалкими медяками – Мухиным выигрышем…

Светлое небо, да ведь еще Муха! Лежит под своей стеной и лучезарно улыбается… Будьте неладны. Будьте неладны оба.

Луар пошевелился и поднял опухшие веки. Небо, у этого парня были ясные серые глаза – теперь они смотрели слепо, мутно, страдальчески. От этого взгляда я чуть поостыла – как ни странно, только сейчас мне пришло в голову задуматься: а что же такое случилось в семействе Соллей, что после внезапной и странной отлучки отца сын оказался в столь невозможном, жалком состоянии?!

– И что мне теперь делать? – спросила я устало.

Луар не ответил, глаза его закатились.

Бариан не спал – маялся зубом. В теплом платке, намотанном вокруг лица, он совсем уж не походил на героя-любовника – скорее на измученную сельскую молодуху.

– У-ум… – простонал он, хватая за шиворот моего спутника, которого правильнее было бы называть ношей. – Надрался, негодяй, вот бы…

Глаза его полезли из орбит, потому что пьяница у меня на руках оказался в полтора раза выше и тяжелее привычного Мухи.

У меня не было сил ничего ему растолковывать. Я промокла до нитки, вымазалась в грязи, а язык мой покрылся мозолями от непрерывных проклятий. Муха лежал в десяти шагах позади – не в силах тащить обоих парней одновременно, я волокла их эстафетой, по очереди.

Разбуженный нашей возней, явился Флобастер. Веселый Муха водворен был в повозку – отсыпаться; и Бариан, и Флобастер удрученно качали головой, разглядывая землистое лицо юного Солля. После деловитого обмена опытом – а у обоих был обширный опыт неудачного пития – Флобастер потащил полумертвого Луара на задний двор, «чтобы все лишнее вон». Бариан, постанывая и держась за щеку, сообщил мне, что до утра делать все равно нечего – приведем парня в чувство, а там пусть сам решает, что матушке-то сказать…

Я промолчала. Относительно матушки и особенно батюшки непутевого Луара у меня сидела в голове здоровенная заноза.

После изуверской Флобастеровой операции Луар немного ожил, хотя на ногах все равно не держался; его уложили на место Бариана, который все равно не спал и собирался завтра идти к цирюльнику – рвать зуб…

Я провела ночь без сна и в одиночестве – Гезина, делившая со мной повозку, так и не вернулась после ужина с новым другом.

* * *

Тяжелее всего казалось то, что она не могла вспомнить. Защищаясь от безумия, рассудок ее сделал все, чтобы уничтожить память о тех днях – иначе она не могла бы жить и не могла бы дать жизнь проклятому сыну…

Сидя перед горящей свечой, она с утра до вечера сматывала нитки, бесконечные клубки шерсти, чудом сохранившиеся на дне старого сундука. Она сматывала их с клубка на клубок, как сумасшедшая паучиха; она глядела в пламя свечи и пыталась вспомнить.

Лучше всего помнилась жаровня. Странное чувство отстраненности – это не она, страшное происходит не с ней, она лишь наблюдатель… Она, кажется, так и не смогла поверить до конца во весь этот ужас, даже когда жгли тело раскаленными щипцами, когда…

Провал в памяти. Спасительный провал.

Спрашивали ее о чем-нибудь? Скорее всего, нет. Ни о чем не спрашивали, просто ждали признания… Признания в какой-то немыслимой вине, и она всякий раз признавалась – но палачи не унимались, будто желали чего-то еще. Провал в памяти…

Клубок вывалился из онемевших пальцев и мягко, беззвучно побежал по ковру.

* * *

Муха проспал до полудня, и потому некому было таращиться на Луара и спрашивать, щелкая языком, а что такое приключилось и откуда здесь маленький Солль?

Флобастер держался блестяще – со стороны можно было подумать, что наша труппа то и дело дает приют пьяным отпрыскам благородных родов. Бариан поскакал к цирюльнику, Фантин был нелюбопытен, а Гезине я вполне ясно объяснила, что, если она посмеет задать хоть один вопрос, я своими руками повырву все до единого белокурые волосы. Она надулась, но, в конце концов, после романтического свидания ей было не до свар.

Луар сидел в повозке Флобастера – бледный до синевы, исхудавший, похожий на больную дворнягу; Флобастер чуть не силой влил в него полстакана вина. От всякой пищи юный Солль, конечно же, отказался; Флобастер понимающе кивал и укутывал его пледом, но Флобастер не дурак. Он, как и я, прекрасно понимал, что парень мучится не одним только похмельем.

Наконец пришлось спросить-таки: а что, господа Солли не будут волноваться? Не кинутся разыскивать невесть куда пропавшего сына?

Реакция Луара на этот невинный, вскользь оброненный вопрос подтвердила наши самые худшие опасения. Парня перекосило, как от боли; он отвернулся к стене и пробормотал что-то совершенно невнятное.

Мы с Флобастером переглянулись. Он тут же спохватился – ведь через несколько часов спектакль – и поспешил давать распоряжения. Мы с Луаром остались одни.

Луар сидел ко мне боком, неловко подобрав ноги, скрючившись и глядя в одну точку. Ему было невыносимо тяжело и стыдно, может быть, мне стоило оставить его в покое и уйти – но я почему-то не уходила.

Неправдой будет сказать, что внутри меня не жило обыкновенное подлое любопытство. Да, я любопытствовала, как праздный зевака, – но удерживало и мучило меня совсем другое.

Я была виновата перед ним. Снова виновата; это чувство, успевшее притупиться за несколько прошедших дней, теперь вернулось с новой силой, чтобы терзать меня своей неопределенностью: виновата – но в чем?!

Луар молчал. На лице его темнели различимые при дневном свете синяки, а ногти грязных рук были сгрызены до мяса. Я напрягла память – не было у него такой привычки. Никогда, даже в рассеянности, воспитанный юноша не станет грызть ногти…

Не могу сказать, чтобы в жизни я кого-то так уж жалела, – но в этот момент что-то внутри меня больно сжалось. Слишком уж внезапную катастрофу пережил этот благополучный мальчик, счастливый папенькин сынок… Мне захотелось напоить его горячим. Вымыть. Укутать. Сказать, наконец, какую-то ободряющую глупость…

Наверное, что-то такое отразилось у меня на лице – потому что, искоса взглянув на меня, он всхлипнул. Кто-кто, а я прекрасно знаю – обиженный хранит гордость, пока кругом равнодушные. Стоит просочиться хоть капельке сочувствия, понимания, жалости – и сдержать слезы становится почти невозможно…

Луар судорожно вздохнул, снова глянул на меня – и я поняла, что его сейчас прорвет. На минуту мне даже сделалось страшно – все-таки есть вещи, которых лучше не знать…

Но он уже не мог остановиться. Слова текли из него пополам со слезами.

Выслушивать чужие исповеди мне приходилось и раньше; лицо у меня такое, что ли, – но чуть не все приютские девчонки рано или поздно являлись, чтобы поплакать у меня на груди. Однако их печальные судьбы были бесхитростны и все похожи одна на другую – история же, рассказанная Луаром, заставила волосы шевелиться у меня на голове.

Я готова была не поверить. Кое-как напрягшись, можно вообразить себе господина Эгерта Солля, с перекошенным лицом и без единого слова уезжающего в ночь, – чему-то подобному и я была свидетелем… Но госпожа Тория, избивающая собственного сына?! Госпожа Тория, проклинающая обожаемого Луара как «выродка» и «ублюдка», выгоняющая его из дому ударами подсвечника по лицу?..

Он замолчал. С некоторым ужасом я осознала вдруг, что после всего сказанного этот парень перестал быть мне случайным знакомым. Никогда не следует подбирать бродячих щенят, чтобы покормить, приласкать, а потом выгнать с чистой совестью: был на улице и будет на улице, разве что-то изменилось?..

