Поезд мой отходит в начале первого ночи. Вещи свои я оставил в большом чемодане под койкой. Весной я их заберу. Со мной небольшой чемодан, в нём бельё, две рубашки, свитер. В кармане только сорок рублей.
В Тихвине я буду утром. Отлично. В вагоне народу мало, в моём купе старичок с гладко выбритым крошечным личиком. В коротком полушубочке. Я то курю в тамбуре, то возвращаюсь в купе и растягиваюсь на полке. Вагон покачивает, бойко и весело постукивают колёса на стыках. За окном уже не видать огоньков. Мелькают столбы, стелется рядом с вагоном белая снежная полоса, а дальше за ней непроницаемая стена леса. Лес, лес… Славно, хорошо…
Я поёживаюсь, распрямляю ноги и потягиваюсь, опять поджимаю их под лавку и смотрю в окно. Старик наконец снимает полушубочек, вешает его на стенку. Он в застиранной гимнастёрке, которая ладно облегает его детскую фигурку. Посматривая на меня, он достаёт из авоськи бутылку, заткнутую бумажной пробкой, селёдку, хлеб. На прощанье Федя сунул мне в карман бутылку пива. Выставляю её на стол.
— Поужинаем, дедушка? — говорю я и улыбаюсь.
— Это пиво у вас? Очень хорошо! Знаете, я не успел купить пива. — Он оживляется, достаёт из авоськи банку с солёными огурцами, просит меня открыть её.
Славный старичок. И в вагоне не тесно, и воздух свежий, и покачивает мерно, и поезд мчится, мчится…
— Вы далеко едете, молодой человек?
— В Тихвин.
— Близко. Это вы в восемь уже будете на месте. Не секрет, зачем едете туда?
— На каникулы. Я студент.
— К родителям?
— Да.
— Ну, а я как раз навыворот вашего: я еду к сыну в Череповец. После армии он там работает на заводе. Мы сами из тамошних мест. Лет пятнадцать я там не бывал и вот еду. Он, сын-то, женится, на свадьбу меня позвал…
Я слушаю и киваю. Тук-так-так, тук-так-так! — стучат колёса. За окном лес. Какой-то разъезд промелькнул: фонарь на столбе, маленький кирпичный домик, возле него человек в фуражке и с фонариком в поднятой руке…
Когда выхожу из вагона, разговорчивый старичок спит. На платформе пусто. Буфет работает, и даже есть чай. Обжигая губы, язык, я выпиваю два стакана. У стойки бушует человек с короткими курчавыми волосами. Что-то доказывает буфетчице, ударяет себя в грудь. Заметив меня, умолкает, присматривается ко мне своими крохотными глазками.
— Как мне в контору леспромхоза пройти, не подскажете? — спрашиваю его.
Он опять ударяет себя в грудь, указывая на буфетчицу, что-то, сер-дясь, говорит мне, но то ли он картавит, то ли пьян. Я никак не пойму, чем он недоволен. Наконец он указывает на стакан, который я держу в руке. Я прошу буфетчицу налить е, му чаю. Улыбаясь, буфетчица подаёт человечку, но он отмахивается и спешит, ручаясь, на улицу.
— Так он и будет пить ваш чай, — говорит буфетчица, — Сашке нашему надо чего-нибудь покрепче! Вам в леспромхоз? Как выйдете сейчас из вокзала, сразу через площадь идите — прямо через неё. И на Советскую улицу попадёте. Контора тут близко.
…Тёмно-синее небо, ещё кое-где видны бледные звёздочки. Голубоватый снег. Рядом с вокзалом голые высокие деревья, за ними снежная поляна, а за поляной чернеют бревенчатые домики. Тихо и спокойно; где-то залаяла собака.
Жик, жик — хрустит снег позади меня. Кто-то догоняет.
— Эй, парень, где тут контора леспромхоза? — окликает меня осипший, сильный мужской голос.
Останавливаюсь. Человек ниже меня на голову, коренаст; он в фуфайке, в сапогах, в руке маленький чемоданчик. Резко и чётко вырисовывается его орлиный профиль. Большие тёмные глазницы приблизились ко мне.
