К Греку мы пришли в потёмках. От Рыжего уже прибегал Ворон. Сказал, что район, где Зуб сидит, определили. Осталось место найти.
Дед открыл сам, едва Бес стукнул условным сигналом в ворота. Глянул на наши рожи, на грязь, на чужую кровь на рукаве Волка и осклабился во весь щербатый рот.
— Сладилось? — Он втянул нас в калитку, заозирался на пустую улицу. — По мордам вижу — сладилось.
Наверху, в тёплых покоях, я выложил на стол книгу.
Грек уставился на неё, как кот на сметану, но в руки не сразу взял — сперва вытер ладони о фартук, будто к святыне тянулся. Раскрыл, полистал. Губы у него зашевелились над строчками.
— Записи… — выдохнул он. — Кто платил, сколько, кому наверх. Всё тут. Боги речные… — Он вскинул на меня дикие глаза. — А имя? Имя есть?
— Ставр, — сказал я. — Боярин Ставр. Его серебро, ему и носили.
Грек крякнул, будто его под дых саданули. Потом нехорошо захихикал.
— Ставр… Ах ты ж. Я под ним полжизни гнулся. — Он прихлопнул книгу ладонью, прижал к груди, как Касим суму. — Ну, лесной. Не соврал. Принёс. Я уж, грешным делом, думал — наобещаешь с три короба да сгинешь.
— Я слово держу. Теперь твой черёд. Книга твоя. Бери и иди к своим купцам. Пусть точат ножи к утреннему вече. Поутру боярин сядет в последний раз на свою лавку — а вы ему эту книгу в рожу.
— А вы?
— А мы пошли резать пса. Нынче ночью.
Грек облизнулся, прижал книгу крепче.
— Зуба, значит. Давно пора. — Он вдруг прищурился, поскрёб щетину. — Только шумно будет, лесной, а на шум стража прибежит.
— Вот про стражу и спрошу. — Я сел напротив. — Кто тут десятником у старой пристани? Кого подмазать, чтоб ослеп на ночь?
Грек замотал головой, хохотнул.
— Этого не подмажешь. Ратшей его кличут. Серебра не берёт. Совсем.
— Совсем?
— Совсем. Прочих-то подкармливают, а этот морду воротит. Чудной мужик, потому что честный. — Дед сплюнул. — Зуба ненавидит люто, тот ему там всё загадил. А сделать ничего не может: руки коротки, за псом боярин. Вот и грызёт себя который год. — Грек прищурился хитро. — Так что серебром к нему не суйся. В морду швырнёт да в железа закуёт. С другого боку заходи.
— С какого?
— А это ты сам придумаешь, голова. — Дед хлопнул меня по плечу костлявой пятернёй. — Ратшу на пристаней всякий укажет. Найди да поговори. Только по уму.
Я кивнул и поднялся. Зацепка стоила того.
Мы вышли в ночь. У калитки нас ждали Рыжий с Лыко. Усталые лица, грязь на сапогах по колено. Но Рыжий, едва я вышел, мотнул головой: нашли.
— Логово, Кормчий, — он, как всегда, говорил коротко. — Корчма на сваях, у самой воды, у старых причалов. «Бочка» прозывается. Зуб там сидит почитай каждую ночь. Гуляют наши тати.
— Сколько их?
— Десятка два, может, чуть больше. — Лыко повёл плечом. — Пьют, орут. Веселятся, твари.
— Подходы?
— Спереди дверь, у двери двое с дубьём. Сама корчма на сваях, задом над водой висит. — Рыжий помолчал. — Крепко сидят. В лоб полезешь — половину на крыльце положат.
Я слушал и складывал картину. Корчма над водой. Зуб гуляет всю ночь. Двое на дверях. Двадцать пьяных против двадцати трезвых.
Если с умом — перемелем.
— Добро, — сказал я. — Домой. По дороге сыщем одного честного человека.
К старым причалам мы вышли втроём — я, Волк да Бес, — а остальных оставили в тени поодаль, потому что олпой к страже соваться, только людей зря пугать.
Десятская стояла у самой воды, приземистая изба под драной кровлей. Свет из затянутого пузырём оконца ложился жёлтым пятном на мокрые мостки. У крыльца тлел костерок, возле него грелись двое дозорных.
Бес пошёл первым. Он умел с такими разговаривать.