Небо, у него что же, действительно больше никого нет? Ни бабушки, ни дедушки, ни тетки, в конце концов? Что за злые шутки судьбы – вчера я была для него сродни прислуге, а сегодня он плачет передо мной, мучается, стыдится, но плачет?

Я села с ним рядом. Обняла его крепко, как когда-то в приюте, утешая очередную дурищу; он мелко дрожал, он был грязный и жалкий – но я почувствовала, как его плечи чуть расслабляются под моими руками.

Не помню, что я ему говорила. Утешения обязаны быть бессмысленными – тогда они особенно эффективны.

Он затих и всхлипывал все реже. Я шептала что-то вроде «все будет хорошо», гладила его влажные волосы, дышала в ухо, а сама все думала: вот напасть. Вот новая забота; теперь он либо помирится с родственниками и возненавидит меня за эти свои слезы, либо не помирится, и тогда вовсе худо, хоть бери его в труппу героем-любовником…

А своих слез он все равно мне не простит.

Небо, я моложе его где-то на год – но старше лет на сто…

Я осторожно отстранила его; он безропотно улегся на Флобастеров сундук. Подмостив ему под голову какое-то тряпье, я пробормотала последнее утешение и, удостоверившись в полусонном его забытьи, выбралась наружу. Флобастер сидел неподалеку на узком чурбачке – сторожил, значит. Оберегал наш интимный разговор от случайно забредших ушей.

Коротко и без подробностей я посвятила его в курс дела. Он долго покачивался с пятки на носок, с носка на пятку, свистел, вытянув губы трубочкой, и чесал в затылке.

– Стало быть, она его и наследства лишила? – поинтересовался он наконец.

Я пожала плечами. Похоже, что наследство беспокоило маленького неопытного Солля в самую последнюю очередь.

– Как бы справиться у нотариуса, – бормотал тем временем Флобастер. – Писца подкупить, что ли… Вызывала дама Солль нотариуса или нет?

Я тихо разозлилась. Вот ведь куда головы работают у бывалых людей; я-то, выходит, мотылек вроде Луара, о наследстве и не подумала, мне несчастной семьи жалко…

– А полковник-то куда отправился? – озабоченно поинтересовался Флобастер.

Я пожала плечами. Единственным подходящим местом, упоминавшимся при мне Соллями, был город Каваррен.

– Ну добро, – подвел итог Флобастер. – Пусть поживет денек-другой, ладно, потеснимся… А потом пусть в стражу нанимается, что ли… А сейчас давай-давай, скоро публика соберется, а Муха, щенок, с перепою…

Я устало смотрела в его удаляющуюся спину.

* * *

Перед рассветом Тории захотелось умереть.

Подобное желание навещало ее не однажды, но всякий раз невнятно, смутно, истерично; теперь мысль о смерти явилась ясно, строго и без прикрас – величественная, даже почтенная мысль. Тория села на скомканной за ночь постели и широко, успокоенно улыбнулась.

В дальнем отделении стола хранился ящичек со снадобьями; пузатый флакон из темного стекла покоился на вате среди бездомных раскатившихся пилюль – Тория давно забыла, от каких именно хворей прописывал их благодушный университетский доктор. Жидкость во флакончике хранила от зубной боли; баснословно дорогая и редкостная, она действительно оказалась чудодейственной – совсем недавно Тория спасала от жутких зубных страданий сладкоежку-горничную… Аптекарь, составивший снадобье, знал в травах толк; вручая Тории флакончик, он десять раз повторял свое предостережение: не более пяти капель! Если вам покажется, что вы ошиблись в счете, – сосчитайте заново, пусть лучше пропадет толика лекарства, нежели он, аптекарь, окажется повинен в истории с ядом…

Тория бледно усмехнулась. Больше всего на свете аптекари боятся «истории с ядом»; будем же надеяться, что имя нашего добряка не всплывет в связи с безвременной кончиной госпожи Тории Солль…

Она выронила флакон; за темным стеклом тяжело качнулась волна густой вязкой жидкости. Небо, больше половины…

Темная вода на дне пруда. Глинистое дно; поднимая в воде струи серой глины, топают маленькие босые ноги. Теплая грязь продавливается между розовыми пальцами; только ноги, выше колен – солнечные блики на поверхности пруда да иногда – мокрый подол детского платьица…

На дне полно узловатых корней. Так легко наступить на острое, поранить, замутить и без того мутную воду твоей, девочка, кровью…

Она содрогнулась. Протянула руку, чтобы остановить, – и тогда только опомнилась. Бред. Нет никакого пруда; то было летом, когда смеялся Эгерт…

Нету пруда. Есть Алана, о которой она даже не вспомнила все эти дни. Ее девочка. Ее дочь.

Она оделась – по привычке бесшумно, хоть и некого было будить. Взяла свечку и вышла в предрассветный полумрак спящего дома.

Нянька сопела в первой комнате от входа; неслышно ступая, Тория обогнула вздымающееся одеяло, отодвинула тяжелую занавеску и вошла в теплые запахи детской.

Кроватка стояла под сереющим окном; прикрыв свечу ладонью, Тория смотрела на утонувшую в подушке темноволосую голову – и рядом еще одну, фарфоровую, кукольную, с выпученными бессонными глазами.

Там, в ее комнате, остался наполовину полный флакон… Будь проклята ее слабость.

Тория длинно, со всхлипом вздохнула. Алана вздрогнула; еще не проснувшись, приподнялась на локте, приоткрыла рот, готовясь заплакать. Распахнула удивленные глаза:

– Мама?!

Закусив губу, Тория опустилась на кроватку. Схватила дочь в объятия, сжала, изо всех сил вдыхая ее запах, запах волос и сорочки, ладоней, кожи, локтей и подмышек, чувствуя губами щеточки ресниц и полоски бровей. Кукла грохнулась на пол; Алана сдавленно вскрикнула, и, на секунду отстранившись, Тория увидела перепуганные, полные слез глаза.

– Мамочка… А папа… А… Луар вернулся, да?

Нянька стояла в дверях. Подол ее рубашки колыхался над самым полом.

* * *

Гезина повздорила с Флобастером – тот не без оснований счел, что ее новая дружба, переросшая в пылкую любовь, мешает работе. В самом деле, Гезина повадилась возвращаться перед самым спектаклем и после представления сразу же исчезать. Такое положение вещей не устраивало Флобастера, который нервничал и злился, утрачивая мельчайшую частичку власти; такое положение не устраивало и меня, потому что кому же охота делать чужую работу и возиться с костюмами за двоих?

Скандал вышел громкий – Гезина, видимо, изрядно осмелела в объятиях своего горожанина и потому не побоялась пригрозить, что, мол, вообще оставит труппу, выйдет замуж и плевала на нас на всех. Флобастер, от такой наглости на секунду потерявший дар речи, вдруг сделался тише сахарной ваты и елейным голосом предложил Гезине проваливать сию же секунду. Дивная блондинка ценила себя высоко и верила в столь же высокую оценку окружающих, поэтому легкость, с которой Флобастер согласился ее отпустить, повергла Гезину в шок. Грозные посулы сменились всхлипами, потом звонким ревом, потом истерикой; безжалостный Флобастер не допустил ни толики снисхождения – Гезина была самым жестоким образом водворена на подобающее место. Для пользы дела, разумеется.

Притихшая героиня старательно отыграла представление, помогла мне убрать костюмы – и уже вечером, пряча глаза, явилась к Флобастеру с нижайшей просьбой: только на ночь… Последний раз…

Флобастер выждал положенное время – о, мастер паузы, мучитель зрительских душ! – и снизошел-таки. Позволил.

До утра наша с Гезиной повозка перешла в мое исключительное пользование – поэтому случилось так, что поздней ночью мы оказались наедине с Луаром Соллем. Холщовый вход был старательно зашнурован от ледяного ветра подступающей зимы; на ящичке из-под грима оплывала свечка.