— Я сам ищу эту контору, — говорю я.
— С направлением?
— Да.
— Хо-хо! Значит, в нашем полку прибыло! Григорий Бубнов, — представился он.
Я назвался. Глаза его цепко охватили моё лицо, меховую шапку, меховой воротник.
— Направление на Литейном получал?
— Да.
— По экипировке не догадаешься. К той улице пойдём или к этой?
— Пошли сюда. Мне сказали: идти прямо от вокзала.
— Ты сам осерчал на Питер или он выгнал тебя?
— Я сам уехал, — сказал я.
— Понятно. Не сошлись характерами. Такое бывает. Я тоже, можно сказать, спокойно выбрался из него: ни оркестр, ни толпы народа меня не провожали. Даже ни одна женщина не прибежала к отходу поезда! И тебя не провожали?
— Нет.
— Понятно.
Дома, образующие улицу, сплошь бревенчатые. Некоторые обшиты досками и покрашены. Людей не видно.
— Божье царство, — сказал Бубнов, озираясь, — спит народ и не знает, кто прибыл в их город! Я справлялся об этом Китеже: здесь заводишко есть, монастырь, дом Римского-Корсакова. И река Тихвинка. О, вот и вывеска!
Дом двухэтажный, над крыльцом навес. Ступеньки ведут на второй этаж. Коридор, комната, где стоит стол, заляпанный чернилами, несколько дверей. Одна дверь открылась, появился мужчина в очках, с бородкой, в меховой безрукавке. Он толкнул соседнюю дверь и закричал:
— А, пришли уже! Идите, полюбуйтесь, что я за ночь успел сделать! Поглядите! Иди, иди, Софья Ивановна, посмотри! Всю ночь он опять не давал мне работать! Главный инженер! Чему только учат их там теперь в академиях? Нет, я не сделаю в срок годовой отчёт. И я откажусь делать. Иван Захарыч вернётся из Москвы — пусть сам садится за него! Пойдите полюбуйтесь: ночью он не давал мне покоя, а теперь — спит.
Но тут дверь, из которой он появился, снова открылась, вышел высокий парень в пальто, в шляпе. Лицо его заспанно.
— Чего орёшь, борода? — грозно спросил он.
Меховая безрукавка прислонилась к стене, взгляд бородатого устремился в потолок.
— Ты чем недоволен? Мной? Я тебе сказал: липовый отчёт ваш я делать не буду. Подписывать враньё не стану. — Он увидел нас. — А это кто?
— Мы на работу оформиться хотим, — сказал я.
— Кем?
— Рабочими.
— Это к ним. К женщинам, вон туда.
— Так каждый, каждый день! — воздевает руки к потолку бородатый человек. — Как можно работать?
— Весело живут, — тихо сказал Бубнов, — а я думал, тут тишь да гладь. — Он шагнул к женщинам. — Здравствуйте! Привет вам из Ленинграда! Вот направления наши. Давай, Борис.
Женщина просмотрела документы.
— Вы где хотите работать: на перевалочной базе или в лесу?
— Прежде вопрос: что такое перевалочная база, что там делают? Мы как-то прежде всё мимо Тихвина проезжали и незнакомы с его предприятиями.
— На перевалочной базе грузят лес в вагоны. База в городе. Но общежитием здесь мы не обеспечиваем.
— А в лесу обеспечиваете?
— Да.
— В лес, — сказал я, — чего там думать? Оформляйте нас в лес.
Но Бубнов дёргает меня за руку, зовёт в коридор.
— Слушай, может, тебе к белым медведям хочется? — дышит он мне в лицо. — Куда ты просишься? Тут город не город, да и не глушь, а в лесу куда сунешься вечером? На звёзды выть будешь?
— Жить-то негде, — сказал я.
— Найдём. Не пропадём. Ты, я вижу, не бывал в переделках, — лес! Тьфу! Пошли.
Пишем заявления в отделе кадров. Оставив чемоданы, отправляемся искать жильё.
