Каждую осень я просматриваю несколько сотен заявлений в ординатуру. Примерно две трети поступающих – американские врачи и студенты-медики, а треть – из других стран. В основном из Азии, Африки и Латинской Америки. Большинство из них я отсеиваю – не потому, что считаю их заведомо менее квалифицированными, а просто потому, что им, как правило, требуется визовая поддержка. А это по нынешним временам дело нелегкое. Администрация нашего госпиталя советует проявлять крайнюю осторожность при рассмотрении кандидатов, не имеющих американского гражданства или хотя бы вида на жительство. Помимо того, что Госдеп с большой долей вероятности не выдаст им визу, в большинстве случаев мы ничего не знаем о тех учебных заведениях, которые они оканчивали. Иначе говоря, перед нами кот в мешке, да еще на птичьих правах. Одно из исключений – Американский университет Бейрута, который в Штатах котируется не ниже собственно американских вузов. Тех, кто окончил медицинский факультет АУБ («ближневосточный Гарвард»), принимают везде.
История АУБ примечательна. Университет был основан американским миссионером Даниэлем Блиссом в 1866-м (изначальное название – Сирийский протестантский колледж). Первые двадцать лет преподавание велось на арабском, но от студентов требовалось также свободное владение турецким, французским и английским; с 1887-го все занятия – исключительно на английском. В 1945-м двадцать выпускников АУБ оказались в числе тех, кто разработал и подписал Устав ООН. В годы гражданской войны в Ливане террористы «Хезболлы» убили ректора университета и похитили около тридцати профессоров. В 1991-м, предположительно, они же взорвали главное административное здание. В 2020-м администрация объявила, что университет находится на грани банкротства и вынужден увеличить плату за обучение на 160 процентов. Это повлекло за собой студенческие демонстрации, которые разгоняли со слезоточивым газом. Но, несмотря ни на что, фабрика звезд под названием Американский университет Бейрута продолжает поставлять миру знаменитых ученых, врачей, политиков и писателей. Список выпускников выглядит как «Who is who» арабского мира.
Вот почему к врачам с дипломом из АУБ – особое отношение. Это альма-матер многих моих коллег. Кардиохирург Шамседдин, завотделением хирургии головы и шеи Обейд, гематолог Салман и другие – все оттуда. Среди моих партнеров по биомедицинским исследованиям тоже полно «АУБшников». Ливанцы, сирийцы, палестинцы – весь многоликий Левант, от друзов и маронитов до суннитов, шиитов и алавитов. У многих из них за спиной ужасы войны. Взять хотя бы нашего с Мехди аспиранта Раафата, бежавшего из Сирии с матерью, младшим братом и младшей сестрой. Отец Раафата погиб во время бомбежки. После того как семья оказалась в лагере для перемещенных лиц, у матери случился инсульт, и двадцатилетний Раафат остался за старшего. Вывез парализованную мать, брата и сестру в Америку. Работал здесь сиделкой и парамедиком, пока не поступил к нам в аспирантуру. Удивительное дело: быть сиделкой куда прибыльней, чем аспирантом. На стипендию семью не прокормишь, приходится крутиться. Но Раафат не жалуется.
В 2024-м «ближневосточный Гарвард» не отстает от Гарварда американского по части пропалестинских демонстраций. И тут и там студенты скандируют «From the River to the Sea», призывая к расправе над сионистами. В Ливане врачи из АУБ делают все возможное для спасения боевиков «Хезболлы», пострадавших при взрывах пейджеров. А в Нью-Йорке евреям советуют не ходить по улицам в кипах, не выпячивать свое еврейство. Во время демонстраций в Колумбийском университете администрация просит студентов-евреев покинуть кампус и перейти на удаленное обучение – ради их же безопасности. Во время благотворительного ужина волонтерской организации, в которой я состою уже много лет (той, что отправляет американских врачей в Африку), ко мне, перегнувшись через стол, обращается профессор-африканист из Пенсильванского университета. Он услышал, как я сказал официанту, что не ем свинины. «Можно я задам вам неловкий вопрос? – начинает он вкрадчивым полушепотом. – Вы не едите свинину, потому что вы… еврей?» Последнее слово он не произносит вслух, а обозначает беззвучным шевелением губ, при этом заговорщицки подмигивая: мол, он не выдаст. «Да, именно так. Потому что я еврей», – подтверждаю я во весь голос. И он начинает махать на меня руками: тише, тише, он-то, конечно, ничего не имеет против, но зачем же привлекать внимание, ведь это же… ну, сам должен понимать… Нет, я не понимаю. Не могу понять, в каком мире вдруг очутился и кто все эти люди, так отчаянно ратующие за равноправие всех рас, полов и ориентаций – и столь же отчаянно выкрикивающие лозунги, равноценные извечному «бей жидов». Кто они, эти новые черносотенцы? Кажется, некоторых из них я еще совсем недавно считал своими друзьями. Сколько их помню, они всегда выступали за все хорошее и против всего плохого. Кто же мог знать, что быть евреем – из плохого? Думаю, они и сами узнали об этом недавно. Или догадывались и раньше, но боялись поверить? Теперь верить можно и нужно. Убедить себя в том, что ХАМАС – борцы за справедливость и равенство, а Насралла – новый Нельсон Мандела. Верить Би-би-си и прочим СМИ, выдающим боевиков за мирное население, многоэтажные дома за палаточные лагеря для беженцев, а Халеда Машаля[45], чье состояние оценивается в три миллиарда долларов, за вождя обездоленных. Верить, quia absurdum est.
