Самолет улетел.
На маленькой полянке, которая именовалась аэродромом, топтались очумевшие от качки пассажиры. Постепенно приходя в себя, они стали увязывать кошелки и время от времени посматривали в неширокие улочки Усовки. Мои попутчики, должно быть, как и я, прикидывали, как добираться до своих деревенек.
До Дубовки оставалось двадцать пять километров, и, чтобы одолеть их сегодня же, мне, судя по всему, предстояли немалые хлопоты.
Несколько лет назад, когда Усовка была районным центром, можно было без особого труда найти попутную машину. Но район соединили с соседним, и с той поры колхозные снабженцы и председатели заворачивали в Усовку редко, а водители артельных трехтонок объезжали село окольной дорогой.
Надежда найти какую-нибудь машину была невелика, но я все-таки отправился к чайной, куда в былые времена заскакивали перекусить все окрестные шоферы.
В прежние годы в чайной с утра до вечера толпился народ, а сейчас в ней было непривычно пусто. Несколько приверженцев общепита сидели за угловыми столиками и по тому, как безбоязненно разливали принесенную с собой водку, никак не могли принадлежать к торопливому шоферскому сословию.
Я вышел на улицу совершенно обескураженный и, уже не надеясь дождаться какой-нибудь попутной машины, собрался было пойти пешком, но прежде, чем отважиться на этот нелегкий поход, решил все-таки попытать счастья у коновязи.
Раньше там стояли десятки подвод, и любители неторопкого, но верного транспорта могли доставить заезжего человека в любую деревеньку. Теперь там было пустынно. От двухрядной коновязи остались только столбы. Около одного из них лежала охапка притоптанной травы, на которой лениво прыгал облезлый воробей. Он, видно, тоже пожаловал сюда по старой памяти и напрасно искал какое-нибудь завалявшееся зернышко.
Надежды мой рухнули окончательно. Я повернул обратно, но меня окликнули.
На крылечке магазина я увидел несколько женщин и узнал среди них Веруньку, постаревшую, но, кажется, все еще бойкую Дарью и жену Толянки Перегудова.
Верунька призывно махала рукой.
Я подошел к женщинам, поздоровался и подсел в общую компанию.
— Не женился еще, сосед? — как всегда, спросила Верунька.
— Женился, — признался я.
— Гляди-ко ты! — притворно удивилась Верунька. — А худой отчего?
— А все от них! От жен-вертихвосток, — крикливо вмешалась Дарья. — Нынешние-то женушки не шибко за мужиком смотрят. В городе и того хуже. Накрасилась — да на улицу…
— Ой, не возводи, тетка Дарья, напраслины, — перебила ее жена Толянки Перегудова. — В городе нашему брату тоже не мед. Производство — это тебе не колхоз. Там каждый день к своему часу на работе быть надо.
Но Дарья стояла на своем. Она доподлинно знала, что работать на заводе или в учреждении одно удовольствие и оттого будто бы не стало у городских баб ни стыда, ни совести. Не сдавалась и жена Толянки Перегудова. Она все время норовила поворотить разговор на худобу городских жителей и объясняла ее «чижолым духом». В спор вмешалась Верунька. Она держала сторону жены Толянки Перегудова. Я попытался помочь ей, поддакивал, но, неотступно думая о попутной машине, делал это невпопад и окончательно рассердил Дарью.
— Поживи-ка, голубок, с мое, а тогда и в разговор встревай! — сказала она и обиженно поджала губы.
— А ну тебя, старая! — отмахнулась Верунька.
Она, видно, заметила мою озабоченность.
— Домой едешь, а чего кручинный какой-то?
— Да вот боюсь, что не доеду. Говорят, редко машины в Усовку заезжают.
— А-а, вон ты о чем, — протянула Верунька. — Не горюй. За нами Назаркин должо́н заехать.
— На тракторе-то?
— Какое! На машине. Он, как из армии пришел, сразу в шоферы определился. «Трактор, говорит, это седни не то». Ему, видишь ли, скорость не глянется, мала больно… Нынче, сосед, у нас много чего не так стоит, как ставлено было.
— Неужто и хозяйство не кверху крышами?