— От центра держимся подальше, — рассуждал вслух мой новый приятель, шагая на полкорпуса впереди меня, — туда, где ещё хоть немножечко пахнет деревней. Нам нужна вдова средних лет и с детьми. У вдовы нет сберкнижки, она считает каждую копейку. И мы для неё будем кладом. А ты — тьфу! — лес! Ты что, в передрягах мало бывал?
Мы на самой крайней улице. За ней огороды, луг и дальше еловый лес. Поглядывая на избы, Бубнов укорачивает шаг.
— В этом и спрашивать не будем, — вполголоса рассуждает он, — в этом домике мужик есть… А тут куркуль живёт. Видишь, сети у сарая; на грузовичке кто-то приезжает к нему… О, гляди, царица в окошке сидит, — кивает он на окно, за которым видно квадратное лицо седой старухи.
Крыша домика из дранки, навес над крыльцом стоит, подломив ногу. Один порожек крыльца разломан.
— Пошли сюда… Здорово, бабуся! — приветствует он старуху.
Та спокойно смотрит на нас, сидя на скамейке. Печь, плита, три стула у стола. Дверь ведёт в боковушку.
— Заждалась гостей, бабуся? Вот мы и явились. — На лице старухи полное безучастие к его словам. — Можно ли зайти к тебе?.. Глухая, что ли, — тихо ворчит он. — Ты слышишь, бабушка?
— А ты чего орёшь? — вдруг басом говорит старуха. — Ты до Верки? Так её нету дома..
— Нет, мы не до Верки. Мы к тебе, бабуся. Ты хозяйка будешь?
— А что надобно-то вам?
— Мы квартиру ищем. Двое вот нас. Работаем на перевалочной базе. До сих пор жили в бараках. Надоело. Люди мы спокойные, деловые, а в бараке и часу тишины нету. Посоветовал один добрый человек к вам обратиться. Говорит, семейство маленькое у них, только рады будут пустить жильцов.
— А кто ж это тебе посоветовал?
— Иван Гаврилыч, который на станции работает. Ну, дак как?
Старуха думает, зачем-то выдвигает ящик стола. Заглядывает в него.
— А платить будете?
— По месту и деньги. Комнатку нам дадите на двоих — сговоримся в оплате, мы люди серьёзные, понимаем что к чему. Есть комната?
— Да есть. — И она говорит, что надо подождать её дочку Верку. Та верховодит в домике. Вот придёт на обед и скажет своё слово. Работает дочка кладовщицей в горторге.
Старуха показывает комнату; вход в неё отдельный, из коридора. Кровать, стол, множество фотографий на стене. Возвращаемся в горницу. Старуха вдруг застывает на месте, прислушивается.
— Идёт, — говорит она, — должно, чаю попить захотела.
Минуты через три в горницу входит средних лет женщина в сапожках, в зелёной шёлковой юбке и в фуфайке. Мельком взглянув на нас, снимает с головы платок.
— Что это у тебя молодчики сидят? — говорит она, трогает рукой чайник на загнетке. — Смотри-ка, каких кавалеров пригласила! Или меня ждёте?
Бубнов говорит, зачем мы здесь. Она смеётся, снимет фуфайку. Наливает в кружку чаю. Говорит, вот, мол, как ей везёт: не было в доме мужиков и вдруг сразу двое объявились.
— Как ты, мать, на это дело смотришь?
— Да мне-то что, мне ничего…
Договариваемся: они предоставляют нам комнату, будут кормить нас. Мы за это платим по четыреста рублей в месяц. Через две недели должны заплатить за месяц вперёд. Бубнов называет молодую хозяйку по имени без отчества. Мне неловко обращаться так к ней.
— Скажите, а как ваше отчество? — говорю я.
Улыбка исчезает с её лица.
— Ах какой молоденький и вежливый красавчик, — качает она головой, прищурив глаза, — ах какой он умненький, товарищ твой, Гриша… Я Вера, Верка и могу быть Верочкой, понятно? А до величания по отчеству я ещё не дожила!