К счастью, всего этого до сих пор удавалось избежать в общении с коллегами из мира науки и медицины – в том числе с ливанцами, сирийцами, палестинцами. Особенно с ними. Все они подчеркнуто доброжелательны. Меня поздравляют с Рош ха-Шана, я поздравляю с Ид аль-Фитром[46]. Политика остается за дверями госпиталя. Мы делаем общее дело, и это важней. Кто-нибудь мог бы задать каверзный вопрос, насколько она искренна, наша взаимная доброжелательность. Но это был бы глупый вопрос. При чем тут искренность – неискренность? Все всё прекрасно понимают, у каждого своя боль. Мы сидим за ужином с биоинформатиком Нашаатом, обсуждаем науку. Он знает, что у меня – друзья и родня в Хайфе, в Ришон-ле-Ционе. Я же ни на секунду не забываю, что у него половина семьи – на Западном берегу. «Как там твои?» – «Вроде живы. А твои?» – «Вроде тоже». В конце вечера мы по-дружески обнимаемся, договариваемся о следующей встрече. Все всё понимают. Когда рабочие отношения переходят в приятельские, мы изо всех сил стараемся поддерживать взаимную приязнь, держимся за эту соломинку. Возможно, когда меня нет рядом, они тоже повторяют «From the River to the Sea», хотя вряд ли. В любом случае мое негодование направлено не против них, а против тех, кто «за все хорошее и против всего плохого»: у тех-то нет родни ни на Западном берегу, ни в Газе, только уютная уверенность в собственной правоте.
Некоторое время назад Раафат привел нас в сирийское кафе «Лайла», и с тех пор мы с Мехди периодически устраиваем там «лабораторные собрания». По словам Раафата, это единственный сирийский ресторан во всем Нью-Йорке. Ливанских и палестинских – пруд пруди, а сирийский всего один. «А разве сирийская кухня так уж сильно отличается от ливанской?» – спрашиваю я. Не сильно, но отличается.
– Вообще-то еще сто лет назад Ливан был частью Сирии, – напоминает Раафат, – пока французы его не оттяпали. Мы – один народ. Но Ливан – это малая часть Сирии. Вот и ливанская кухня – малая часть сирийской. В Дамаске готовят одно, в Алеппо – другое.
– А разве сама Сирия не была до начала двадцатого века частью Османской империи? – спрашиваю я, и в воздухе повисает пауза.
– Знаешь, наша история – такая древняя и сложная, что мы сами в ней путаемся, – отвечает наконец Раафат. – Есть такой сирийский писатель, Закария Тамер, я его очень люблю. Так вот он написал одну вещь, я ее помню наизусть и всегда цитирую: «Кто такой сириец? Неизвестный гражданин, он не стал ни узником совести, ни святым мучеником, безропотно сносившим унижения и пожертвовавшим собой во имя борьбы за свободу. Сириец – это тот, кто живет за пределами Сирии, или тот, кто, живя в ее пределах, готовится покинуть ее, как только это станет возможно. И объединяет этих двоих – того, что снаружи, и того, что внутри, – ненависть к тиранам и их режимам от А до Я».
Снова – пауза.
– Я только знаю, что у нас в Иране всегда была веротерпимость, – невпопад заявляет Мехди, – пока не пришли муллы, конечно.
