Никто не готов к переменам, и потому, когда от прежней жизни остаются считаные дни или даже минуты, время растягивается до предела, но не рвется. Гуттаперча? Пружина? Спандекс? Рано или поздно все равно лопнет. И тогда – звонок среди ночи, и ты ныряешь в неизвестное, стараясь не задумываться, доверяясь машинальности и абсурду, видя себя и все происходящее со стороны, ощупываешь мысленные карманы – нет-нет, все на месте, я – это я, делаю то, что надо, и это – реальность, это я-взрослый. Поездка из Нью-Йорка в Олбани, по дороге – звонки коллегам и их попытки меня вразумить: в таком состоянии человека нельзя перевозить, в любой момент может начаться аритмия. Готов ли я откачивать свою мать на обочине скоростной дороги? Ни к чему не готов. Но перевезти их с отцом к нам на Лонг-Айленд – единственный вариант, это я знаю точно. У папы рассеянный склероз, его одного не оставишь, а забрать его к нам, чтобы мама лежала в какой-то провинциальной больнице в пяти часах езды, – тоже исключено. В последние дни я прокручивал все это в голове десятки раз. А сейчас перед глазами – картина: папа, еле-еле передвигаясь с помощью ходунков, пробирается среди ночи в мамину комнату – проверить, дышит она или нет. Слышит ее хриплое дыхание и, успокоившись, проделывает мучительный путь обратно к себе, чтобы ненадолго прилечь, а через час – снова к маме. И так – каждую ночь, уже две недели. Мне он рассказал наконец о своих ночных маршрутах три дня назад. И с тех пор я тоже не сплю. «Ляжет спать – я то и дело: / Дышит мама или нет?» Мама задыхается, не может сделать и трех шагов, чтобы не почувствовать боль за грудиной, уже который день ничего не ест. Надо ехать. Перевозить их сюда. На взвешенный анализ ситуации не осталось ни сил, ни времени.
Мамина пружина времени растянулась на три года от объявления сложного приговора – застойная сердечная недостаточность, гипертрофическая кардиомиопатия, стеноз аортального клапана, болезнь коронарных артерий… Зачем столько всего, неужели нельзя обойтись чем-то одним? Это нагромождение сердечных диагнозов походило на причуды судопроизводства, приговаривающего злостного преступника сразу к тридцати пожизненным срокам по разным статьям. Но приговор подлежит обжалованию. Для начала требуется чистосердечное раскаяние в виде катетеризации сердечных сосудов. И вот тут все пошло не туда, куда надо: мама наотрез отказалась от катетеризации. В течение трех лет целая команда врачей, моих коллег и друзей, уговаривала ее, объясняя, что, если с помощью стентов получится разобраться с закупоренными артериями, потом можно будет иметь дело со всем остальным. Мама не хотела ни о чем слышать. И за те же три года папина прогрессирующая болезнь лишила его, в прошлом лыжника и футболиста, способности ходить. «Еще три года назад я на лыжах бегал, а теперь ходильник совсем не пашет», – повторял он с деланой веселостью. Маме было страшно за него и за себя, и этот страх проявлялся в отказе от необходимой ей процедуры. До последнего времени она за ним ухаживала, сама управлялась с хозяйством, с тем же упрямством отказываясь от любой помощи. О том, чтобы перебраться поближе ко мне, не могло быть и речи: папа, профессор математики, несмотря на свою инвалидность, продолжает преподавать в университете и вовсю доказывать теоремы, за последние два года опубликовал аж четыре статьи. А университет находится в Олбани, на севере штата Нью-Йорк. Родители живут там уже тридцать лет, но так получилось, что вокруг никого – ни родных, ни друзей. Не к кому обратиться, если что случится. Есть только я, но я далеко, в пяти часах езды. Так что мамин парализующий страх вполне понятен.