— Доброй ночи, служивые, — окликнул он издали, чтоб не пугать резким подходом. — К десятнику вашему дело, к Ратше.
Один дозорный нехотя поднялся, оглядел нас по очереди, задержал взгляд на Волке — тот и в тени смотрелся зверем.
— Чего по ночам шастаете? — проворчал он. — Ночь, она для сна, а не для дел.
— Наши дела как раз ночью и делаются, — усмехнулся Бес, ничуть не сбившись. — Остальное, служивый, не моя печаль и не твоя, а Ратшина и нашего вожака. Кликни его, да и вся недолга. Не глянется ему слово — мы и уйдём, тихонько, как пришли.
Дозорный пожевал губами, сплюнул, мотнул напарнику головой — мол, гляди за ними в оба — и нырнул в избу.
Ратша вышел скоро. Он оказался кряжистым мужиком в стёганке. Борода торчала клочьями с проседью, он встал на крыльце и оглядел нас сверху, будто прикидывал что мы за товар и стоим ли запрошенного.
— Ну? — сказал он наконец. — Кто такие да с чем пожаловали? Тебя, Бес, я где-то видал, морда знакомая.
— Мало ли где, — развёл руками Бес. — Город большой, народу прорва, всех не упомнишь.
— Город большой, да память у меня цепкая, — хмыкнул Ратша и сошёл с крыльца. — Говорите, чего надо, только покороче. Мне ещё посты обходить.
Я шагнул вперёд, оглядел его с головы до ног и себя рассмотреть дал.
— Слыхал я, неспокойно у вас тут стало, у старых причалов, — начал я, заходя издали. — Гуляет кто-то больно вольно. Купцов трясут, лодки топят, по ночам честному человеку и не пройти. А десятник при том, выходит, и не у дел. Как же так, Ратша? Берег вроде твой, а порядка на нём нет.
Укол я бросил с умыслом и смотрел теперь на его лицо. Купленный Зубом служака сейчас бы набычился да прикрикнул — кто ты таков мою службу судить, — потому что виноватый всегда первым делом огрызается.
Ратша не огрызнулся. Лицо у него потемнело, под бородой заходили желваки, но злость в глазах была обращена не на меня — она прошла сквозь меня и ушла туда, к далёким огням «Бочки», что мигали над чёрной водой.
— Берег мой, — выговорил он сухо, — да руки на нём связаны. Оно ведь как бывает, чужой: видишь гниду посреди двора, а наступить не моги, потому как сверху не велено. — Он криво усмехнулся, а в его усмешке было больше горечи, чем злобы. — Ты, часом, не жаловаться ли пришёл? На обиду какую от лихих людей? Так это не ко мне. Я нынче десятник без власти, сторож при чужом сундуке, и помочь тебе ничем не помогу.
Грек не соврал. Этого не купили, а скрутили и держат за горло.
Я подступил ближе и сбавил голос так, чтоб у костра не разобрали ни слова.
— А кабы развязали тебе руки? — сказал я негромко. — Что б ты тогда сказал?
— Это ты о чём? — Он глянул остро прямо в глаза.
— Да о том самом. — Я держал его взгляд и не отпускал. — Положим, проснулся ты завтра поутру, вышел на свой берег — а там тишина. И той гниды, что давить нельзя, тоже больше нет на свете. Прибралась за ночь сама — спьяну, в драке, мало ли как у гулящих людей выходит. Сцепились по хмельному делу, схватились за ножи, наутро вся изба в крови. Темна вода в реке. С кого тут спрашивать?
Ратша молчал, смотрел на меня и я видел, что он всё понял. Не дурак мужик, схватил с полуслова.
— Многие так-то хотели, — заговорил он неторопливо, но напряжённо. — Прибрать эту гниду многие хотели, чужой. Только всех, кто хотел, после из реки баграми вытаскивали. А знаешь почему? Потому что за гнидой стена стоит, высокая да крепкая. Уберёшь пса — хозяин назавтра нового заведёт, а тебя самого со свету сживёт. Так что не тишина у меня настанет, а большая кровь, и мне же её потом расхлёбывать.
— Стены не будет, — сказал я.
— Это как так — не будет? — Он нахмурился.