– Сирийцы и ливанцы не один народ, – вступает в разговор ливанец Ашраф. – Кажется, во время «Кедровой революции» мы это доходчиво объяснили. Сирийцы – это сирийцы, а ливанцы – потомки финикийцев, жителей побережья. Бейрут всегда был культурным центром, а про Сирию у нас говорят, что она большая, но провинциальная. Кстати, по площади-то она раз в двадцать больше Ливана, но в численности населения разница не так уж велика.
– Это потому, что половина населения Сирии бежала из страны во время войны. Причем многие из них осели в Ливане. У нас же всегда так: когда у нас война, мы к вам бежим, а когда у вас бомбят, вы – к нам. Так и бегаем туда-сюда.
– Нет, ливанцы в Сирию не бегают.
– А куда бегают? Короче, большинство ливанцев тоже живет не у себя на родине. Сейчас проверим в Гугле… Вот, пожалуйста: в мире восемнадцать миллионов ливанцев, большинство живет за пределами Ливана. Между прочим, тут написано, что в Америке восемьдесят тысяч сирийцев и больше двух миллионов ливанцев. Неудивительно, что ливанских кафе – как грязи, а сирийское – всего одно.
– Я же сказал, мы – мореходы, потомки финикийцев. Поэтому нам и дома не сидится. Между прочим, финикийцы и открыли Америку, за две тысячи лет до Колумба.
– Это где сказано?
– Это все знают. Могу прислать ссылку.
Владельцы «Лайлы» – из Дамаска. И внутри кафе все пропитано ностальгией по старому Дамаску. Фотографии в рамках, светильники, безделушки. Как писал Халиль Джебран[47], «воспоминание – род встречи, забвение – род свободы». Эмигрантская ностальгия – смесь того и другого. Хозяин, пожилой сухопарый человек, удивительно похожий чертами лица на Сергея Юрского, излучает грустное спокойствие. Не суетится и не кипятится. Его сын – смуглолицый качок, с головы до ног покрытый татуировками, – говорит так, как говорят жители Бронкса. Эдакий «street talk» c характерным произношением. Если бы я встретил его на улице Бронкса, решил бы, что он пуэрториканец. Эти бицепсы, эти татухи и эта манера речи совершенно не вяжутся с той трогательной почтительностью, с которой он относится к отцу-эмигранту. Отец рассказывает: жена умерла от рака, когда сын был совсем маленьким, и с тех пор они тут вдвоем, он и сын. «Слава Аллаху, что он у меня такой хороший мальчик».
Мехди заказывает «поляну», и нам начинают выносить блюдо за блюдом: лабне, хумус, бабагануш, мухаммара (острый соус из алеппского перца и грецких орехов), фаттех (йогурт с хумусом, чесноком, орехами и кусочками лепешки), долма (она же – сарма и ябрак), макдус (фаршированные баклажаны), тошка (пита, начиненная сужуком и козьим сыром), рыба в соусе из тхины и даже традиционное блюдо алавитов – мсаббаха (картофельное пюре с лабне, лимонным соком, чесноком, мятой и жареными кедровыми орешками). Все это – мезе, то есть закуски. По левантийской традиции, мезе на столе должно быть как можно больше. За соседним столом сидит большая компания – у них на столе, наверное, тридцать или сорок разных закусок. У нас – поскромнее, но тоже глаза разбегаются. Одного киббеха – четыре вида.
Киббех – национальное блюдо Сирии и Ливана. Шарики из баранины и крупы булгур с разнообразными специями. Четыре вида – далеко не предел. В Алеппо знают семнадцать классических способов приготовления киббеха. Это не блюдо, это целая наука. А наука – это то, что поверх национальных границ, она как ничто другое сближает тех, кому положено враждовать (сидящие за этим столом – наглядное тому подтверждение). В науку киббеха посвящены не только сирийцы и ливанцы, но и израильтяне: суп с киббех – сефардский ответ ашкеназскому супу с кнейдлах. Разница, однако, в том, что суп с кнейдлах всегда готовится примерно одинаково, а у супа с киббехом, как и у самого киббеха, есть много вариантов: есть зеленый суп «хамуста» с лимоном и кабачками, есть свекольный «селек», он же – «куббех адомах», есть желтый «куббех хаму» (желтизна – от куркумы), есть «куббех нуах» с листьями турецкого щавеля. Израильский суп «хамуста» – это как если бы в обычный щавелевый суп добавили восточных специй, и в этом супе плавают клецки с мясной начинкой, похожие на литовские цеппелины. «Селек» же похож на свекольник, но тоже с восточным обертоном. Удивительно, как далекое левантийское вдруг оказывается знакомым, похожим на восточноевропейское.