— Какова бабка? — говорит Бубнов, когда мы спешим в контору оформляться. — У неё мы не пропадём. Я ручаюсь. Погоди, яйца будет нам жарить каждое утро. Ха-ха! Со мной, брат, не пропадёшь!
Вечером познакомились с городом. Прошлись вокруг гостиного двора, вдоль городского сада. Хозяйки нас довольно сытно уже покормили.
— Слушай, а как у тебя с наличными? — задаёт мне вопрос Гриша около чайной.
— У меня сорок рублей.
— У меня четвертная, — сказал он, — маловато… Но и это деньги. Завтра выпишем аванс, а сегодня надо нам отметить встречу, успешное начало новой жизни. Отоваримся в гастрономе и посидим в собственной комнате. В комнате!
В нашу комнату свет не проведён. Старуха дала нам семилинейную лампу. Поздно вечером мы с Гришей сидим за столом, и Гриша несколько смущён. Он в майке. Выпуклая костистая грудь его покрыта густой чёрной шерстью.
— Так… Слушай, может, ты боишься меня?
— Да чего ж мне бояться тебя? — смеюсь я.
— Так… Но скажи мне честно: кто ты? Какая великая сила выгнала тебя из Питера?
Распространяться мне не хочется. Говорю, что я студент, приехал заработать деньги. Сейчас каникулы, потом четыре месяца у нас практика. Я три месяца поработаю здесь, месяц побуду на практике в ленинградском порту. Студенческий билет я не сдал, у меня есть второй экземпляр характеристики. Показываю Грише, и он вроде успокаивается. И вскоре он рассказывает о себе.
Он другого поля ягода. Восемнадцати лет ушёл из Ленинграда на фронт. Но до фронта не доехал: его отправили сначала в танковое училище. Командиром танка повоевал он не больше шести месяцев. Ему перебило ногу; врачи не очень ловко лечили его и выписали хромым и со свищом, — не заживала нога окончательно, и всё тут! Врачи говорили — кровь у него такая, не может окончательно справиться с раной. Куда ему было деться? Родные в блокаде, знакомых хороших нигде нет. Военкомат направил его поправляться в одну из саратовских деревень.
— Квартировал я у пожилой женщины, имевшей кучу детишек. И как раз тогда приехал в отпуск сын соседа военврач. Посмотрел мою ногу. «У тебя, — говорит, — в ноге посторонний предмет какой-то. Хочешь стать нехромым?» — «Конечно!» — «Согласен на операцию?» — «Согласен!»
Через неделю уехал с ним в город, положил он меня в госпиталь. Распилил ногу, срастил. Потом перекомиссовали меня и отправили на фронт…
Родные Бубнова погибли во время блокады. Когда вернулся после войны в Ленинград, получил комнату. И вот семь лет пролетели, как семь дней. Со многими женщинами сходился, но семьи не получалось. Встретилась одна, она инженер, имеет высшее образование; ласковая, добрая, нежная и очень серьёзная. Бубнов расписался с ней, у них появился ребёнок. Но… Он работал инкассатором. После работы заходил каждый день в кафе выпить бутылку пива. И привычка сделала своё дело, он стал встречаться с буфетчицей кафе. Возможно, жена б и не узнала об этом, но в ноябре его ограбили, когда он выносил деньги из магазина. Грабителей поймали; в декабре состоялся суд. На суде выяснилось, что буфетчица причастна к ограблению, она была связана с жуликами. Всё прошлое и настоящее Бубнова вытряхнули на суде. С работы его уволили. Жена его, считай, прогнала. И вот он оказался в Тихвине; ему скоро тридцать лет стукнет.
— Поработаю здесь, а там видно будет. Простит меня жёнушка — вернусь к ней, а нет — посмотрим, время покажет…
За глаза Гриша всячески поносит женщин. Но встретив нашу молодую хозяйку (я никак не могу привыкнуть называть её без отчества и потому стараюсь не обращаться к ней с вопросами), он галантно раскланивается. Сладко улыбается. Сыплет комплиментами, даже целует ей руку, при этом сильно переламываясь в пояснице.