— Памятливый, гляди-ко, — зарделась Верунька, польщенная моим вниманием к ее ветробойному подворью. — Стоит, да другое. Пятистенок недавно отхватила. А вот это, — Верунька кивнула на тугие узлы рядом с собой, — ребятам купила. Большие уж стали. Первый-то в армии служит. Благодарность недавно от начальника получила. Петька в трактористах, а девка в педучилище учится. На ногах уже старшие.
Верунька вдруг сникла, а у меня заложило горло, как будто хватанул я после легоньких папирос крепчайшего самосада.
Я не видел Верунькиных ребятишек взрослыми. Память увела меня в давние годы, когда были они пацанами, зимой и летом бегали в плохонькой одежонке и не всегда ели сладко…
— Молодец, Верунька, — бодренько сказал я, но осекся голосом.
— Чего там, — тихо сказала она и легонько коснулась меня рукой, силясь удержать набежавшие слезы, и, чтобы не дать им волю на народе, накинулась на споривших женщин: — Замолчите, нечистый дух. Все уши прожужжали.
Дарья и жена Толянки Перегудова смолкли на полуслове. Они, видно, уже давно забыли, с чего разгорелся сыр-бор, и теперь недоуменно смотрели на Веруньку. Однако растерянность их вскоре прошла. Дарья переглянулась с женой Толянки Перегудова, приглашая ее в союзницы, но та вдруг спохватилась, что забыла купить ребятишкам сладкой воды, и ушла в магазин.
Лишившись супротивницы, Дарья приготовилась вздремнуть. Верунька задумчиво теребила травинку: видно, никак не отступали от нее думы о прошлой жизни…
Назаркин запаздывал. Было уже два часа. Женщины все чаще поглядывали на солнце, которое по старой привычке осталось главным мерилом времени, и строили догадки, почему так долго нет машины. Дарья склонялась к тому, что Назаркин — лешак его побери! — валяется где-нибудь пьяный. Жена Толянки Перегудова, наоборот, считала его трезвенником, но невоздержанным по женской части. Несогласие насчет пороков Назаркина, верно, опять привело бы к запальчивому спору — Дарья уже гневно посверкивала глазами, когда из притрактовой улицы донесся надсадный вой грузовика.
Машина шла тяжело. Она выкатила из-за поворота и замерла напротив коновязи.
— Садись, бабоньки! — крикнул Назаркин, не выходя из кабины. — Поторапливайтесь!
— Мог бы и поближе подъехать. Эко, куда идти, — заворчала Дарья, но опередила всех и первой подошла к машине. Она направилась было к кабине, но там сидел помощник Назаркина. Дарья, ругаясь, полезла в кузов.
Женщины со всех сторон обступили машину. Я помог им погрузить узлы и пакеты, подсадил Веруньку, а потом, последним, залез сам.
Назаркин вез ящики с сельповским товаром. Ящиков было много, и стояли они тесно, но Дарья и жена Толянки Перегудова пробрались вперед, устроились и, видно, считая, что и все другие расселись так же основательно, обе враз постучали по кабине.
Назаркин резко взял с места. Он любил хорошую скорость. Машина шла резво. Временами ее подкидывало на выбоинах. Тогда я больно стукался об ящики.
Я помнил эту дорогу разбитой и исполосованной глубоченными колеями. По сравнению с выбоинами прошлых лет теперешние ямы были сущими пустяками. Я даже подумал, что бессменный начальник дорожного отдела уступил свою должность кому-нибудь другому, но вскоре переменил свое мнение.
За околицей попутной деревушки машина, как гусыня по перволедью, пошла вперевалку. Назаркин со скрежетом переключил скорость. Машина заметно поубавила прыть и ухнула в колдобину. Под машиной что-то хрустнуло.
Я оттолкнул наехавший на меня ящик и позавидовал Дарье и жене Толянки Перегудова. Они сидели спокойно и, похоже, совсем не ощущали толчков и ударов: жена Толянки Перегудова дремала, Дарья перебирала пожитки. Она извлекла из сумки несколько черствых пирожков, чтобы отвести обед в положенное время. К пирожкам Дарья прибавила яйцо, достала из кармана завязанную в тряпицу соль, но тут машину тряхнуло. Дарья клацнула зубами и выронила тряпицу.
— Стой, разбойник! — крикнула Дарья. — Стой!