Всю первую половину нашего разговора, долгую и бесплодную, мрачный Луар пытался выведать, как сильно он успел унизиться накануне. Мило улыбаясь, я пыталась увести его от этого самокопательного расследования – куда там! С тупым упорством самоубийцы он возвращался к болезненному вопросу и в конце концов поинтересовался с нервным смешком: что, может быть, он и слезу пустил?!

Такое его предположение заставило меня сперва оторопеть, а потом и возмутиться: слезы? Господин Луар, видимо, до сих пор не пришел в себя, иначе откуда взяться столь странному вопросу? Не было никаких слез, да и не могло быть…

Он настороженно пытался понять, вру я или нет; наконец, поверив, устало вздохнул и расслабился.

Серо-голубые глаза его казались темными в тусклом свете единственного свечного язычка. Совершенно больные глаза – сухие. Исхудавшее лицо не то чтобы возмужало – подтянулось, что ли, сосредоточилось, напряглось, будто позарез нужно ответить важному собеседнику – да вот только вопрос позабылся… Руки с обгрызенными ногтями лежали на коленях; на тыльной стороне правой ладони краснел припухший полукруг – след истерически сжатых зубов. Еще не успев поймать мой взгляд, он тут же интуитивно убрал руку.

Он выслушал меня внимательно. Помолчал, глядя в пламя свечи. Облизнул сухие губы:

– Да… Я… думал. Но… смею ли я?

Я возмутилась уже по-настоящему. Что значит – смею?! Это родной отец, вы же с ним и словом не перемолвились, ничего не прояснено, и если госпожа Солль, возможно, не совсем здорова, то тем более важно встретиться с господином Эгертом и…

В середине моей пылкой тирады он опустил голову. Устало покачал шапкой спутанных волос. Госпожа Тория… Он почему-то уверен, что она здорова. Тут нельзя говорить о… душевном расстройстве… Конечно, в это легче поверить, но…

Он снова покачал тяжелой головой. Снаружи рванул ветер, и пламя свечи заколебалось.

– Я даже не знаю, где он, – беспомощно сказал Луар.

Мне захотелось закатить глаза, но я сдержалась. Конечно, господин Эгерт в Каваррене, в родовом гнезде – где же еще?!

Он просветлел. Уголки губ его чуть приподнялись – в теперешнем его состоянии это должно было означать благодарную улыбку.

– Значит, вы считаете…

Поразительный мальчик. Выплакавшись у меня на груди (тс-с! слез-то и не было!), он все-таки продолжал величать меня на «вы».

Я энергично закивала. Луар обязан отправиться в Каваррен и поговорить с отцом начистоту. Чем скорее, тем легче будет обоим.

Луар колебался. Ему, оказывается, все дело представилось так, что своим внезапным диким отъездом отец отрезал самую мысль о возможной встрече – во всяком случае, до тех пор, пока сам он, Эгерт, не соблаговолит вернуться и объясниться. Пытаясь сдвинуть с места Луаровы представления о дозволенном и недозволенном, я покрылась потом, как ломовая лошадь.

Дело довершила нарисованная мной картина – вот господин Эгерт сидит в родовом замке (или что там у него в Каваррене), сидит, уронив голову на руки, тяжело страдает и желает видеть сына, но не решается первым сделать шаг навстречу, боится обиды и непонимания, мается одиночеством и робко надеется – вот скрипнет дверь, и на пороге встанет…

Щеки Луара покрылись румянцем – впервые за все эти дни. Он ожил на глазах, вслед за мной он поверил каждому моему слову, он мысленно пережил встречу с отцом и возвращение в семью – и, наблюдая за его метаморфозой, я с некоторой грустью подумала, что, быть может, сейчас искупила часть своей безымянной вины… А возможно, и усугубила ее – кто знает, чем обернется для мальчика эта внезапная надежда…

Мальчик же не имел ни времени, ни сил на столь сложные размышления. Враз успокоившись и просветлев, этот новый, обнадеженный Луар исходил благодарностью, и я с некоторым удивлением увидела его руку на своем колене.

– Танталь… Вы… Ты… Просто… Жизнь. Ты возвращаешь жизнь… Ты… просто прекрасная. Ты прекрасна. Вы прекрасны.

И, глядя в его сияющие глаза, я поняла, что он не кривит душой ни на волосок. В эту секунду перед ним сидело божество – усталое божество со следами плохо стертого грима на впалых щеках.

– Танталь… – Он улыбнулся, впервые за много дней по-настоящему улыбнулся. – Можно… я…

Он подался вперед; где-то на половине этого движения решимость оставила его, но отступать было поздно, и тогда, удивляясь сам себе, он суетливо ткнулся губами мне в висок.

Он тут же пожалел о содеянном. Вероятно, детский поцелуй показался ему верхом распутства – он покраснел так, что в свете одинокого огонька лицо его сделалось коричневым.

Я прислонилась спиной к переборке. Кожа моя помнила царапающее прикосновение запекшихся губ; прямо передо мной сидел парень, невинный, как первая травка, мучительно стыдящийся своего благодарного порыва. Казалось бы, жизнь его полна куда более тяжких вопросов и проблем – но вот он ерзает, как еж на ежихе, из-за такой малости, как близко сидящая девушка…

Мне сделалось грустно и смешно. Почти не рассуждая, я поймала его руку и прижала к своей груди – крепко, будто клятву принося.

Он оцепенел; наверное, ему было бы легче, если б я сунула его руку прямиком в горящую печку. Ладонь была холодная, как рыбий плавник; мне сделалось жаль бедного мальчика.

– Да ничего в этом нет, – сказала я устало, выпуская его руку. – Так… Обычное дело. Все люди обедают, едят картошку и шпинат, но никому ведь не придет в голову краснеть и дрожать: сегодня я впервые покушаю… отведаю свеклы… интересно, какова она на вкус…

Он, кажется, не понял. Я не выдержала и улыбнулась:

– Ну… Все очень просто, Луар. Гораздо проще, чем считают девственники. Хочешь попробовать?

Он смотрел на меня во все глаза. Не хватало еще, чтобы он принял меня за публичную девку.

– Хорошо, – сказала я, отводя взгляд. – Не слушай меня… Забудь, что я сказала. Тебе надо выспаться… Завтра в путь…

– Да, – отозвался он чуть слышно.

– Гезина вернется только утром… Так что спи спокойно.

– Да…

– Ну вот… Ночью будет совсем уж холодно, Флобастер, скупердяй, все обещает переехать на постоялый двор, чтобы в тепле… А я дам тебе хорошее одеяло. И вот еще, теплый плащ…

Склоняясь над сундуком, я прятала за деловым тоном внезапно возникшую неловкость, а Луар стоял за моей спиной и размеренно, глухо повторял свое «да». Потом замолчал.

Осторожно, боясь спугнуть неизвестно что, я выпрямилась и обернулась.

Он не сводил с меня глаз. Напряженных, вопросительных, даже испуганных – но уж никак не похотливых. Что-что, а похоть я чуяла за версту.

– Танталь…

Только теперь я различила, что его трясет. Мелкой нервной дрожью. Здорово я его растревожила.

– Танталь…

Я вздохнула. Ободряюще улыбнулась; взяла его за мертвую холодную руку и задула свечу.

* * *

На мгновение раскрываясь и пропуская вовнутрь белое облако пара, тяжелая дверь поспешно захлопывалась; в придорожном трактире становилось не то чтобы многолюдно, но все оживленнее, потому что с каждым облаком пара являлся новый посетитель.

Завсегдатаи радостно приветствовали старых знакомцев, случайные путники настороженно оглядывались по сторонам – однако первым делом каждый вошедший спешил к камину, чтобы жадно протянуть озябшие руки к огню.

Луар сидел, наслаждаясь теплом; неподалеку хрустела дровами каменная печка, булькали котлы да напевал под нос довольный жизнью повар. Луар ел – неспешно и грациозно, будто в собственной столовой; с другого конца длинного стола за ним наблюдала угрюмая старуха с раздвоенным подбородком.

