Денежный кризис у нас миновал. Но первую неделю сидели с Гришей на мели. В конторе перевалочной базы аванс нам сразу не дали.
— Недельку отработайте, тогда выпишем.
Гриша пошумел. Но сделал это как-то уж очень развязно: мы, мол, питерские, порядки знаем. Начальник базы вдруг уехал куда-то, и мы остались на бобах. Вещей у Гриши нет никаких. Мы продали на базаре две мои рубашки, выходные брюки. И перекрутились. Потом получили зарплату, рассчитались с хозяйкой. Деньги они берут у нас порознь: я отдаю старухе, Гриша — Верке.
Мне кажется, старуха немного не в своём уме. Деньги подавай ей только купюрами в пятьдесят рублей, меньшими не берёт. Сразу уносит деньги в боковушку и долго не появляется из неё. Верка говорит, что у матери запрятано много денег дореформенного выпуска. Они, конечно, пропали, но мать не верит в это.
— Копи, копи, глупая, — говорит ей Верка, — и эти скоро пропадут у тебя!
У Верки два сына. Подростки. Оба в каком-то ленинградском училище. Первый муж её погиб на войне, второй находится в «отдалённых местах». За первого она получает пенсию, второй присылает ей деньги сам, зовёт её к себе. Он расконвоирован и через два года будет свободен совершенно. Но у неё здесь есть хахаль, как она говорит. Работает хахаль прорабом на стройке километрах в пятидесяти от Тихвина. Перед Веркой стоит сложнейший вопрос. Ужинаем мы почти всегда вместе за одним столом, и она обсуждает с нами, как ей быть. Ждать мужа? Развестись с ним и выйти за прораба? Говорит, что оба они хороши:
— Ни в чём друг другу не уступят!
Муж далеко, и она жалеет его, но побаивается: каким он станет, когда окажется на свободе?
— Что посоветует мне учёный студент? Распиши мне по-газетному, как быть?..
Книги я беру из городской библиотеки. Обедать и ужинать стал приходить с книгой. И Верка считает меня очень умным человеком, который, ясное дело, отлично должен разбираться в житейских делах.
— Вот письмо получила от своего, — говорит она и кладёт передо мной исписанный мелким почерком листок бумаги, — прочитай-ка, студент. Скажи мне, как тебе мнится: с чего бы это он заговорил о моих пацанах?
Письмо как письмо. Человек интересуется учёбой ребят. Говорит ли с ними Вера о нём? И в каком духе? Возможно, он подумывает, как отнесутся к нему дети, когда он приедет сюда.
— Да ты посоветуй, ты же всё читаешь, в институте науки проходишь: как с ним быть мне? — требовательно смотрит она мне в глаза. — Он тоже учёный — он фельдшер!..
Пряхину я уже написал письмо. Сообщил свои координаты. Попросил: что бы ни пришло по почте на моё имя, немедля пересылать сюда. Родителям тоже послал письмецо. Сочинял его много вечеров. Как ни настраивался на подходящую волну, то и дело рвал листки. Покуда не пришла в голову элементарная ложь: я месяц проболел воспалением лёгких. Беспокоить их не хотел и не сообщал об этом. Зачёты не смог сдать, потому и экзамены не сдавал. Взял академический отпуск и немного поработаю на производстве. Потом опять поступлю учиться. Куда, поступлю, нарочно не упомянул об этом: приеду в Магадан, поступлю в техникум, тогда уж подробно всё изложу. Письмо родным опустил поздно вечером в почтовый ящик на вокзале. И будто последний камень свалился с души.
Долго шатался по тёмным улицам, держа шапку в руке. Сыпал мелкий снег, воздух был холодный, но мне было жарко. Я распевал песни, черпал пригоршней снег и жевал его. Улыбающийся, весь в снегу, ввалился я в дом. Верка и Гриша сидели за. самоваром; старуха смотрела на них с печки.
— Фу ты, какой он сегодня весь интересненький! — воскликнула Верка. — Никак разговелся где-то студент! Ха-ха! Без моей помощи? Гляди, парень, охомутают тебя! Я тебя познакомлю с одной красючкой, хочешь? Слушай: молоденькая, самый раз по тебе, а?
— Валяй, — сказал я, наливая чаю, — познакомь меня с красючкой!
— А ты не смейся, — ударила она кулаком по столу, — ты не гордись больно! Ещё так скрутим тебя, что про институтских своих студенточек забудешь!
Гриша взял гитару и запел: «Студенточка — заря восточная, под липою я ожидал тебя…»
Я вдруг вспомнил о сотне коробков спичек, про пуд соли, прыснул чаем себе на колени и расхохотался.