— А? Неуж приехали? — вскинулась жена Толянки Перегудова.
— Сиди! Приехали! — грозно оборвала ее Дарья и снова перекинулась на Назаркина.
По ее понятию, у Назаркина была не машина, а тарантас, и сам Назаркин был никакой не шофер, а кочедык без ручки, отчего и цена ему — пятак в базарный день. Дарья желала Назаркину свернуть шею или залететь в канаву, однако не раньше, чем она плюнет на его развалюху, сойдет и отправится пешком, потому как нет у ней никакой охоты ехать с шоферюгой-безбожником. Последнее, по мнению Дарьи, как бог свят, должно было привести нынче к аварии.
Крикливая ругань Дарьи, видно, долетала и до Назаркина. Но с богом у того, видно, были свои, и неплохие, отношения.
Машина уже несколько раз могла забуксовать или съехать в придорожную канаву. Она рычала и гремела всеми надсаженными суставами и все-таки шла вперед.
Я с нетерпением ждал, когда покажется Телячий брод. Так назывался лесной овраг. Он был самым опасным местом. Там в любую погоду было сыро и пасмурно. Подъезжая к нему, шоферы обязательно останавливались, чтобы осмотреть дорогу, и я надеялся передохнуть там.
Завидев три обгорелые сосны — они стояли на спуске в лог, — я расслабился, но вскоре понял, что поспешил: над головой угрожающе повис ящик. Назаркин решил проскочить лог с ходу. Разбрызгивая грязь, грузовик со стоном и скрежетом ринулся в залитые водой выбоины, перемахнул топь, а потом вдруг остановился и стал сползать обратно.
— Батюшки светы! — охнула Дарья.
— Спокойно, бабоньки! Сидеть на месте! — громыхнул Назаркин из кабины.
Грузовик, все убыстряя ход, пятился к логу. Жена Толянки Перегудова выбросила узлы и приготовилась спрыгнуть сама. Назаркин, высунувшись из кабины, пуганул ее трехэтажным матом. Она, раскинув руки, припала к ящикам. Дарья что-то шептала — наверное, творила молитву — и отрешенно смотрела на присмиревших пассажиров.
Назаркин, видно, уже ничем не мог остановить машину. Она спускалась все ниже и остановилась только в логу, когда ткнулась задними колесами в исщепанную со всех сторон лесину.
Женщины дружно ссыпались на дорогу. Выскочил из кабины Назаркин.
— Спокойно, бабоньки! Нынче дома будем, — весело сказал он оторопевшим бабам и тем самым вернул их к действительности и сознанию, что все кончилось благополучно.
Женщины зашумели хором.
Назаркин озабоченно поскреб затылок, потом вытащил из кабины фуфайку и кинул ее под машину.
Наблюдая за его приготовлениями, женщины притихли: Назаркину предстояло лезть в самую грязь.
— Ну, господи, благослави, царица небесная, — подражая Дарье, сказал он и с трудом протиснулся под кузов.
С другой стороны залез под машину его помощник, незнакомый мне белобрысый паренек лет пятнадцати. Помощник скоро вылез обратно.
— Чего там, Володенька? Скоро ли поедем? — озабоченно спросила Дарьи.
— Кардан оборвало. Как починим, так и поедем. Нынче дома будем, — важно сказал Володенька, взял из кабины ключи и снова утянулся под машину.
С горы над Телячьим бродом, я помнил, видно крыши крайних домов Дубовки. Обещания Назаркина и его белобрысого помощника не давали никакой гарантии и были подкреплены только оптимизмом. Я решил пойти пешком.
— И я бы с тобой, да поклажа тяжелая, — сокрушенно сказала Верунька и вдруг спохватилась: — Батюшки! С этакой ездой все из головы вон. Новоселье ведь у меня сегодня. Давно бы справила, да недосуг. То посевная, то еще что-нибудь. Приходи посмотреть.
Я сказал, что приду обязательно.
— Вот и ладно, — просияла Верунька. — А живу я теперь в Зряшном переулке, рядом с теткой Дарьей.
Я попрощался с женщинами, взял из кузова свой чемоданчик и, как не однажды с этого места, храбро зашлепал по грязной дороге.