Он скакал уже пять дней подряд, останавливаясь только на ночь; возможно, он скакал бы и ночью, однако несчастная кобыла, чистокровное украшение конюшни Соллей, не могла сравниться выносливостью с одержимым надеждой Луаром. Лошадь нуждалась в еде и уходе, лошадь не переносила мороза – а в пути Солля настиг мороз, неожиданный в эту пору. Дороги опустели, волки сбились в стаи, а лесные разбойники потянулись к жилью; только безумцы путешествуют в такое время – но Луар не чувствовал себя безумцем.

Впервые за много дней он знал, чего хочет. Если выехать завтра до рассвета и хорошенько постараться, то к вечеру, может быть…

Он опустил воспаленные веки. Перед глазами тут же возникла дорога – замерзшая, с клочьями ржавой травы по обочинам, со стаями ворон, кружащихся в воздухе, как хлопья копоти; всякий раз, засыпая на жестком гостиничном тюфяке, он снова трясся в седле и высматривал покосившиеся дорожные указатели…

Иногда он вспоминал то, что осталось за спиной, – конечно, не мать. Мать у него не было сил вспоминать, не хватало мужества; он вспоминал повозку на ветру, домик на колесах и с холщовыми стенами, оплывающую свечку, блестящие черные глаза, обрывки странного сна… Тот разговор был, он подарил Луару истовую надежду, а сам полустерся в памяти. Разговор был – но вот не приснилось ли все, что было потом?

…Напротив пьянствовала компания из трех крепких лохматых бородачей. Старуха с раздвоенным подбородком нехотя цедила что-то из кружки; Луар повел плечами, только сейчас почувствовав некую брезгливость и неудобство от этого дымного, шумного, непривычного места.

Завтра, сказал он себе. Больше ни одной ночевки… Завтра он увидит отца. Завтра вечером… Уже завтра.

Неслышно подошел трактирщик – справиться, а не нужна ли юноше комната на ночь. Луар выложил названную трактирщиком сумму – и тут только заметил, что кошелек опустел, только побрякивали на дне две медные монетки. Ничего, сказал себе Луар. Завтра…

Трактирщик поклонился; Луар спрятал кошелек и устало опустил голову на руки. Спать… Интересно, а если то, что приснилось в ту ночь, было правдой, то почему он так равнодушен? Такая малость после всего, что с ним случилось… первая ночь, проведенная с женщиной… Но ведь так не должно быть. Может быть, он, Луар, не такой, как прочие мужчины?

В другое время подобная мысль повергла бы его в ужас – теперь же он просто смотрел, как трется о ноги посетителей облезлая рыжая кошка, и устало думал, что вот сейчас подняться на второй этаж и спать, спать…

– Парень!

Он вздрогнул. Прямо перед ним сидела старуха с раздвоенным подбородком.

– Парень… Что ж ты… Он же с тебя вдвое содрал!

Луар смотрел, не понимая.

– Вдвое больше содрал против обычного… Тайша, трактирщик… Обманул тебя, как маленького, а ты и не пикнул…

Луар качнул головой и попробовал улыбнуться. Старухины слова казались ему далекими, как луна, и обращенными к кому-то другому.

– Эх… – Старуха сморщилась, будто сожалея, окинула Луара внимательным, сочувственным взглядом. Огляделась. Прошипела сквозь зубы: – Ты… Бородатых видишь? Они тебя… приметили. Сладкая добыча парень, один, одежонка хорошая, и заплатил, не торгуясь… Богатый, стало быть, парень. Ты вот завтра поедешь, а они тебя в лесочке-то и встретят… Коня, кошелек, тряпки – все себе заберут… Старший у них, Совой прозывают, тот волков прикармливать любит… Голенького к дереву привяжут – прими, мол, подарочек, Матушка-Волчица… Ты, парень, не надо ехать, обоза большого дождись… Только какой обоз в холода такие…

Луар слушал отстраненно; внутри него копошились сложные чувства, главным из которых было глухое раздражение. Завтра он должен быть в Каваррене; завтра у него встреча с отцом, что она плетет, какие разбойники, какой обоз…

Он поднял голову. Те, напротив, искоса посверкивали наглыми, насмешливыми, холодными взглядами.

Тогда поверх раздражения его захлестнула ярость. Эти сытые, озверевшие от безнаказанности провинциальные разбойники смеют становиться на его пути к отцу – именно сейчас, когда до Каваррена остался день пути! И он должен выжидать и прятаться – он, потомок Эгерта Солля, героя осады?!

Громыхнув стулом, он встал. Что-то предостерегающе проскрипела старуха; Луар двинулся через обеденный зал, на ходу вытаскивая из-за пояса опустевший кошелек.

Бородачи удивленно примолкли; Луар подошел вплотную, остановился перед самым мощным и нахальным на вид, вперился, не мигая, в круглые, коричневые в крапинку глаза:

– Ты – Сова?

Бородач потерял дар речи. За соседними столиками замолчали.

– Я спрашиваю, – холодно процедил Луар, – ты – Сова?!

– Э… Ты, это… – Один из сотоварищей круглоглазого хотел, по-видимому, ответить, но не нашел подходящих слов.

– Ну? – спросил наконец Сова.

Луар шлепнул на стол перед ним тощий кошелек с двумя медными монетками:

– На. Жри. Только… – он подался вперед, упершись в стол костяшками пальцев, – только однажды мой отец…

Перед глазами у него невесть откуда возникло воспоминание детства – осада, мать уводит его от чего-то волнующего и страшного, куда так и бежит голодный злой народ, и слышна барабанная дробь, и над низкой крышей дрожат натянутые, как струны, черные веревки… Вешают, вешают…

В глазах Луара потемнело, а когда тьма разошлась наконец, Сова сидел перед ним насупленный и хмурый, и непривычно белыми казались лица его спутников.

– Я сказал, – обронил Луар. Отвернулся, в полной тишине поднялся в свою комнату, упал на постель и проспал до петухов.

Никто его не преследовал.

* * *

Я еле отвязалась от этой дурочки – служанки Даллы. Луар наотрез отказался показываться дома – несмотря на все Даллины заверения, что «если не хотите, госпожа и не увидит». Тем не менее ему нужны были лошадь, деньги, дорожная одежда; мне пришлось вступить в переговоры с Даллой, а ей позарез хотелось знать, что же случилось в семействе Соллей. Небо, если бы я могла ответить!..

Луар не снизошел до сколько-нибудь теплого прощания. Мне хотелось, закусив губу, съездить ему по физиономии – и это после всего, что было ночью!

Я не знала, радоваться мне или проклинать случай, забросивший высокородного девственника, домашнего мальчика Луара Солля в мою постель на жестком сундуке. До этой ночи жизнь моя была если не размеренной, то в какой-то степени упорядоченной, а любовный опыт если не богатым, то по крайней мере красноречивым; я искренне считала, что персонажи фарсов, наставляющие друг другу рога, поступают так исключительно по воле автора, желающего рассмешить публику, а неземная любовь до гроба – такая же выдумка, как все эти Розы, Оллали и единороги. Гезина всякий раз закатывала глаза, рассказывая о своих любовных похождениях, – но ведь на то она Гезина, то есть дура, каких мало!

Луар уехал сразу же, как был готов; он вполне вежливо поблагодарил меня за кров и за участие – и только! Кажется, он плохо помнил все, что происходило ночью; он был одержим моей же идеей – увидеть отца, а все остальное в этом мире делилось на сопутствующее либо препятствующее этому предприятию. Я провожала его квартала два – и по мере затянувшихся проводов из сподвижника превращалась в препятствие.

Мне хотелось погладить его по щеке. У меня даже ладонь взмокла – так хотелось погладить его, но, глядя на враз отстранившееся, сосредоточенное лицо, я прекрасно понимала всю глупость этого желания.