Днём погода держится сносная, по вечерам на улице холодно. Уставший за день, я сижу за столом с книгой. Или лёжа читаю, а Гриша, передохнув, услышав, что Верка вернулась с работы, бреется, причёсывается, отправляется на хозяйскую половину.
Он успел познакомиться с подругами молодой хозяйки. Побывал с ней в гостях. Вернулся под хмельком. Верка закричала в коридоре:
— Студент! Иди полюбуйся, какая я старуха! — И распахнула дверь в нашу комнату.
Я читал. Она ударилась плясать.
— Любой молодой двадцать очков дам вперёд! И отчество не надо спрашивать. Бей дробней, Гриша! — Зелёный подол её шёлковой юбки то закручивался вокруг ног, то разлетался веером.
В морге песенки ноют:
Верку замуж отдают.
Все калеки с богадельни
Её честность стерегут!
— Гриша, не отставай!
Эх, живу весело, —
Целует всё село.
Из соседнего села
Я задаточек взяла!
Гриша носился вокруг неё петухом, правда, больше работая руками и мимикой, чем ногами.
— Хватит! — разом остановила пляску Верка. — Видал, студент? А ты — отчество! Пойдём, Григорий, чай пить, я самовар сейчас вздую!
Но чаю попить им не пришлось. Старуха спит на печи. Едва Верка загремела самоваром, старуха молча и торопливо стала слезать с печки. В правой руке держала костыль, с которым не расстаётся и ночью.
Верка заметила выражение лица матери.
— Гришка, берегись, — сказала она, — чай отменяется. Беги к себе!
Я сплю на полу, он на кровати.
— Ведьма, — ворчал он, раздеваясь, — ни днём, ни ночью от её глаз не спрячешься! Ты заметил, как она всегда следит за нами?..
Бывает, среди разговора Гриша вспомнит свою жену.
— Простит или не простит? — произнесёт вслух.
Какая-то мягкость коснётся жёстких черт его лица. Должно быть, ощущает в эту минуту, какая жена добрая и нежная. Но вот брови его взлетают вверх. Скептическая гримаса искажает лицо.
— Время покажет! — вздыхает он, а мне думается, Гриша сам себе в сравнении с женой кажется таким пакостным, что в прощение не верит. Я засмеюсь, он скосит глаза:
— Чего?
— Думаешь, она простит тебя?
— Э-э… Ты студент, но таких вещей не поймёшь!
И Гриша толкует: она там, дома, в квартире, с ребёнком. На работе у неё всё хорошо. А он уехал невесть куда. Первый месяц жена о нём и слышать не захочет. Подруги её заговорят о нём — жена скажет: «Не упоминайте об этом негодяе!»
Через месяц он пошлёт ей деньжат, но письмо не будет писать — рано. Где-нибудь в апреле напишет и попросит прислать…
— Чего, ты думаешь, я попрошу у неё? — Гриша лукаво смотрит на меня.
Я пожимаю плечами:
— Не знаю.
— То-то и оно, что не знаешь! Я попрошу прислать мне сотню коробков спичек, махорки и… нет, соли я попрошу в следующем письме. Понимаешь?
Я смеюсь.
— Нет, не понимаю.
— А-а! Психологию надо знать! Она прочитает такое письмо, целый день будет ходить сама не своя! Куда ж это я попал, что и спичек нет, махорку прошу? Но я не пожалуюсь на судьбу ни единым словом! Она с этим письмом — к соседке Фаине, есть там такая соседка, прожившая блокаду. «Фаина Митрофановна, как вы думаете, где ж это мой забулдыга оказался? Смотрите — спичек просит, махорки… а он ведь не курил…»
Засуетится, сгоношит мне посылочку! А потом я бац: «Вышли пуд соли!» Пуд! Одно это слово её ошарашит — пуд! А месяца через три она простит меня! Ха-ха! Надо баб знать, милый мой. Да. К осени она простит меня. Так и напишет: «Гриша, если одумался, осознал свою мерзость, возвращайся». Политика, брат, без неё не проживёшь!