— Гриша, пуд соли! — крикнул я. — Ты сразу пуд соли проси! Два пуда!
— Пуды напоследок, напоследок, — ответил Гриша улыбаясь.
— Теперь соли много, — заметила Верка с серьёзным видом, — теперь ею хоть завались, а в войну рюмками её продавали. Десять рублей рюмка была.
— И здесь так? — сказал я. — У нас не помню почём, но тоже рюмочками продавали.
— А ты ж где в те времена был? — спросила Верка.
— В Курской области. Курский я.
— А что, Гитлера не изловили до сего дня? — спросила с печи старуха.
— Нет, бабушка, — ответил Гриша, — его негде ловить, потому как. его нет. Он сам с собой кончил.
— А врут поди, — проворчала старуха. — Спрятавшись сидит где в каком месте. Земля велика, народу много на ней!
— Ты чего не спишь? — сказала Верка матери. — Меня стережёшь? О, уставилась красотка! — И мне: — Она всё ждёт, когда поймают Гитлера. При немцах у нас ночью украл кто-то кабана и двух коз, а как раз говорили, будто Гитлер приезжает сюда. Она и решила: кабана утянули на угощение Гитлеру. Никак позабыть не может!
— Год кормили его, строго сказала старуха, год целый выдерживали. Полно вам беседничать, вдруг крикнула она, ложись спать, Верка! Гасите свет!
И чаепитие закончилось.
«Пуд, рюмка соли… Безграмотная старуха лежит на печи, ждёт сообщения о поимке Гитлера, — размышлял я, укладываясь на матраце, расстеленном между столом и бревенчатой стеной, — всё одно к одному. Всё связано между собой: и пуд соли, и рюмка соли, и кабан, и Гитлер. И Гриша, и его жена, и соседка жены Фаина, пережившая блокаду: не будь этой Фаины, Гриша не писал бы о махорке и спичках. Не было б войны, и не было б этой Верки, у которой муж погиб в первый же год. И она осталась с двумя детишками и со стариками; старик был слаб, дома с печи не слезал. И Верка уехала тогда с тремя подругами зарабатывать денег, посылала деньги старикам и детям. Познакомилась там с фельдшером, а потом вернулась сюда, потому что фельдшер проштрафился, его посадили, и ей стало невмоготу жить там одной…
Война не закончилась. Её нет, но она живёт в людях. Следы её и во мне, и в тех двух подростках, которых я не знаю, живущих где-то в Ленинграде, вдали от матери. И она, мать, говорит, что, будь у неё даже куча денег, всё равно б отдала детей государству; она так и говорит — государству, ибо чует, что сама не сможет воспитывать своих же детей. «Они у меня бандитами вырастут, — говорит она, — я их люблю, но я плохая мать…»
Чуть свет Верка уже на ногах. Растапливает печь, гремит вёдрами, кастрюлями. То и дело хлопает дверью; в коридоре шлёпают её босые ноги. За окном ещё темно, когда дверь в нашу комнату открывается и Верка кричит с порога:
— Эй, бродяги мои, на поверку становись! Студент, в радиве уже про американцев говорят! Водой вас облить?
Она может это сделать. Вскакиваем, потягиваемся. Голые по пояс выбегаем во двор, торопливо обтираемся снегом.
По утрам я не привык много есть. Но знаю, что скоро ужасно проголодаюсь на работе. Заворачиваю в газету бутерброд с салом. Гриша уплетает за обе щеки.
— Интеллигенция! — говорит ему Верка, указывая на меня. — Тебе бы портфельчик! Знаешь, вот так в руку его — и на работу. — И она демонстрирует, как ходят на работу с портфелями.
Когда спешим к перевалочной базе, на улицах ещё темно. Окна в домиках светятся. Город проснулся, но на улицах оживления ещё нет. Тихвин — тихий бревенчатый городок. Есть тут две местные знаменитости: Сашка-дурачок и Веня-дурачок. Сашка — тот самый кучерявый мужчина, которого я угостил чаем, сойдя с поезда. Сашка отирается возле чайных, столовых: колет и носит дрова, а за это его кормят. Без Вени, говорят, не обходятся ни одни похороны. Если его не пригласят на поминки и не угостят хорошенько, он может устроить какую-нибудь пакость семье покойника. Высокий и хилый, Веня в субботу или воскресенье обязательно появится на нашей улице. Сам он не просит милостыни, но все знают причину его появления. Подают ему копейки…
Когда мы с Гришей приходим на базу, в шпалорезке, в тарном цехе уже работают. Грузчики — нет: обычно вагоны ещё не поданы со станции. Грузчики ждут их в бревенчатом домике, разделённом стенкой на два помещения. В первой комнате, где стол мастера и телефон, сидят на скамейке пожилые рабочие. Во второй комнате — молодняк: одни досыпают, сидя на полу, привалившись к стене, другие играют в карты.