На новоселье я собрался задолго до назначенного времени и в Зряшный переулок, где, по словам Веруньки, стояла ее новая изба, тоже пришел раньше, чем полагалось бы. Во дворе Дарьи суматошно кудахтали курицы, а сама хозяйка скликала на кого-то нечистую силу. На берегу запавшего в ивняк ручеишка топились бани. Там же, надсадно кхекая, кто-то колол дрова. Неторопко и торжественно надвигалась на Дубовку ночь. Она будто ждала, когда люди управятся со всеми неотложными делами, и все еще держалась в глубоких оврагах.
На улице было еще светло, и никакая малость не давала знать, что в одном из домов коротенького переулка должна быть сегодня гулянка.
Я, как наказывала Верунька, миновал Дарьино подворье и пораженно замер у соседней избы.
Пятистенок стоял чуть отступив от общего порядка домов, а потому открылся неожиданно и сразу весь от конька до завалинки. Был он невелик, но нарядный. Ни прибавить к нему чего, ни отнять. Видно, ставил его веселый и гораздый на выдумку человек. Он разбросал по карнизу резные завитушки и звездочки, повязал окна голубыми наличниками, отчего и был дом наособицу красивым.
Я усомнился, здесь ли живет теперь наша многодетная соседка, и хотел было спросить об этом у пробегавшего мимо мальчишки, когда у распахнутого окна показалась Верунька.
— Аль заблудился, сосед? — лукаво спросила она.
— Есть немножко, — растерянно сказал я и теперь уже смело вошел во двор.
В сенях пахло мятой — для свежести у нас ее постоянно держат в сенях — и было прохладно и просторно. У порога, где стояло несколько пар башмаков и сандалий, я снял ботинки и по яркой домотканой дорожке прошел в избу.
— Милости прошу, — как все хлебосольные хозяйки, певуче сказала Верунька и повела рукой, будто отдавала мне дом со всем его убранством.
Я неловко вручил ей завернутый в газету подарок.
— Батюшки! Стопки! А я все боялась, посуды не хватит, — охнула она, распеленав сверток.
Я обрадовался и, пока Верунька обтирала мои дешевые, но, по словам дубовской продавщицы, необыкновенно прочные стопки, оглядел переднюю. Она была еще пустовата и обставлена лишь столом, десятком венских стульев да никелированной кроватью. В ней еще было место и шкафу и комоду. И, будто угадав мои мысли, Верунька пожаловалась, что в местных магазинах нет никакой мебели. Она даже показала, куда бы поставила шифоньер. Я удивился, как безошибочно определила она его рядом с кроватью. Потом так же расчетливо придвинула к дощатой перегородке воображаемый шкаф и, верно, еще не раз поразила бы меня своим умением распорядиться редким пока в деревне товаром, но умолкла вдруг и прислушалась.
Из сеней донесся тяжелый топот, и отчего-то не скоро в избу ввалился Васька Дубов. За ним, в дверях, маячил Назаркин.
Васька был уже в почтенном возрасте. Он ссутулился, поредел волосом, но, судя по полуоторванным пуговицам на безнадежно помятом пиджаке, по-прежнему ходил в холостяках.
— Счастья тебе, Веруня! — гаркнул Васька.
— Спасибо, сосед, — эхом отозвалась Верунька, но осталась стоять у стола и не проявляла никакого интереса к гостю.
Но Васька не смутился. Он перегнулся за порог и достал из-за дверей большой бумажный сверток. Васька долго и не торопясь скидывал на пол многослойную обертку, и когда, наконец, показались эмалированные бока двух кастрюлек, осторожно стукнул ими друг о дружку.
— Это, значит, вот, — важно сказал Васька и задумался.
— Горшки, щи варить, — подхватил все еще стоявший за Васькой Назаркин.
Он снисходительно улыбнулся и даже подождал, когда Васька откроет невесть какое необычное свойство своих кастрюлек. Но Васька ничего не открыл. Назаркин метнулся в сени и приволок детскую ванночку. В ней громыхали сковородки и несколько плошек.
Верунька всплеснула руками.
— И куда ты экую прорву?
— Печь и парить, томить и жарить. Полный комплект!
Назаркин оглядел горницу, как будто хотел тотчас же расставить по углам и подоконникам всю принесенную посуду, помедлил и отнес ванну к большой беленой печке.