В меню «Лайлы» имеется киббех классический (жареный), тушенный в йогурте («киббех лабанье»), сырой («киббех найе», левантийский вариант бифштекса по-татарски) и приготовленный в вишневом соусе с тамариндом (рецепт из Алеппо). Жареный киббех, как и многие другие блюда, обильно полит тхиной. «Вот главное отличие сирийской кухни от нашей, – поясняет Ашраф. – Они все топят в тхине».
В другой раз мы отправляемся в ливанский ресторан «Бейт зайтун». Тут на стенах – фото развалин Сидона, Библоса и Тира. Чем не повод для трепа про древнюю историю? Эту топонимику я помню с детства: города из любимой книги Василия Яна «Финикийский корабль». Ливанцы – потомки финикийцев. Но кем были финикийцы? Великая цивилизация, начисто стертая с лица земли. Правда ли, что они за две тысячи лет до испанцев и португальцев проложили путь в Индию, обогнули Африку (как свидетельствует «Перипл» Ганнона) и доплыли до Америки? Правда ли, что греческие досократики были учениками финикийских натурфилософов? Что Демокрит и Левкипп восприняли атомистическую теорию от Моха Сидонского, а первым пифагорейцем и основателем социальной философии был Санхунйатон? Что и многие библейские притчи – наследие финикийцев? Пифагорейское переселение душ, иудейский буквенно-числовой мистицизм и даже первый намек на теорию эволюции – все оттуда. Но римляне сожгли библиотеку Карфагена, и из всей, по-видимому, огромной финикийской литературы нам остались лишь практические советы Магона по части агрономии и виноделия.
Правда ли, что финикийцы и древние евреи – один народ? Что между ними практически не было культурных и языковых различий (не больше, чем между современными ливанцами и сирийцами)? Есть такая теория: не близкородственные, как жители Моава, Угарита и Аммона, а именно один народ (недаром и некоторые жители североафриканских колоний Финикии обратились в иудаизм). Почему бы и нет? Конечно, в генезисе ближневосточных народов черт ногу сломит. Откуда происходят самаритяне или, например, мандеи? Кто тут потомки Хама, смеявшегося над наготою Ноя, а кто – от благочестивого Сима? От библейского хитросплетения родственных связей голова идет кругом. Но, в конце концов, все они – аммонитяне, моавитяне, эдомитяне, израильтяне – были ближайшей родней. Это только в представлении «борцов за все хорошее и против всего плохого» нынешняя война в Израиле есть расовый конфликт между белыми евреями-колонизаторами и темнокожими аборигенами. «Но, по новым данным разведки, мы воевали сами с собой». Кстати, один из главных доводов в пользу изначального тождества евреев и финикийцев – в том, что последние были чуть ли не единственным народом Ханаана, с которым древние израильтяне никогда не воевали. Античная мудрость гласит, что нельзя воевать с теми, с кем ты делил пищу. А пища, как и язык, у них была общая.
Вот и сегодня национальная кухня – практически одна и та же, о чем свидетельствует название популярного израильского кафе в Гринвич-Виллидже: «Киббех». Впрочем, самый вкусный в городе киббех готовят не там, а в «Газале», чья хозяйка – из израильских друзов. Кроме киббеха, это место славится своими друзскими лепешками, жареными фрикадельками в разных соусах и многочисленными разновидностями хумуса. «Скажите, а друзы произносят благословение перед едой?» «У нас очень красивая религия, – уклончиво отвечает хозяйка, Газала Халаби, – но, как вы знаете, нам запрещается говорить о ней с посторонними. Могу только сказать, что иудаизм – тоже прекрасная религия, мне очень нравятся ваши традиции. Берегите их». После 7 октября Газала Халаби, будучи, как и многие друзы, патриоткой Израиля, вывесила над входом израильский флаг, и с тех пор у нее неоднократно разбивали окна и малевали на стенах антисемитские граффити.
В меню «Бейт зайтуна» тоже присутствует обязательный киббех (на сей раз – в соусе из айвы), а также сфиха, манакиш[48], маканек, печенка в гранатовом соусе, разнообразные мезе и разнообразные блюда из баранины. Все мясные блюда щедро приправлены ливанской смесью из семи специй (мускатный орех, имбирь, душистый перец, черный перец, гвоздика, пажитник, корица). Хозяин, молчаливый человек с сердито опущенными уголками рта, похожий на персонажа Суп-наци из телесериала «Сайнфелд», готовит все у нас на глазах: он и шеф-повар, и официант. Теперь я и сам могу судить, насколько сильно сирийская кухня отличается от ливанской. Думаю, куда меньше, чем Дамаск – от Бейрута. Но одно отличие налицо: в «Бейт зайтуне» половину меню занимает выпивка. Ливан, объясняют нам, славится своими винами и араком. Сирия – светская страна, и многие сирийцы, включая нашего Раафата, тоже не дураки выпить. Но Бейрут имеет репутацию самого разгульного города в арабском мире.