Мастером работает сорокалетняя женщина со сросшимися бровями. Энергичная, острая на язык, она за словом в карман никогда не лезет. Резка не так с грузчиками, как со своим и железнодорожным начальством. И очень нравится грузчикам.
— Побежала Маша на станцию, — говорят в первой комнате, — даст сейчас по мозгам этому Подзорову!
— Молодец девка. А что ж: заказали пять паланд, а они обещают две; заказали два крытых вагона — они дают четыре. Да и тех ещё нету! Значит, опять часам к одиннадцати только пригонят!..
— Железнодорожники хитры: когда мы просиживаем тут, выходит, ничего, сидите… А задержим их вагоны — плати им за простой!
— И управы на них нет, на эту железную дорогу. Всегда так у них было!..
Но вот возвращается со станции мастер. Она в сапожках, фуфайка перетянута узким пояском.
— Мужики, пишем акт, — громко произносит она, садясь за стол. — Одно хамьё на этой железной дороге — разговаривать не хотят! Если к девяти не подадут вагоны, подпишем его, и пусть тогда хоть за час простоя попробуют придраться к нам.
Акт подписали. Вагонов нет.
В конторку заглянул начальник базы Куликов.
— Что за перекур? Почему в рабочее время здесь сидите?
— Рабочее время? — крикнула мастер и встала. — А где вагоны? Почему наши акты за прошлый месяц не пропущены и в конторе лежат? Почему леспромхоз не предъявил станции за простой рабочих? Я до райкома дойду, Дмитрий Владимирович! А ещё сделаю так: подадут вагоны в полдень, а ровно в пять часов я всех грузчиков домой отпущу. Вот пусть постоят здесь вагоны полузагруженными! Все на уборку территории! — командует она.
Грузчики неохотно идут заниматься «бабьим» делом. День разгуливается. Сквозь серую пелену тумана пробились лучи солнца. Ритмично работает пилорама шпалорезки. Изредка взвизгивает дисковая пила в тарном цехе.
Два лесовоза приползли из лесу. Бригада, в которой я работаю, расселась между поленницами осиновых плах. Их надо будет сегодня погрузить в вагоны. Мастер наказала убирать территорию, но ведь это она так, для порядка, чтоб в конторке не сидели.
— Да, дела интересные на воле пошли, — рассуждает грузчик Лобов. Он работает здесь четвёртый месяц. Прибыл сюда прямо из отдалённых мест. За что он сидел — его тайна. Сам не говорит, а спрашивать об этом никому этика не позволяет. А может, все знают, один я не знаю. — Очень даже интересные, — усмехается Лобов. — Над нами командует баба, в тарном цехе тоже верховодит баба. И что заметно: бабы не боятся начальников своих! — Он беззвучно смеётся. — Шульков разве такой был?……смотрит он на пас. — Тот с начальством всё тушу, нам политику толкал… Там у нас был один мужичок, он раньше меня освободился. Он говорил, что Россия на ноле скоро вся бабья будет: верховодить начнут бабы, а мужики будут чёрную работу исполнять… Над ним смеялись, а оно к тому, видно, и идёт.
Возле другой поленницы полулежат на сухих щепках два друга, Крылов и Стельченко. Тоже из тех мест прибыли сюда, но о себе ничего не скрывают. Они из Воронежской области, оба ветеринарные врачи. Составляли липовые акты на здоровый скот, списывали его. А мясо пускали налево. Отсидели по пять лет, через год уедут в родные места. Я не представляю, как они могут объявиться там: ведь все их знают на родине! Ехали б в Другое место начинать новую жизнь. Но они думают иначе. Приедем, рассуждают они, приятелей там много; работу моментально найдут.
Бригаду нашу называют «проходной». Ни мастер, ни начальник базы не могут направить новенького в какую-нибудь другую бригаду. Бригадиры сами следят за «проходной». Заметят работящего парня — зовут к себе.
Понятно, бригадиры у нас часто меняются. Теперь за бригадира рассудительный Лобов. Мне в первый же день бригада устроила «проверку».
— Студент, полезай в вагон: ты первый день, первая поленница твоя!
— Фуфайку не снимай, а то замёрзнешь!
И я забрался в вагон в фуфайке. Покуда поленница росла до плеч, я быстро управлялся. Грузчики совали в люк плахи, я хватал, быстро швырял на место. Потом снял фуфайку, затем шапку. Пот заливал глаза. От меня шёл пар. Онемели пальцы правой руки. Я клал плаху на бедро, подталкивал вверх ногой, подхватывал левой рукой, напрягался и вскидывал плаху на поленницу.