— А вот так, что не станет той стены. — Я придвинулся вплотную и заговорил совсем тихо, для него одного. — Хозяина твоего пса я знаю, Ратша. Знаю, кто там наверху серебро гребёт, кому Зуб дань в книжицу записывает. И книжица та нынче уже не у Зуба за пазухой, а в надёжных руках. Поутру её вынесут на вече и развернут при всём честном народе, прямо боярину в бороду. — Я выждал, дал тишине повисеть: — Боярину Ставру.
Имя ударило его, как обух. Ратша дёрнулся, будто за шиворот плеснули кипятку, торопливо оглянулся на дозорных, а потом сгрёб меня за грудки, рванул к себе и зашипел в лицо:
— Ты что городишь, тать⁈ Ставр⁈ Да понимаешь ли ты, на кого замахнулся, щенок?
— Понимаю, — ответил я спокойно, не делая попытки вырваться. — Получше тебя понимаю, оттого и пришёл. Я не пса твоего бить собрался, Ратша, я хозяина мы снимаем с людьми, которых он обирает. Пёс сегодня ночью сгинет. Хозяин — завтра на вече. К полудню не останется у старых причалов ни Зуба, ни той руки, что держала его за загривок. — Я чуть улыбнулся ему в перекошенное лицо. — Вот тебе и развязали руки.
Он медленно разжал кулаки, отпустил меня, отступил на шаг и уставился так, будто заново меня разглядывал, прикидывая, не морок ли я, не бес ли в человечьем обличье.
— А я-то тебе на что? — спросил он севшим голосом. — Коли всё у тебя так гладко расписано, моя печаль в чём?
Вот тут я и подвёл его к делу.
— А печаль твоя в том, Ратша, чтоб этой ночью на старые причалы не ступила ни одна лишняя нога. Встань по границе своей земли намертво, со всем десятком, и держи причалы на запоре. Кто чужой полезет — заворачивай любого, хоть купца, хоть стражника. А если с других концов на шум сбегутся, на крик да на возню, — ты их встретишь первым и отошлёшь восвояси. Дело, мол, десятниково, сами разбираемся, нечего лезть, куда не зовут. Твоё слово тут закон, тебе и веры больше всех.
Ратша слушал, и видно было, как у него в голове всё укладывается. Он-то поначалу, видать, ждал, что я попрошу его попросту убраться, очистить берег, — а так выходило куда хитрее.
— Ишь ты, — пробормотал он не без уважения. — Не пустой причал, а под крепкой охраной. Оно и верно: пустой-то берег чужой дозор как раз и насторожит — отчего, мол, никто не стережёт? А коли я тут на законном месте стою, так всё чин чином, спите спокойно. — Он прищурился. — А серебро, стало быть, ты мне сейчас и посыплешь? За труды? Все суют, такой уж порядок.
— Не посыплю, — сказал я.
Он вскинул бровь, не поверив сразу.
— Это отчего же? Все суют.
— Грек предупредил, что ты не из таких. Чего ж тебя зря срамить да злить под руку. — Я пожал плечами. — Я тебя, Ратша, не покупаю. Я тебе помогаю старый должок отдать, который ты сам сколько лет отдать рвался, да всё не мог.
Что-то в нём от этих слов дрогнуло и обмякло. Он отвернулся к воде, постоял молча, глядя, как чёрная река лижет сваи, а после повернулся обратно — решился.
— Ладно, — сказал он. — Будет тебе на причалах стена. Чужого не пропущу, набежавших отважу. — И, помолчав, шагнул ближе, понизил голос до шёпота. — А раз уж ты не пса, а всю породу решил под корень извести, дам тебе совет. Дверь в «Бочке» одна, спереди, через неё все и ходят. Только полезешь ты в ту дверь — Зуб тебе под ноги скользнёт и уйдёт, я его, кота, знаю. Под дальним столом, в углу, откидная доска в полу, а под ней лаз — прямо в воду, под сваи. Он той норой не раз утекал, чуть только жареным запахнет. Я за этой дырой который год приглядываю, да руки коротки. — Усмешка вышла у него хищной. — Хочешь взять наверняка, чтоб не выскользнул, — посади под сваи кого потолковее. Высунет нос из норы — там его и приголубят.
Последний кусок встал на место.
— Вот за это благодарность тебе особая, Ратша, — сказал я искренне. — Про лаз я не знал, а это, считай, полдела.
— Теперь знаешь. — Он отступил. — Одно только держи в уме, уговор такой: без огня мне тут. Корчма на сваях стоит, чуть подпали — и весь причал займётся, а тут чужого добра на гривны. Ножом работайте, по-сухому.