– Даже во время кризиса, а кризис у нас длится дольше, чем я живу на этом свете, – говорит Ашраф, – в бейрутских барах и ночных клубах всегда были толпы. Только когда нас начинают бомбить, все слегка затихает. Но как только бомбежки закончатся, один садик скажет другому: хабиби, чё-то нас давно не бомбили, бомбоубежище простаивает, почему бы нам не устроить там пати? Подсуетятся, договорятся с кем надо, и – раз, в помещении бомбоубежища новый клуб открылся. Вот что такое Бейрут.
– А я вот что хочу заметить: у вас, арабов, Ливан и Сирию называют «Аль-Шам», а по-персидски «шам» означает «ужин». Стало быть, мы пришли на ужин в правильное место! – говорит Мехди, и мы все чокаемся араком.
После арака языки развязываются – теперь разговора о войне не избежать. Мехди говорит:
– Израильтяне наконец-то сделали то, с чего следовало начинать, – убрали Насраллу, убрали Синвара. Молодцы, чего уж там. Мы все теперь ждем, когда они нашего аятоллу грохнут. Надеемся. Единственное, чего я не понимаю, – это зачем было вырезать столько мирного населения. Женщин, детей… То есть понимаю, конечно, око за око. Но не принимаю. Я потому и против всякой религии, что они все мстительные – что ислам, что иудаизм…
– Мехди, о чем ты говоришь? Какое «око за око»? Там под каждой школой и каждой больницей – склад боеприпасов, ХАМАС специально так все устроил, у них мирное население в качестве щитов…
– Да, я все это понимаю, но все равно… Если мой сосед-маньяк ворвался ко мне в дом, изнасиловал и убил мою жену, его нужно арестовать и судить. Но это не значит, что я теперь должен вломиться к нему в дом и убить его жену, правда? Это ставит нас на одну доску, вот я о чем.
– Ага, а что, если он не только убил твою жену, но еще взял в заложницы твоих дочерей? Наверняка ведь ты к нему постучишься. И тут обнаружится, что он заставляет собственных детей стоять в дверях в качестве живого заслона. Что ты будешь делать в таком случае? Тебе жалко его детей, но и своих дочерей бросать ты, наверное, не захочешь. Что же делать? Предложить ему денег? Но ему не нужны твои деньги. А что нужно? Чего он хочет? Очень просто: он хочет, чтобы ты сдох. Он это говорит напрямую: пока ты не сдохнешь или пока я сам не сдохну, я буду продолжать вламываться к тебе в дом и убивать твоих родственников. А тут еще из соседних домов высыпают зеваки и принимаются кто во что горазд комментировать ситуацию. И комментарии примерно такие: маньяк на самом деле не виноват, он ведь, наверное, неспроста убил твою жену и взял в заложницы твоих дочерей. Наверно, он это сделал в отместку за то, что твоя родня плохо относилась к его родне. Он – жертва. И тебе, по справедливости, следует покориться и сделать то, чего он требует, то есть сдохнуть. А пока они галдят, твои дочери остаются в плену у маньяка, и он их, надо полагать, там не сладостями кормит. Вот такая ситуация, и «око за око» тут ни при чем. И, уж если на то пошло, может, ты мне объяснишь, Ашраф, почему в твоей альма-матер все так сочувствуют «Хезболле»?
– Кто им сочувствует? С чего ты взял? Или, по-твоему, когда в больницу поступает раненый боевик «Хезболлы», его не надо лечить? Что-то я не помню, чтобы в клятве Гиппократа оговаривался этот момент.
– Хорошо, а протесты на кампусе АУБ?
– А что протесты? Ты всерьез считаешь, что Израиль в этой войне не совершает ничего предосудительного?
– Я считаю, что, когда в конце Второй мировой войны союзники бомбили города в нацистской Германии, там погибло огромное количество мирного населения, и это было ужасно. Но что-то я не помню, чтобы Международный суд на этом основании признал Англию, Францию, США и СССР виновными в военных преступлениях…
– При чем тут Вторая мировая? Вспомним лучше предыдущую войну в Ливане. Между прочим, я из маронитов, а марониты – это фалангисты. Во время прошлой войны фалангисты были на стороне Израиля. А потом Израиль их бросил. Оставил на растерзание той же «Хезболле».