— Как там дела? — просовывал голову в люк Лобов.
— Давай, давай! — отвечал я задыхаясь.
Когда выложил поленницу, ноги и руки дрожали от перенапряжения. В ушах стоял звон. Перед глазами расходились оранжевые круги, мелькали комарики. Но я спокойно спустился по скобам с вагона, сел на плаху. Закурил. После перекура опять забрался в вагон. Но едва поленница выросла до плеча и я готов был сдаться, Лобов сменил меня…
— Подают! — доносится от конторки.
То и дело бойко посвистывая, маневровый паровозик пригоняет на базу вагоны. Рассовывает их по тупичкам. Грузчики приступают к работе.
Гриша трудится на погрузке телеграфника. Умудрился миновать «проходную». Он стоит с чуть изогнутым ломиком в руках на стыке бортов вагона.
Смотрит, как другой рабочий заводит верёвки под брёвна.
— Давай! — кричит он третьему рабочему, который по другую сторону вагона тотчас стегает кнутом огромного серого битюга. Тот втаскивает по лагам брёвна в вагон.
— Сто-ой! — кричит Гриша, спрыгивает на дно вагона. Ломиком поправляет там брёвна. И через минуту он снова на вагоне. — Давай следующий! — командует он лихо. — Шевелись, ребята!
У Гриши уже много знакомых и на базе, и в городе. Стоит ему поговорить с каким-нибудь человеком, мри следующей встрече Гришу здоровается с ним. Спрашивает, как у того дела, куда и зачем он идёт. Сообщает о своих делах. И они расходятся, будто давнишние приятели.
Отправимся с ним побродить в городе — то и дело задерживается с кем-нибудь.
— Слушай, кто это? — спрошу я, дождавшись Гришу после очередной его остановки.
— Да так, парень. Он на заводе работает. Вроде хороший мужик.
Даже в бане Гриша всегда болтает с соседями. Он вообще непоседлив. Вот после работы, помывшись и пообедав, ложимся передохнуть. Гриша на кровати, я на матраце. Закрыв глаза, Гриша лежит на спине. Я беру книгу; тихо во всём доме и в нашей комнате. Едва слышно тикают ходики на стене. Верка ещё не вернулась с работы. Изредка слышен стук костыля старухи. Потом донесётся такой звук, будто она перетаскивает с места на место сундук или ящик. Опять тишина.
Гриша вдруг открывает глаза, садится, смотрит на ходики. Затем взгляд его останавливается на мне, и на лице его появляется усмешка: если у меня в руках книга, то буду читать час, два. Грише это не по душе — ему хочется пойти куда-нибудь. Одному же идти скучно да и небезопасно.
Мы с ним уже побывали у Веркиных подруг. Одна работает буфетчицей на вокзале, вторая — продавщицей в продуктовом магазине. Когда возвращались домой, около кинотеатра привязались трое подвыпивших: ни с того ни с сего потребовали, чтоб мы доложили им, кто мы такие и куда спешим. Гриша хотел отшутиться, я же стоял и молчал.
— А чегой-то этот молчит? — сказал один из придиравшихся. — Видно, мы ему не нравимся, а? — Он протянул руку, хотел взять меня за нос. Я ударил его, он упал; я бросился на второго, а Гриша схватился с третьим, который тотчас запросил пощады, Гриша дал ему пинка, крикнул, чтоб он немедля шёл спать. Оглянулся, а я обрабатываю своего.
— Постой, хватит! — крикнул он мне, но я не унималоя.
Тогда Гриша схватил моего противника за шиворот, оттащил его от меня к забору. Посадил там и дёрнул меня за руку.
— Пошли, пойдём, пусть сидит.
Возбуждённые дракой, мы быстро шагали по улице. Гриша вслух восстанавливал начало драки, потом заметил, что я утираю кулаком глаза. И ему почудилось, будто я всхлипываю.
Мы подошли к нашему дому.
— О, дьявольщина! — произнёс я, достал папироску, чиркнул спичкой и стал прикуривать. Лицо у меня было грязное, как у детишек, когда они ревут и трут его руками.
— Куда ударили? — спросил Гриша.
— Никуда не ударили. Это так. Сейчас пройдёт.
Гриша сел на крыльцо. Я минут десять ходил туда-сюда перед домом. Потом сказал:
— Гриша, ты здесь?
— Здесь, — отозвался он.
Мы ещё посидели, поговорили о случившемся и отправились спать.