— Плясать пойдем — звенеть будет! — весело сказал он и покосился на Ваську.
А тот все еще постукивал своими кастрюльками. Он даже пытался поднять им цену, сказал, что сделаны кастрюльки якобы по-старинному прочно (видно, покупал их Васька там же, где добыл я стопки), но подарки Назаркина перешибли все явные и тайные достоинства его посуды, и он засунул кастрюльки за занавеску на подоконнике.
Васька, видно, не ожидал такого, сокрушительного поражения. Чувствовалось, что он растерялся, но с каждой минутой все больше приходил в себя, и когда показалась в дверях жена Толянки Перегудова, с видом гостеприимного хозяина пошел ей навстречу. А та, как пустое место, обошла его — Васька приткнулся на подвернувшийся стул: дескать, к нему и правился, — сунула Веруньке горку радужных тарелок и убралась на кухню, где сразу же загремела посудой. Она, видно, должна была прийти с мужем, но Толянко ее будто бы с полудня утянулся куда-то с мужиками, и теперь она сердито называла его шлендой и грозилась каким-то наказанием. Как страшна эта кара, я уже не расслышал; в избу не по-старушечьи проворно вбежала Дарья.
— Фу ты, думала, опоздала! — сказала она, едва переступив порог, а потом накинулась на Назаркина. — А все ты, лешак, виноват. Сколько в логу продержал!
Дарья не принесла никакого подарка. Она мимоходом посмотрела на ванну и побежала взглядом по горнице: знать, искала какой-нибудь непорядок, чтобы тут же выговорить хозяйке. Но передняя была обихожена и прибрана. Дарья неопределенно хмыкнула — не то удивлялась, не то была недовольна чем — и, будто боясь какого-нибудь подвоха, осторожно села на лавку у заборки.
— Ладно ли в доме-то, тетка Дарья? — спросила Верунька.
— Чего не ладно-то, — по-прежнему неопределенно сказала Дарья и, чтобы скрыть истинные чувства, сердито прибавила: — Ты лучше, полоротая, гостей встречай.
У порога толпилось до десятка женщин.
Я вдруг вспомнил, как однажды на вечеринке у Веруньки они тесным рядком сидели за столом, а потом все вместе ушли домой. Одинаковая у всех безмужняя жизнь приучила их и в горе, и в радости держаться вместе, и они, как прежде, стояли тесной стайкой, и никто не решался пройти вперед.
Верунька радостно охнула, кинулась к бабам.
— Чего поздно-то, милые?
— Работа, девка. Сама знаешь.
— Со всех ног бежали…
Они наперебой и с приговорками стали наделять Веруньку подарками, но она не глядя складывала их в ванну и уговаривала женщин пройти в передний угол.
За стол садились шумно. Каждый норовил пристроиться где-нибудь с краю, и только Васька неизвестно когда уже затесался на главное место и держал в руках налитую рюмку.
Когда поутих гомон, пришла из кухни и определилась среди гостей Верунька, Васька, расплескивая водку, поднялся из-за стола.
— Значит, так, — торжественно сказал он и, как дубовский председатель колхоза, когда тот начинал на собраниях речь об успехах и достижениях, многозначительно оглядел все застолье.
У женщин построжали лица. Они во все глаза смотрели на Ваську, а он не мог найти заглавного слова, с которого хотел начать здравицу, и яростно теребил полуоторванную пуговицу.
Кто-то прыснул, кто-то уронил вилку.
— С новосельем, девка!
Женщины дружно вскинули рюмки. Васька чертыхнулся: темнота, дескать, да и только. Он даже отставил рюмку. Но ненадолго. Пока женщины с ойканьем и не сразу выпили по первой до дна, а потом, морщась, тянулись к закуске, Васька почти ополовинил стоявшую перед ним бутылку. Он захмелел и на глазах наливался жаром. Теперь Васька мог сказать любую речь. И по тому, как он одернул пиджак и перегнулся ко мне через стол, я понял, что он приготовился к обстоятельной беседе о колхозных делах. Но я знал, что государственный разговор не затянется и вскоре Васька, будто между прочим, спросит о городских ценах на картошку и настороженно уставится на меня рыжими глазами. Чтобы не отвечать на этот всегда неприятный для меня вопрос, я хотел было поменяться с кем-нибудь местами, но Васька разгадал мои намерения и поспешно попросил:
— Погоди, сосед. Скажи-ка, найдется в городе работа по плотницкой части?