— Без огня, — пообещал я. — Моё слово.
Я уж повернулся уходить, да на полушаге задержался, достал кошель и отсыпал на ладонь горсть серебра, протянул ему. Ратша, едва увидел серебро, разом окаменел лицом.
— Я тебе толком сказал — не возьму, — процедил он, и голос стал как лёд на полынье. — Аль ты глухой?
— Это не тебе, Ратша, и не за дозоры твои, — сказал я, не пряча руки. — Это ребятам твоим. Будут они нынче всю ночь на ветру торчать, караулить да чужих заворачивать, пока тут дело правится. Намёрзнутся до костей. Так пусть хоть браги после купят да косточки погреют. От меня им, по-доброму. Гостинец.
Ратша опустил взгляд на серебро в моей ладони. Он думал над ним долго, взвешивая, та ли это мзда, только завёрнутая поласковее, или и впрямь честный мужицкий подарок. Всё же решил, что подарок.
— На брагу, — сказал он, ссыпая серебро в поясной кошель. — Ребятам. Это приму, не побрезгую. А благодарить тебя, чужой, я стану поутру — как пса твоего вынесут с «Бочки» вперёд ногами.
Он повернулся, зашагал к избе, а у самого порога приостановился и бросил через плечо, не оборачиваясь:
— Эй. Имени твоего не спрашиваю, оно мне без надобности, но ежели всё выйдет, как ты тут наговорил, — добрый из тебя тать. Редкий по нынешним временам.
И дверь за ним затворилась.
Я вернулся в тень, где ждали Волк с Бесом. Волк слов наших не слыхал, видел только, как Ратша хватал меня за грудки, оттого и встретил недобрым взглядом.
— Ну? Сладилось — или мне его тут по-тихому прикопать? — буркнул он.
— Сладилось, и лучше, чем я думал, — ответил я. — Берег нынче наш с потрохами. Ни одна чужая душа на причалы не ступит. Ратша со своими горло запрут и любопытных завернут. И ещё одно. — Я понизил голос. — Под «Бочкой», под самым полом, у Зуба потайной лаз припрятан, прямо в воду уходит. Через него он и шмыгает, когда за хвост прихватывают.
Волк не сразу понял, к чему я веду, а как понял — растянул губы в недоброй ухмылке.
— Стало быть, сядем мы с тобой в лодку под те самые сваи да подождём, покуда крыса сама к нам в зубы прыгнет.
— Так и сядем, — кивнул я. — Встретим дорогого гостя.
— Люблю, когда крысе бежать некуда, — хмыкнул Волк, и в темноте блеснули его зубы. — Веди, Кормчий. Пора поднимать ватагу.
На постоялый двор мы вернулись за полночь.
В нашей горнице было не продохнуть. Два десятка мужиков набились в тесную комнату, расселись по лавкам да по полу. Бес запалил пару лучин, и неровный свет выхватил из темноты хмурые лица. Слух про дело уже прошёл по своим, и теперь ватага ждала одного только слова — куда, на кого, когда.
Я оглядел их и поймал себя на странном чувстве. Ещё ранней весной это была банда горлопанов, где каждый сам за себя, чуть что не по нему — сразу за нож. А теперь передо мной сидел отряд.
— Слушайте сюда, — начал я негромко, и в горнице стихло даже сопение. — Сегодня ночью валим Зуба со всей его сворой, да так чтоб ни один не уполз. — Я выждал. — Сидит он у старых причалов, в корчме на сваях, «Бочкой» называется. Пьют там, гуляют. Десятка два их, может, чуть больше. И все пьяные в дым — а это нам на руку.
— Двадцать на двадцать, — подал голос Лыко из угла, поигрывая ножом. — Ровно, Кормчий. Только драка с пьяным — она ж как с медведем: вроде неуклюжий, а зацепит лапой — и голова с плеч.
— Драки не будет, — отрезал я. — Будет бойня. Драться я с ними не нанимался.
Кто-то одобрительно хмыкнул в темноте.
— Слушайте, как пойдём. — Я присел на корточки и принялся рисовать угольком на полу. — Дверь в «Бочке» одна, спереди, у двери двое сторожей с дубьём. С них и начнём. Рыжий, Ворон — вы оба загодя залезете на крышу соседнего лабаза. Как дам знак — снимаете обоих разом, чтоб ни вскрика, ни шороха. Сумеете?