В этот момент в кафе входят две женщины, мать и дочь. Матери лет сорок, дочери около шестнадцати. Обе в хиджабе, в демисезонных пальто и длинных нарядных юбках. В руках у каждой из них – маркерная доска вроде тех, на которых пишут дежурное меню в некоторых кафе. Они волочат за собой эти доски, и поначалу я принимаю их за работниц кафе или уличных торговок. Но, приглядевшись, различаю, что на досках вовсе не меню, а обращение к добрым людям. Эти нарядные женщины – попрошайки. К ним тут же подходит одна из посетительниц – высокая худая девушка – и предлагает купить им ужин.
– Спасибо, дочка, прости нас, мы не от хорошей жизни побираемся. Тебя как звать?
– Сара.
– Буду за тебя молиться, Сара.
Мехди, Рафаат и Ашраф как по команде прикрывают ладонями свои стопки с араком и тянутся за кошельками. Я тоже достаю бумажник.
Вечером я читаю роман Гады ас-Самман «Кошмары Бейрута». Эту книгу мне посоветовал Ашраф. «Между прочим, – сказал он, – все, что сейчас наблюдается здесь и вообще на Западе, мы в Ливане проходили еще пятьдесят лет назад. Я имею в виду войну крайне левых с крайне правыми. У нас эта война пятнадцать лет длилась, да еще и с религиозной подоплекой. Крайне левые – это мусульманские фракции, из которых потом „Хезболла“ выросла, а крайне правые – это мы, марониты, под предводительством Пьера Жмайеля, чьими кумирами были Гитлер и Франко. Почитай „Кошмары Бейрута“, там все описано. Кстати, автор – тоже выпускница АУБ, одна из нас!»
Действие романа происходит в разгар той войны, когда велись бои за центр Бейрута, и жители нескольких фешенебельных многоэтажек, расположенных рядом с гостиницей Holiday Inn, превратились в заложников, в течение длительного времени лишенных возможности выйти из дому из-за непрерывных уличных перестрелок. Главная героиня романа – одна из таких заложниц. Будучи запертой в собственной квартире и отрезанной от внешнего мира, она постепенно сходит с ума от одиночества и голода, круглосуточно вслушиваясь в свист пуль и грохот артиллерии. В голову лезет сравнение с «Теорией общего забвения» Жузе Эдуарду Агуалузы. Но роман Агуалузы – аллегория в стиле магического реализма, а «Кошмары Бейрута» – автофикшен, где преобладает именно «авто», а «фикшена» как такового, кажется, не так уж много. Кровоточащая проза, феноменология войны с уходом то в галлюцинаторные видения, то в сбивчивые попытки осмысления. «…Война – цена, которую уплачивают за мир, а мир слабых – это всего лишь передышка для врага, во время которой он собирает силы для новой агрессии…» «…Ад людей, именуемый войной, более безобразен и дик, чем ад богов…» «…Кровь обладает одной магической особенностью – пролитая однажды, она требует новых кровопролитий…» И так далее.
Чем закончится эта война? Не знаю, боюсь думать об этом. И в то же время изо всех сил стараюсь не слушать популярных экспертов, твердящих, что война бесконечна. Кадры страданий непрерывно мелькают в новостной ленте, приучая нас к бесконечности войны. Впрочем, я помню и другие кадры. Неухоженного, обросшего и трясущегося Саддама Хусейна вытягивают из «лисьей норы» в пригороде Эд-Даура, где он прятался от американских солдат. А три года спустя он выкрикивает проклятия во время оглашения смертного приговора, вынесенного ему иракским судом. Дьявол-невидимка Яхья Синвар сидит один среди обломков, сгорбившись в кресле, в разбомбленном здании (кажется, это кресло – единственный уцелевший предмет мебели). За минуту до смерти он оборачивается в сторону подлетающего к нему дрона и запускает в него отломанным подлокотником. Окровавленный Каддафи молит о пощаде разъяренную толпу. Непобедимое зло неожиданно оказывается беспомощным и жалким. Так миру наглядно показывают: победа возможна. И мне становится страшно, когда я думаю о том, что зрелищность этой победы – не более чем утешительный приз, еще один намек на бесконечность войны. И вновь, и вновь одни читают кадиш, другие – фатиху…