— Уж не уезжать ли вздумал?
— Хотя бы… — Васька гордо вскинул голову. — Чем я хуже других? Вон укатил в прошлом годе внук Никанора Дудочника, а нынче в отпуск был, и что одежда на нем, что сам — одно загляденье.
— И здесь теперь неплохо, — сказал я.
— Эка, загнул, мать честная! Неплохо! — хохотнул Васька. — Да с какого боку, скажи-ка, будь любезен. Бригадир с тобой зубатится, председатель той же линии держится, да еще штрафом пужанет когда. Никакого житья нет, мать честная! Как в этом разе?
— Плохо работаешь, Васенька, — ухмыльнулся Назаркин.
— Это я-то плохо работаю? Да я… — задохнулся Васька от негодования.
— Плохо, — повторил Назаркин. — Трудодней у тебя — один, два и — нету, а вот на сберкнижке — да. Там кое-что имеется.
— А ты чужих денег не считай! — взвился Васька, но тут же и сник.
С трудоднями у него, видать, было и вправду неладно, и, чтобы не сворачивать на опасный разговор о сберкнижке, он вдруг закашлялся и бухал до звона в голосе.
Назаркин подмигнул мне: мол, попал в самую точку, а потом, обращаясь к Ваське, грозно сказал:
— Тунеядец ты! — И обнадежил: — Ну да ничего, заставим тебя работать.
Васька беспомощно заморгал белесыми ресницами, потом стал оправдываться: будто бы донимает его какая-то язвенная болезнь и давняя сердечная хворь, но Назаркин уже не слушал его. Он с грохотом отодвинул стул, ушел в сени и вернулся с гармошкой.
— Готовь ноги, бабоньки!
Назаркин прищурился, замер, как будто хотел поразить чем, и грянул «барыню». Но играл Назаркин без особого лада и, как на той, давней, вечеринке, путал «барыню» с «Семеновной», что, впрочем, не смутило раскрасневшуюся жену Толянки Перегудова.
— Крой, бабы! — звонко выкрикнула она и прянула на середину избы.
Пока Назаркин, как умел, подлаживался под дробный стукоток жены Толянки Перегудова, она неожиданно остановилась на полушаге и громко завела частушку. Пела она про мужика, который не исполняет свои мужские обязанности, потом про смекалку незамужней женщины и даже добралась до девок, у которых будто бы тоже были кое-какие изъяны.
Все частушки были на самой грани дозволенного и недозволенного, отчего женщины сначала смущенно улыбались, перемигивались, а потом, как сговорясь, дружно поддержали жену Толянки Перегудова.
Озорны были припевки. Была в них и бабья тоска, и долгое ожидание счастья, словно ворошили женщины всю свою одинокую жизнь, а чтобы — не дай бог! — не остановиться на ней памятью, сдабривали частушечной веселостью.
И вот уже не распознать за шуткой, что там было на самом деле, а что напридумывали здесь же доморощенные сочинители.
Полоненный песенным ладом, я подтягивал женщинам, а когда голоса их взлетали немыслимо высоко, затаенно слушал, как звенит и трепещет раскованная человеческая душа.
Хорошо пели женщины. И только Верунька молча сидела между ними. Подперев голову рукой, она потерянно оглядывала немноголюдное застолье, будто ждала чего-то или не верила происходящему. Иногда по лицу ее, как тень, пробегала мимолетная улыбка, сводила на мгновение растерянность, но не могла вывести ее окончательно.
Я помнил на этом лице первые не ко времени ранние морщинки. Теперь они затерялись среди других и все вместе — и ранние, и последние, может быть нажитые сегодня в дороге, — частой стежкой обложили некогда бойкие, а сейчас спокойные и будто нахолодавшие глаза Веруньки. Стыла в них, как недавно в Усовке, какая-то дума, и мне вдруг снова пришло на память прошлое: встало передо мной прежнее ветробойное Верунькино подворье и шумная вечеринка.
…Была она, помнится, многолюдной. Видать, готовилась к ней Верунька загодя и, чтобы хоть раз сравняться с зажиточными односельчанами, выставила богатое угощение и отвела праздник, как все, весело, а потом, должно быть, все лето рассчитывалась с долгами.