Рыжий только кивнул — он слов зря не тратил. А Ворон оскалился.
— Кормчий, да я им в глаз положу, не то что в грудь.
— В грудь клади, — сказал я. — В глаз будешь на торгу хвалиться. Как сторожа лягут — бьём в дверь, и тут уж медлить нельзя ни вздоха. Бугай, ты первый, со щитом. За тобой Клещ, тоже со щитом. Встанете в дверях клином, плечо к плечу. Держите проход щитами. Пьянь кинется грудью — а перед ней стена, не пройти, не оттолкнуть. А из-за ваших спин и через окна бьют стрелки.
Я обвёл взглядом своих самострельщиков.
— У нас восемь самострелов. Встанете и бьёте поверх плеча, в самую кучу. Ударили разом — присели, перезаряжай. Они и за ножи схватиться не успеют, а половина уже на полу. Как на вас ломиться перестанут, аккуратно заходите. Щиты впереди стрелки сзади лупят тех кто прячется.
— А ну как они не в дверь, а врассыпную? — спросил кто-то из задних. — В окна сиганут, через зад?
— Окна там у двери. — Я качнул головой. — Бежать некуда кроме люка в полу, но там уже наша работа.
И тут я подвёл к главному.
— Зад у корчмы висит над водой и есть там, под полом, потайной лаз — Зуб через него уходит, когда дело пахнет жареным. Думает, про ту нору никто на свете не знает. — Я усмехнулся. — А мы знаем. Как припрёт его — нырнёт он в свою дыру, а под сваями, прямо у лаза, в лодке буду сидеть я с Волком и еще с одним. — Волк, привалившийся к стене, лениво крутанул топор в руке. — Так что выпустим зверя — да прямиком в западню. Бес!
— Тут я, — отозвался Бес.
— Бери троих, обойдите корчму понизу, с тыла. Глядите за сваями да за берегом — мало ли кто из них в воду плюхнется не там, где мы ждём. Кто вынырнет — встречайте. Чтоб ни одна гнида на берег живой не выползла.
Бес кивнул, без обычной своей ухмылки.
— И последнее. — Я выпрямился. — У причалов стоит десятник со своими людьми — это на эту ночь наши, чужих они завернут, нас пропустят. Лезть к ним без нужды не смейте, под ногами не путайтесь. А чтоб с ними была связь…
У самой двери пристроился Карасик и не сводил с меня глаз — боялся, видимо, что про него забудут и не дадут дела.
— Карасик. — Я кивнул ему. Пацан вскинулся, будто его кипятком ошпарили. — Тебе поручаю важное дело. Будешь при мне связным.
— Я? — Он привстал.
— Ты. Сядешь на бережку, поодаль от свалки. Гляди в оба. Чуть что не так — чужие набегут, заваруха пойдёт не туда — летишь со всех ног и докладываешь десятнику.
— А чего ж я не с ватагой? — буркнул он, насупившись. — Не в корчму? Я ж не трус.
— Знаю, что не трус, — сказал я прямо, без всякого сюсюканья, потому что мальчишку этим только обидишь. — Оттого и не пущу тебя в ту резню. В корчме будет тесно от железа, там и взрослые лягут, кто зазеваться. А связной — это тебе не подачка, Карасик. Связной — глаза и ноги всего дела. Всего учесть невозможно, а если Зубовы кто не в корчме подойдут? Да мало ли как дело пойти может. Понял? Я тебе спину доверяю.
Он посмотрел на меня — и насупленность сошла с лица. Выпрямился, кивнул совсем по-взрослому.
— Понял, Кормчий. Не подведу.
— Знаю, что не подведёшь.
Я обвёл их всех взглядом.
— Как придем на место вяжите себе белые шёлковые ленты как против степняков вязали, чтобы своих не зашибить. Зуба и всю его свору бьём поголовно, кто не наш — тот не жилец. Огня не жечь — десятник предупредил, да и сами на тех сваях изжаримся. — Я выпрямился во весь рост. — Вопросы есть?
Вопросов не было.
— Тогда оружие под полы — и пятёрками, врозь, к причалам, чтоб со стороны не банда шла, а так, припозднились мужики. Бугай, твоя пятёрка первой. Пошли.