Там, в повозке, он был совершенно другим. Небо, как я испугалась, первый раз угодив в это невыносимое чувство! Мы вдруг поменялись ролями – робкой ученицей сделалась многоопытная я, а девственник, поначалу растерянный, в какой-то момент обрел уверенность, силу – и, повинуясь голосу крови, увлек меня в области, о которых я и понятия не имела, и не верила, что так бывает… Будто шел-шел человек проверенным, давно знакомым мостиком – и вдруг доски разверзлись у него под ногами, и он свалился в теплую воду, которая, как известно, ничего общего не имеет с сухими деревяшками моста…

Почему? Почему именно он?! Мне случалось любезничать с опытнейшими обольстителями, тончайшими знатоками женских душ и тел – и в угоду им я старательно изображала то самое, что теперь самым скандальным образом приключилось со мной в первый раз…

Луар ничего не понял. Он решил, что так и надо; где-то там, в глубинах сознания, у него отпечатались мои же глупые слова про «все просто», «картошку и шпинат». От мысли, что такое сокровенное для меня действо Луару, возможно, показалось «шпинатом», мне хотелось грызть локти.

Страдая и злясь, я шла рядом с его стременем; наконец он нахмурился и сказал, что теперь он поедет быстро. До Каваррена неблизкий путь…

Тут я впервые подумала про подступающие холода, про волков, про ночных грабителей… И что будет, если я вижу его в последний раз.

– Прощай, – сказал он. – Спасибо… Думаю, все будет, как ты сказала.

– Возвращайся скорей, – сказала я, глядя на медную звездочку, украшение уздечки.

– Да, – сказал он – и пришпорил лошадь. Мог бы и не пришпоривать – до Каваррена неблизкий путь… А запасной лошади нет…

Я так и осталась стоять столбом посреди улицы.

* * *

За неполную неделю пути благородное животное под Луаром выдохлось и уподобилось жалкой кляче; постоянно понукая и пришпоривая, Луар вслух уговаривал кобылу потерпеть – скоро, скоро, там будет отдых и сколько угодно вкусной еды, сегодня вечером, ну же…

Солнце склонилось к горизонту раньше, чем он ожидал; невыносимо красный закат обещал назавтра холод и ветер. В полном одиночестве Луар углубился в лес – и на перекрестке двух узких дорог повстречался с развеселой кавалькадой.

Всадников было четверо; все они были слегка навеселе, и не зря – отправиться в путь их заставило событие – рождение в городе Каваррене младенца, который приходился племянником всем четверым. Пропутешествовав весь день, они, как и Луар, рассчитывали попасть в Каваррен еще до темноты; Луар застал новоявленных дядюшек в тот самый момент, когда один из них, щуплый и горластый весельчак, убедил прочих довериться ему и отправиться «короткой дорогой».

Луару обрадовались и позвали с собой; солнце упало за горизонт, сразу сделалось невыносимо холодно – однако разгоряченная вином компания не унывала, торопясь вслед за щуплым проводником. Луар ехал сбоку, ему очень понравилась мысль о короткой дороге. Чем короче, тем лучше.

Вскоре лес превратился в редкую рощицу, проводник радостно воздел руки – и четверо дядюшек, а с ними и Луар выехали на берег вполне широкой речки; лед матово поблескивал под сиреневым сумеречным небом. Моста не было.

Дядюшки сгрудились в кучу; проводник путано объяснял, что так они срезают половину пути – до моста, мол, не один час езды… Всадники спешились, под уздцы свели лошадей к воде – и тут среди дядюшек случился скандал.

Лед казался прочным у берега и обманчиво сахарным к середине; кто-то наиболее смелый прошелся по ледяной кромке взад-вперед и авторитетно заявил щуплому весельчаку, что тот дурак и скотина, потому что такой лед не выдержит не то что всадника – пешехода. Какой, гнилая жаба, «короткий путь» – сейчас придется берегом переться к мосту, а вот уже темнеет, и вместо праздничного ужина угодим мы волкам на обед…

Дядюшки разругались, а потом и подрались. О Луаре забыли; не сходя с седла, он тупо смотрел на темную полоску того, противоположного берега, ему казалось, что он узнает места. Там, дальше, должен быть пригорок, на который если подняться, то видны башни Каваррена…

Его снова охватило раздражение – как тогда в трактире. Какие-то глупые бранчливые людишки, полоска замерзшей воды…

Там отец. Рукой подать.

– Эй, парень!

Лошади не хотелось идти на лед – но породистым лошадям свойственно послушание. Звякнули подковы, скользнули; лошадь дико заржала, столь же дико закричал кто-то из дядюшек, а противоположный берег рванулся и скачками понесся навстречу Луару.

Что-то надсадно трещало; Луар не видел змеящихся трещин, он шпорил и гнал, лошадь неслась вперед, сразу же уразумев, что в скорости – спасение. Потом треск и грохот внезапно оборвались, посыпался иней с каких-то потревоженных веток, и Луар не стал оборачиваться на реку, разбитую, как зеркало.

Каваррен показался через полчаса.

* * *

В дверь тихонько поскреблись:

– Госпожа…

Она с трудом оторвала щеку от столешницы. В последнее время ее то и дело смаривал сон – бывало, в самой не подходящей для этого позе; только что ей снилась грязная собачонка с обрывком веревки на шее, надо ухватить за веревку – но узелок ускользает…

В щель приоткрытой двери робко заглянула горничная Далла:

– Госпожа… Он… уехал…

Эгерт уехал, подумала Тория. Уехал давно, много лет назад. Как жаль.

– Он… Господин Луар…

Торию передернуло. Остатки сна улетучились прочь; резко вскинув полную боли голову, она попыталась вспомнить: приказывала ли она не произносить этого имени? Или только собиралась приказать?

– Он… взял лошадь из конюшни и денег из ящика… Он взял дорожный плащ… И он, госпожа, поехал в Каваррен…

Каваррен. Ранняя весна. Юный Эгерт – юный, беспечный, жестокий, как вода… Он действительно таким был? Ее Эгерт?

– Он, госпожа, хочет встретиться… С отцом хочет встретиться…

Торию захлестнула новая волна боли. Встретиться с отцом…

Лицо Фагирры. Пылающая жаровня. Прикосновение холодных ладоней… Было? Не было? Ей казалось, что она вспоминает, – но то было воспоминание бреда…

– Его отец… – произнесла она хрипло.

Она хотела сказать, что Луарова отца много лет назад похоронили с клещами в груди, похоронили за кладбищенской оградой… Потом она поняла, что не стоит задавать пересохшему горлу столь каторжную работу произносить все это вслух…

– Хорошо, – сказала она бесцветно.

Далла суетливо присела, и дверь затворилась.

* * *

У городских ворот его не хотели пускать. Он назвал себя; помедлив, ворота отворились, и два стражника почтительно приветствовали Луара, ведь Каваррен – родной город прославленного семейства, пусть же юный отпрыск войдет…

Юный отпрыск не помнил, где среди хитросплетения улочек искать дедовский дом; город погружен был во тьму, нарушаемую только тусклым светом узких окон, да редкими фонарями, да факелами в руках патруля…

Патруль проводил Луара до самых ворот. Высокий дом Соллей сиял огнями, как именинный пирог.

Луар долго стоял на улице, и рядом переминалась с ноги на ногу измученная кобыла. Редкие прохожие удивленно поглядывали на неподвижно стоящего в темноте человека и всхрапывающую лошадь; он пытался вызвать в памяти картинку, придуманную Танталь и подстегнувшую Луара к путешествию, – вот отец его сидит у стола, уронив голову на руки; отец ждет, когда на пороге встанет…

На улицу глухо доносился многоголосый гам. Все эти освещенные окна, чужие голоса в Соллевом доме не вязались с выстраданной картинкой, теперь она казалась нелепицей, в которую и поверить-то невозможно; Луар впервые подумал с ужасом, что отца его нет в Каваррене, что в доме веселятся чужие незнакомые люди, а где отец – неведомо, и неведомо, жив ли…

Ему захотелось заплакать – но глаза оставались сухими, хотя здесь, в темноте, некого было бояться или стыдиться. С трудом сдвинув с места окоченевшие ноги, он толкнул ворота и вошел.