У меня стеснило дыхание. Я, верно, вспомнил бы все подробности той вечеринки, но все в доме было теперь так, как хотела некогда Верунька. Не у каждого мужика в Дубовке такая просторная и светлая изба, и не каждый может собрать такое угощение…
Я объяснил задумчивость Веруньки усталостью от дорожных мытарств и хлопотной предпраздничной суетой.
Между тем праздник набирал силу. Жена Толянки Перегудова вытащила на середину избы двух женщин и, когда те приноровились к нескладному голосу гармошки, устало приткнулась на лавку.
Назаркин изнемогал, однако передышки ему не предвиделось, и он берег силы, играл без прежнего рвения и время от времени презрительно поглядывал на Ваську: дескать, вот мог бы сменить, да куда тебе — бестолочь. Васька отвечал примерно так же: мол, невелико достижение пиликать на гармошке — и делал вид, что умеет кое-что и позначительней.
Васька и Назаркин были давними недругами. Судя по тому, что они оба одинаково насупили брови, посуровели взглядами, следовало ожидать нешуточного сражения.
Правда, до драки было еще далеко. Она только намечалась, однако чувствовалось, что неминуема. Чтобы сохранить нетронутым все очарование этого праздника, я собрался пойти домой.
— В этом разе полагается посошок, — уже нетвердым голосом сказал Васька.
— Он и без посошка дорогу найдет, — недовольно отозвалась Верунька и, будто прибирая на столе, переставила подальше от Васьки непочатую бутылку водки.
Потом я узнаю, что Васька напьется до беспамятства, начнет буянить. Назаркин вытолкает его на улицу, и он переночует в яме от заброшенного погреба, но станет рассказывать, будто бы весь вечер был в твердой памяти, потому как верховодил за хозяина и значился на новоселье самым почетным гостем.
Но слух об этом разнесется только через два дня. А сейчас Васька примерялся достать отставленную бутылку и, пока я выходил из-за стола, все-таки завладел ею и тотчас отковырял кое-как нашлепнутую пробку.
Верунька сокрушенно развела руками — неймется, дескать, окаянному, — накинула платок и пошла проводить меня.
В переулке было темно и тихо. И только у речки наперебой пели соловьи. Ничто другое не нарушало покойного безмолвия и, видно, поэтому не пробились в мои легкие думы никакие дневные заботы неторопкой деревенской жизни. Мир будто замкнулся на этом переулке и на моей радости.
Верунька молчала.
Я не мог разглядеть ее лица, но она, видно, все еще была озабочена чем-то и задумчива. Тут могла помочь только шутка. И я, как прежде, когда хотел отвлечь ее от невеселых дум, беспечно сказал:
— Гляди, веселей, Веруня! Хозяйство-то сплошь кверху крышами стоит!
— Стоит, — тихо и не сразу отозвалась Верунька. — Только и утешенья от него, что ребятам останется, а я, считай, всю жизнь у вас в соседях буду. Не идет из ума моя прежняя изба. Все там осталось… — И вдруг Верунька отмякла голосом. — А вот вышла вчера ночью во двор — соловьи поют… Ведь сколько раз, поди, слышала, а внять недосуг было. Вон и сейчас заливаются…
Я хотел возразить ей, сказать, что все у нее уладилось, но Верунька покачала головой, и сразу отпала нужда говорить пустые слова. Я молча коснулся Верунькиной руки, что издавна было у нас знаком взаимного сочувствия, и, когда она едва заметно улыбнулась в ответ, пошел в большую улицу.
У последнего дома Зряшного переулка я оглянулся.
Верунька стояла у калитки.
Дорога в большой улице все еще не подсохла. Я свернул на протоптанную скотом тропинку и медленно побрел к переходам через речку.
За лесом истлевала короткая июньская ночь. Парным теплом исходила земля, и, пока держалась темнота, свершались на ней большие и маленькие таинства жизни, которые не терпят света и постороннего глаза. Колыхался над рекой туман, торопко росла в лесу невзрачная травка-темница, кто-то жадно целовал любимую, и стояла у калитки своего нового дома сорокалетняя русская женщина и впервые праздно и отрешенно слушала соловьиные песни.