Волк подошёл, встал рядом, поигрывая топором, и глядел, как ватага утекает в ночь.
— Складно мы их выучили, Кормчий, — сказал он негромко. — Год назад они б за такое дело передрались, кто первым в дверь полезет. А нынче — как один кулак.
— Кулак и есть, — сказал я. — Осталось ударить.
Мы вышли в ночь последними.
Под сваи мы завели лодку без единого всплеска.
Волк греб с кормы, я подгребал с носа, и мы вдвоём, едва шевеля вёслами, протолкнули узкий челн в чёрный лес свай под брюхом «Бочки». Тут было тесно и сыро, пахло гнилью, тиной, старым деревом. Над головой, в полусажени, нависал настил корчмы, и сквозь щели меж половиц сочился вниз мутный свет да сыпалась труха.
А над настилом гуляли. Топот, рёв, нестройная песня, грохот кулака по столу — вся «Бочка» ходила ходуном над нашими головами. Каждый удар пьяной пляски отдавался в сваях дрожью. Зуб со сворой веселился, не чуя, что веселится в последний раз.
Лаз я нашёл сразу. В дальнем углу настила, прямо над водой, темнел квадрат потайной доски, пригнанной хитро, заподлицо. Туда я и подвёл лодку, под самую дыру, замер. Волк сидел напротив. В темноте я различал только блеск его глаз да светлую полосу топорища поперёк колен. Ждать он не умел — порода не та.
— Ну что, начинаем? — выдохнул он чуть слышно.
— Давай, командуй, — шепнул я.
Он оскалился, набрал воздуху и ухнул филином. Над водой такой крик дело обычное, на него никто из пьяных и ухом не поведёт.
Сперва ничего не изменилось, а потом тишина наверху лопнула.
Хряснула дверь и вынеслась внутрь с треском, будто корчму саданули тараном. Песня оборвалась на полуслове. И тут же наверху защёлкали самострелы.
И «Бочка» взвыла в два десятка глоток. Послышалась хриплая брань, кто-то помянул бога; завизжали тонко, по-бабьи, но визг оборвался на полуноте. Сверху трещало, чавкало и что-то опрокидывалось. На доски, прямо над нашими головами, падали тела.
Я считал и прикидывал как идёт бой. Вот один лёг у двери. У дальней стены нескольких свалили кучей. Теперь хлопки самострелов слышались постоянно.
— Собрались! — заорал кто-то наверху. — Надо вырваться их не так много! Руби!
Толпа рванула в сторону двери, ударила в щиты. Я услышал рык Бугая и смачные удары. Кто-то с воплем покатился по полу. Самострелы работали без перерыва. Хлопок — вопль. Хлопок — удар в пол.
— Не прорвёмся! — заорал кто-то.— Пощады!
Волк подался вперёд, ноздри раздулись, пальцы стиснули топорище до белизны. Он не видел ничего, но слышал, и кровь в нём играла.
— Слышишь, Кормчий? — шепнул он, и в шёпоте дрожало торжество. — Поют наши гусли. Ах, хорошо поют.
— Поют, — отозвался я. — Ты слушай, а руку держи на топоре. Скоро и нам запоют.
Наверху редело. Вой дробился, гас по одному — крик, ещё крик, и тишина на их месте. Топот сползал в кучу, к дальней стене, в угол. Удары стали глуше, значит сошлись накоротке. С каждым ударом становилось всё тише.
Вдруг по доскам, над самыми нашими головами, прозвучал топот и направлялся он в наш угол.
— Идёт, — выдохнул я и поднял самострел, повёл дугой вверх, на чёрный квадрат доски. Пальцы легли на рычаг.
Волк перехватил топорище поудобнее.
Над головой заскрежетало. Потайная доска дрогнула, поддалась, пошла вверх — и в чёрную щель плеснуло светом. Я поймал на острие болта тёмный проём и затаил дыхание.
Люк открылся. Зуб лез в дыру спиной к нам и явно спешил, нашаривая ногами опору, чтоб тихо сползти в воду и уйти под сваи. Он спустил ноги, повис на руках. И только тогда, глянув вниз, увидел нас.
Зуб застыл, повиснув в проёме, как туша на крюке. Глаза выкатились, побелели от страха.
— Не туда прыгнул, Зуб, — сказал я тихо. — Спускайся, давай. Убьем не больно.