Над парадным входом темным полотнищем плескался родовой стяг. Из пристройки выскочил кто-то – кажется, конюх; Луару не пришлось ничего объяснять – многострадальную лошадь увели, заверив при этом, что «господин Солль заждался, все уж собрались». Лакей распахнул двери; пошатнувшись, Луар шагнул в мягкое тепло, полное знакомых с детства запахов и мокрых, распятых на вешалках плащей…

Слуга помог ему раздеться, и на радушном лице его понемногу проступили страх и замешательство; Луар увидел себя в большом, до пола, зеркале – обветренное лицо, черные запекшиеся губы, лихорадочный блеск воспаленных глаз; он увидел себя и понял, почему смутился слуга.

В полумраке плавали язычки свечей. Луар поднялся по лестнице, помнившей первые шаги его отца и похороны его деда. В лицо ударил пьяный, нестройный шум, Луар захотел назад, но двигался вслед за слугой, и на секунду ему показалось, что он фигурка башенных часов, спешащая по своему желобку вслед за другой фигуркой, и потому не может ни отступить, ни остановиться…

Он очутился в большом обеденном зале; со стен смотрели отрешенные лица предков, в двух каминах истово пылал огонь, а прямо от входа тянулся невообразимо длинный стол, окруженный глазами навыкате, эфесами, масляными губами, блестящими эполетами, красными напряженными шеями, жестикулирующими руками, мундирами – несколькими десятками незнакомых громогласных людей. Сборище пило и хохотало, хвалилось и спорило – далеко, в темной дымке, на краю сознания, потому что во главе стола сидел неподвижный, будто выточенный из кости человек. Сидел и смотрел в скатерть.

По столу тянулась длинная дорожка горящих свечей; огоньки трепетали от неслышного смеха и неслышных выкриков. Небо, растерянно подумал Луар. Зачем все. Зачем я пришел… Где я. Зачем.

Потом у него в голове будто лопнула перепонка, и сразу нахлынули пронзительные голоса:

– …Да кому другому рассказывай – в старину! Вон, у меня вепри, так это же гром небесный… твоих поросяток дюжину собьет…

– …И помнить тут нечего… Увидим, как бои будут…

– …И тут он выкатывает бочку пороха…

– …Слава полка, честь полка, гордость полка…

В этот момент отец вздрогнул и поднял голову.

Качнулись язычки свечей.

Они смотрели друг другу в глаза – через стол, над головами пирующих; все Луаровы надежды на мгновение ожили, чтобы тут же и сгинуть безвозвратно. Он еще ловил взгляд чужого немолодого человека, сидящего во главе стола, – но белое как кость лицо отца вдруг обнаружилось рядом, и колебались огоньки в бронзовых блюдечках подсвечника, и Луар отшатнулся, будто ожидая нового удара.

Отец смотрел на него тем взглядом, который так пугал Луара в глазах матери, – напряженно-изучающим, пронизывающим насквозь, так что хотелось закрыть лицо руками.

Он отступил, едва не сбив слугу с подносом; зал накренился, будто желая прилечь набок, и в этот же момент Луара жестко схватили за плечо:

– Что с тобой?

Зашелестела отодвигаемая портьера. Снова пахнуло теплым спертым воздухом, будто из старого домашнего сундука; перед глазами Луара оказались узкие мраморные ступени с медными прутьями поручней, потом испещренные трещинами половицы, потом глубокий, вязкий, как болото, ворсистый ковер.

За спиной бесшумно прикрылась дверь. Шум пира безнадежно отдалился – так отдаляется грохот прибоя от утопленника, почившего на темном и тихом дне.

Луар поднял голову; со стен свирепо пялились породистые вепри, вытканные и вышитые на старинных гобеленах. С портрета в массивной раме смотрели два незнакомых лица – женщины и мальчика.

Отец стоял у него за спиной. Луар видел неподвижную тень на ворсистом ковре; потом тень укоротилась и расплылась – отец переставил светильник.

Жалобно звякало оконное стекло под порывами холодного ветра. Луар вспомнил свою бешеную скачку – и изумился. Ледяной ветер в лицо… Постоялые дворы… Вот он приехал. Вот.

Наверное, надо было обернуться – но он стоял, опустив голову, а перед глазами без остановки неслась навязчивая лента дороги, пучки пожухлой травы, голые стволы, голые поля, бесконечные, будто намалеванные на боках вертящегося барабана…

– Как… мама? – спросили у него из-за спины.

Луару захотелось кричать. Вместо этого он подошел к мягкому креслу и, скорчившись, опустился на его край.

– Она… здорова?!

Луар сидел, марая дорогой ковер мокрыми дорожными сапогами. Теперь он ощутил, как гудит спина, как горит обветренное до мяса лицо, как саднят черные губы. Перед глазами у него безостановочно прыгала дорога.

– Сынок…

В голосе отца скользнуло нечто такое, что заставило Луара выйти из болезненного оцепенения. Он поднял голову.

Отец стоял посреди комнаты, и левая рука его непроизвольно терла правую; Луару почему-то показалось, что отцу хочется стереть с ладони след от прикосновения к его, сына, плечу.

– Сынок… – повторил отец глухо. Луару померещилась угрюмая усмешка.

– Она здорова, – сказал Луар. – Она…

Он вдруг увидел себя со стороны, совсем отстраненным холодным взглядом – скорчившийся человечек на краешке мягкого кресла; так же холодно, отстраненно он слушал слова, которые с трудом слетали с его же запекшихся губ.

Отец молчал. Глаза его на бледном костяном лице становились все больше, пока Луар не увидел в черном зрачке собственного отражения.

Тогда он замолчал.

Отец выпрямился. Покачиваясь как пьяный, прошелся по комнате, остановился перед столом, склонил голову к плечу и сосредоточенно сунул палец в огонек свечи.

– Тория, – сказал он шепотом. – Тория…

Пламя облизывало его палец с двух сторон, чтобы затем сойтись в единый огонек и устремиться к потолку.

– Тория… – Пламя неподвижной красной точкой стояло у Эгерта в глазах.

– Папа, – шепотом сказал Луар.

– Прости ее. – Отец накрыл свечку ладонью, огонек треснул и погас. – Ты простил?

Луар удивленно молчал. Он не задумывался над тем, должен ли он кого-то прощать.

– Она… Я виноват… Ей… – отец тер ладони, размазывая копоть, – еще больнее… хоть трудно представить… но… чем мне.

– А мне? – удивился Луар.

В большом обеденном зале завели нестройную, но дружную и громкую песню.

– Извини, – выдохнул отец. Луар смотрел теперь в его широкую спину, из-за плеча выглядывал кудрявый мальчик с портрета. – Извини. Но… ей… невозможно видеть тебя. Ты… с каждым днем… все больше похож на отца.

Застольная песня прервалась молодецким хохотом. Под окном хрипло протрубил рожок, издалека ответил другой – патруль объезжал спокойные улицы спокойного города.

Кудрявый мальчик с портрета улыбался лукаво и безмятежно.

– На кого? – тихо спросил Луар.

Эгерт застонал сквозь зубы и обернулся. Луар встретился с ним взглядом – и подался назад.

– На своего отца… На Фагирру, служителя ордена Лаш, который… пытал твою мать.

Внизу тяжело хлопнула дверь. Гости разъезжались, так и не дождавшись хозяина и не жалея об этом; ржанула чья-то лошадь, кто-то выругал лакея, и снова смех, пьяная похвальба…

Луар смотрел, как распрямляются ворсинки ковра на месте, где секунду назад стоял Эгерт Солль.

Он понял сразу и сразу поверил. За плечами у него уже были безумные глаза матери, холодная пьяная ночь и бешеная скачка за ускользающей надеждой.

Ворсинки распрямлялись, как распрямляется трава. Как зеленый луг, где тьма стрекоз, где бродят вверх-вниз красные с черным жучки, где так приятно лежать на спине, раскинув руки, глядя в облака…

…И он лежал на спине, раскинув руки, а рядом, за стеной травы, играли и баловались его родители. Зеленые метелочки стелились, пригибались к земле, чтобы потом медленно распрямиться.

Черные волосы матери сплетались со стеблями, с длинными острыми листьями, с желтыми, как пуговицы, цветами; отец смеялся, ловя ее запястья, опрокидывая в зеленое месиво трав и падая сам, сплетая со стеблями уже свои, светлые, как у Луара, волосы…

Луар бездумно улыбался и смотрел, как у самого его лица вьются по бесконечной невидимой спирали две красно-черные, будто атласные бабочки.

Отец и мать кружились в плотном, почти осязаемом облаке; маленькому Луару казалось, что это облако пахнет, что у него дурманящий запах пыльцы… Он лежал и смотрел в голубое небо, украшенное склоненным стебельком и желто-зеленой гусеницей на его вершине. Ему представлялось, что гусеница – пряжка на небесном платье…

А потом сквозь стену трав протянулись две руки – одна тонкая, белая, с прозрачными ниточками вен, другая жесткая, сильная, загорелая; одна рука легла Луару на лоб, другая деловито почесала его за ухом.

Отец и мать, оказывается, держали в зубах каждый по травинке. Не говоря ни слова, Луар сорвал пушистую метелочку и тоже сунул в рот…

Облако накрыло и его тоже. Будто одеялом…

Они лежали в траве, и подушкой Луару служило плечо матери, а ложем – спина отца.

Бесконечная песня кузнечиков и чей-то заблудившийся поросенок на краю поляны…

И небо.

…Луар поднял глаза. Вместо облаков был высокий сводчатый потолок. На потолке снова лежали тени – его и отца…

Отца. Мир не излечился, мир вывихнулся окончательно – и утвердился в этом противоестественном положении.

Чтобы не свихнуться вслед за ним, Луар снова увидел себя со стороны. И подумал, что хорошо бы умереть. Упасть лицом в ковер…

Но тот же отстраненный холодный рассудок подсказал ему, что он не умрет. От э т о г о не умирают.

– Как ты узнал? – услышал он собственный мертвый голос. Голос со стороны.

Его собеседник молчал. Кстати, подумал отстраненный Луар. Как мне его теперь звать? Просто Эгерт? Господин Эгерт?

– Я похож на него? Да? Я похож?

– Я виноват, – глухо сказал тот, кто был Луаровым отцом. – Но… Я видеть тебя не могу, мальчик мой. Прости, Денек… Я не могу.

* * *

С наступлением холодов мы перебрались на постоялый двор – в комнатушки под самой крышей, где скрипел прямо под маленьким окошком флюгер соседнего дома, стонали рассохшиеся половицы и сочно переругивались горничная с кухаркой. Местный конюх в первый же вечер полез Гезине под юбку; Флобастер препроводил его на задний двор, и присутствовавший при разбирательстве Муха сообщил с удовольствием, что «теперь надолго».

Конюх действительно надолго исчез с наших глаз, но конюх – это всего лишь конюх.

Мне было тяжелее. На меня положил глаз хозяин гостиницы.

Невысокий, щуплый, с острыми, как у кузнечика, коленками, лысоватый и хитроглазый хозяин проигнорировал прелести пышногрудой Гезины; я все чаще ловила на себе лукавый, острый взгляд его маленьких черных глаз. Флобастер мрачнел, но молчал; я знала, что мы обязаны хозяину, он уступил нам комнаты за полцены и, следовательно, вправе ожидать от нас благодарности.

Я старалась попадаться ему на глаза как можно реже; завидев тонкую фигурку в конце коридора, я горбилась и начинала хромать. Напрасно; разведка в лице Мухи приносила самые неутешительные сведения: он обо мне справлялся. Его интересовало, когда я ухожу и когда возвращаюсь, и два раза подряд – неслыханное дело! – он снизошел до спектаклей, которые мы давали посреди большого мощеного двора.

Исполнясь черных мыслей, я днями напролет бродила по холодным улицам.

Сколько дней пути потребуется Луару, чтобы добраться до Каваррена? По моим расчетам, разговор с господином Эгертом уже состоялся… Если, конечно, Луару удалось добраться туда невредимым и если господин Эгерт действительно там…

О прочих возможностях и вероятностях я старалась не думать. Я бродила улицами, подолгу околачивалась у городских ворот и жалела об одном: мы не уговорились о встрече. Как Луар меня найдет?! Если, конечно, предположить, что ему захочется меня искать…

Хозяин постоялого двора скоро понял, что я намеренно избегаю его; однажды утром Флобастер вызвал меня для беседы, и был он мрачнее тучи. Накануне хозяин имел с ним долгий и дружеский разговор; скрипя зубами и отводя глаза, Флобастер сухо сообщил мне, что, прежде чем обижать приятного и достойного человека, следует по крайней мере познакомиться с ним поближе.

В комнате меня ждал подарок – бумажная роза и тарелка пирожков; Гезина сообщила с невинным видом, что пару пирожков она уже съела – я ведь не обижусь?

Я повертела в пальцах бумажную розу. Из гущи шелестящих, будто накрахмаленных, лепестков приторно несло ароматическим маслом; Гезина закатила глаза.

…Хозяин сидел в глубоком кресле посреди обеденного зала; мимо него не могла проскользнуть и мышь – если б, конечно, в голову ей пришла идея выйти через парадную дверь. К счастью, сквозь ажурные перила винтовой лестницы я вовремя разглядела щуплую тень – а потому поднялась обратно и, не слушая протестов потрясенной Гезины, выбралась через окно на соседнюю крышу.

Черный кот, вдыхавший ароматы из кухонной трубы, посмотрел на меня, как на сумасшедшую. Неуклюже спустившись на землю и чудом не переломав при этом руки-ноги, я поплотнее запахнулась в плащ и двинулась куда глаза глядят.

Над городом вились причудливые дымы; замерзнув, я зашла в какую-то лавку и долго приценивалась к изящного вида каминным щипцам. Наконец лавочник уступил и согласился на мою цену; разочарованно вздохнув, я пожала плечами и вышла прочь.

Проглянуло реденькое солнышко; по замерзшей мостовой звонко цокали копыта. Из лошадиных ноздрей валил пар. Я шла и думала о Флобастере.

Он спас меня из застенка, именуемого приютом для обедневших девиц благородного сословия, – спас совершенно бескорыстно, он ведь тогда не знал, что, выйдя на подмостки, я принесу немалый доход ему и труппе! Он никогда ни к чему меня не принуждал, всегда позволяя оставаться собой, даже на ту единственную сумбурную ночь я согласилась сама, из любопытства… Его одного не обманули мои надсадные стоны – он оценил мое актерское мастерство, и только. Он знал о философии «картошки» и «шпината»; он видел меня насквозь, он знал обо мне все – до того самого момента, как в жизни моей объявился Луар Солль.

Вряд ли Флобастер станет мною торговать. Нас слишком многое связывает… И все же ему не следовало обнадеживать хозяина гостиницы. Я же понимаю, он его обнадежил… Зачем?!

Я замедлила шаг, и в глазах моих стыли слезы. Вместо того, чтобы заступиться… Из-за денег? Из-за этой проклятой скидки?

Мне показалось, что меня предали. На мостовой застыли обращенные в лед помои; я не поднимала головы и потому сперва увидела лишь высокие дорожные сапоги.

Потом будто что-то толкнуло меня в затылок, я подняла красные глаза – прямо передо мной неспешно шел Луар Солль, и обветренное лицо его было бесстрастно, как у человека, совершающего ежедневную надоевшую прогулку.

– Луар!

Он обернулся – без удивления, будто его то и дело окликают. Брови над отрешенными глазами чуть сдвинулись:

– А… Танталь…

Я готова была поклясться, что он с трудом вспомнил мое имя.

Впрочем, в тот момент мне было не до гордости; я едва удержалась, чтобы не схватить его за рукав:

– Здравствуй…

Он кивнул в ответ. Казалось, он постоянно складывает и делит в уме многозначные числа.

Мы пошли рядом; он явно не собирался примеривать свой широкий шаг к моему, и поэтому мне приходилось почти бежать.

– Луар…

Он чуть повернул голову, и в уголках его рта мне померещилось подобие улыбки. Странно, но горло мое сжалось при одной только мысли, что хорошо бы коснуться его, и пойти с ним, и жить в одном доме, и вечно спать в одной постели… Почему нельзя?

Он отвернулся. Нет, это была не улыбка – просто губы стянуло запекшейся коркой.

– Луар… Ты…

Надо было спросить, был ли он в Каваррене и говорил ли с отцом, но слова не шли с языка. Нельзя так напрямик спрашивать… Он же понимает, чего я жду, какого ответа…

Он не понимал. Он жил в своем мире, отделенном от меня прозрачной скорлупой – от меня и от той ночи в повозке, в холщовом домике, на осеннем ветру…

На мгновение я похолодела от суеверного ужаса – а Луар ли это? Не призрак ли погибшего на большой дороге паренька, такой повзрослевший, равнодушный призрак?

– Извини, – сказал он все так же отрешенно. – Я не о том.

Я так удивилась, что на секунду даже отстала.

– Не до… не о чем?

– Потом, Танталь.

Он пошел быстрее; это равнозначно было приказу убираться. Сама не понимая, что делаю, я бежала рядом, будто на привязи; потом остановилась и крикнула ему в спину:

– «Смоляной бык»! Постоялый двор «Смоляной бык»!

Он не обернулся.

Некоторое время я висела между небом и землей, выбирая, удариться ли в плач, отдаться ли в отместку хозяину двора либо предпринять что-то еще; спина Луара маячила впереди, он уходил все дальше и дальше – и, стиснув зубы, я решила отложить истерику на потом.

Он явно не бродил неприкаянно – он шел к какой-то хорошо известной ему цели; его ноги были почти вдвое длиннее моих, но у меня зато было упрямство, какое Луару и не снилось.

Я пошла следом. Куда и девался холод; спина моя взмокла, щеки мои горели, изо рта равномерно вырывался пар – непосвященный, верно, решил бы, что перед ним обращенный в девушку огнедышащий дракон. Не упуская из вида Луарову спину, я одновременно должна была смотреть под ноги, чтобы не поскользнуться на корке замерзших нечистот; волоча за собой потеющий, задыхающийся «хвост», Луар вышел к городским воротам, свернул с широкой дороги и двинулся вдоль стены.

Никогда раньше я не бывала здесь. Тропка тянулась узкая, но уверенная и протоптанная; вскоре впереди показалось некое подобие железной ограды, и я поняла, что попала на кладбище.

Луар остановился, оглядываясь; вспомнив об укрытии, я юркнула за выступ городской стены. Впрочем, Луар все равно бы меня не заметил – ему было не до того.

Из покосившегося домика выполз сторож; еще издали Луар позвенел ему кошельком с монетами, и повадки старичка враз помолодели.

– Я ищу могилу, – сказал Луар.

Я насторожилась.

Старичок поклонился до земли:

– Как же… Затем и приставлены… Кого ищет юноша?

– Отца, – бросил Луар.

Я вжалась в стену щекой. Эгерт… Небо, Эгерт… Что же это, небо, что с ним случилось… За что…

– О-о, – протянул старичок с уважением. – Вы нездешний, стало быть… Звали-то вашего батюшку как?

Я обхватила плечи руками. Бедный Луар… Теперь все понятно. Эти пустые отрешенные глаза…

Мотались по ветру спутанные ивовые ветки – целые колтуны голых желтых веток. Из-под тонкого слоя снега пробивалась бурая, как свалявшаяся шерсть, трава.

– Э-э… – снова протянул старичок. – Звали-то… вашего батюшку…

– Фагирра. Фар Фагирра.

Мне показалось, что мои уши подло лгут. Старичку, по-видимому, показалось то же самое.

– Э… – промямлил он испуганно. – Как-как?!

– Фагирра, – бесстрастно повторил Луар. – Служитель ордена Лаш. Вы знаете.

Старичок подался назад; я издали видела, как дрожат его руки.

– Он… тот?

Луар вытащил из кошелька новую монету. Старичок отступил еще.

– Стало быть… тот самый… Фагирра?

Имя далось ему с трудом – как грозное, запрещенное к произнесению проклятие.

– Да, – сказал Луар уже раздраженно. – Где он похоронен?

– За оградой, – отозвался старичок глухо. И добавил что-то – я не расслышала.

Луар звякнул кошельком:

– Покажи.

Несколько секунд старичок колебался; потом поежился, взял протянутую монетку и боком, как паук, побрел прочь от ограды.

Луар последовал за ним.

* * *

Бормоча и озираясь, сторож трусил впереди. Оцепенение, владевшее Луаром несколько последних дней, понемногу сменялось смутным беспокойством – а может быть, ожиданием; он не разбирался в своих чувствах и не давал им названий, а просто шел вслед за сторожем, слушая, как с каждым шагом ухает болью тяжелая голова.

Сторож боялся – а может, делал вид, что боится; не доходя до чуть выступающего над землей холмика, он чуть присел на своих коротких старческих ногах:

– Там… за оградой его… закопали и камнем привалили… Как положено… Только ведь, когда осада была, тут поразграбили… Камень-то укатили… В катапульту, что ли…

Луар кивнул. Над местом упокоения его отца колыхалась бурая, чуть присыпанная снегом трава.

Сторож ушел. Луар двинулся между согбенными голыми стволами к одинокой, заброшенной могиле.

Голые деревья – вечная похоронная процессия – вздрагивали под порывами ветра и всплескивали бессильными ветвями. Маленький холмик встретил Луара сухим шелестением мертвой травы. В траве лежал скрюченный дубовый лист – как пригоршня; в пригоршне пересыпался под ветром мелкий колючий снег.

Луар в изнеможении опустил плечи. Вот… Следовало бы положить на могилу подарок – хлеб или хотя бы цветок… Только ведь я ничего не принес. Я не знаю, что тебе надо. Чего тебе надо от меня… Я пришел, видишь?!

Ничего не произошло. Никто не встал из могилы; в сухой пригоршне дубового листа все так же шелестел снег, и все так же мотались нагие ветви над склоненной Луаровой головой.

Он подумал, что нужно опуститься на колени – так должен вести себя сын, впервые в жизни оказавшись на заброшенной отцовой могиле…

И тогда ему сделалось не по себе.

Будто холодный ветер кладбища ворвался вдруг внутрь его, Луаровой, груди – бешено застучало сердце и онемело лицо. Он испугался, схватившись за горло; он пошатнулся и еле устоял на ногах – а перед глазами откуда-то взялись цветные флаги, огромная пестрая площадь далеко внизу, край серой ткани, скользящий по истертым ступеням, дымящий фитилек погасшей свечи, потом безумные глаза проклинающей матери, потом зеленоватая татуировка на запястье узкой мужской руки, потом ухмыляющийся бойцовый вепрь, дохлая змея на дне пересохшего ручья, железные прутья, похожие на вытянутых в веревку дохлых змей, синее небо, цветные флаги…

Он схватил воздух ртом. Колени его подогнулись.

В пригоршне дубового листа лежала золотая пластинка с фигурной прорезью; ясно поблескивала свернувшаяся клубком цепочка. Медальон, знакомый с детства.

Будто повинуясь приказу, Луар протянул дрожащую руку.

Рука его встретила снег. Пустой снег; сложный узор мерцающей снежной крупы.

Предыдущая главаГлава 19 из 45Следующая глава