А может быть, этот страх был проявлением кьеркегоровской слепой веры: если твердо стоять на своем, ничего не случится, в последний момент, когда нож уже занесен над жертвой, Всевышний отведет беду, пощадит раба Своего Исаака… Пощади, Господи, Марину, дочь Исаака, пошли ей выздоровление. Медленные сборы («Нельзя ли поскорее?» – «Нет, нельзя»), потом многочасовая езда по ночному шоссе. Пока ехали, я вспоминал рассказ, который написал несколько лет назад и тут же отправил в папку под названием «Мусор». Действующие лица – мать и дочь, обе – врачи. У них всю жизнь были сложные отношения, каждый разговор по душам оборачивался скандалом с привычными взаимными обвинениями. Но вот однажды утром, во время одной из таких ссор, дочь замечает, что ее мать употребила не то слово. Прислушивается – вот и еще одно неправильное слово, и еще… И дочь с ужасом понимает, что у матери – инсульт в области Вернике, части мозга, отвечающей за смысл речи. Она насилу заталкивает злящуюся мать в машину и мчится в больницу. По дороге симптоматика становится все сильнее, речь матери превращается в «словесный салат», и та, кого дочь столько лет считала домашней тиранкой, вдруг выглядит беспомощно, виновато улыбается, ее мимика становится детской. Дочь же сгорает от невротической вины и жалости, чувствует растерянность и одновременно постыдное облегчение оттого, что их роли поменялись. Пытается вспомнить и осмыслить всю историю своих отношений с матерью; основную часть рассказа занимает ее внутренний монолог. Ситуация, описанная в рассказе, была вымышленной, но прототипами двух героинь послужили мои мама и бабушка, у которых и правда всегда были непростые отношения. Теперь я вспомнил тот рассказ, весь сложный диапазон чувств, который испытывает дочь, везущая мать в больницу, – и устыдился. Все – мимо. В реальности – никакого «диапазона», только страх, что можем не успеть.
Потом был приемный покой, где я был готов провести всю ночь и весь день, но нет, наши не подвели – уже ждали, сделали все моментально (затем ведь и вез ее через весь штат к себе в больницу!). ЭКГ показала инфаркт, и через десять минут после нашего прибытия маме уже делали срочную катетеризацию – ту самую, которую она откладывала в течение трех лет. Результат неутешительный: все коронарные сосуды полностью забиты. Требуется шунтирование четырех артерий, пликация левого желудочка и, возможно, замена аортального клапана… Во время операции, которая длилась семь с половиной часов, подтвердилось то, что я, в общем, и так понимал: мы успели в самый последний момент.
Вспомнился отрывок из повести Максима Осипова «Дети Джанкоя»: «Вечером пришло в голову – образ, метафора. Как будто инфаркт, больной лежит, прицепленный к монитору, и слушает, как бьется сердце, надеясь в однообразном писке что-нибудь распознать. В голове только мысли о несделанных бытовых вещах и физическом благополучии близких. Ни читать, ни слушать любимую музыку невозможно – не оттого, что болит, а оттого, что книги, музыка принадлежат прошлому, а настоящего как бы нет. Есть только писк монитора, соседи, тоже растерянные, и понимание, что жизнь, вероятно, продолжится, но будет другой. Какой?» Максим мало того, что замечательный писатель, еще и врач-кардиолог. Знает, о чем пишет. Но для мамы, да и для нас, это точно описанное состояние – уже не образ и не метафора, а новая реальность. Мама сказала: «У меня такое чувство, будто я пропустила свою остановку и вышла в чужой Вселенной, где мне нечего делать». Есть чего, еще как есть чего! Надо просто привыкнуть к тому, что теперь все по-другому.
В Олбани родители больше жить не смогут, надо перевезти их сюда, как можно ближе к нам. Для меня новая реальность – это смесь смутно радужных перспектив (давняя несбыточная мечта, что родители когда-нибудь переедут и будут жить рядом, вдруг сбывается, став единственно возможным вариантом) и серьезных препятствий (как и где они будут жить? Как быть с папиной работой? Где найти круглосуточную сиделку, без которой им теперь никак?). Пока мама в больнице, папа живет у нас. Новая реальность – это ежевечерние поездки к ней после работы, погрузка в багажник папиного инвалидного скутера, который мы в шутку называем «Орленком». Безрезультатный поиск подходящего жилья. Бесконечные смотрины потенциальных сиделок – в основном пожилых женщин из бывших республик СССР, приехавших в Америку на заработки. У большинства из них сложные, путаные обстоятельства и малопонятное прошлое. Самый частый вариант ответа на вопрос, чем человек занимался до переезда, – уклончивое «У меня был собственный бизнес». Какого рода бизнес? «Ну, это, знаете, импорт, экспорт, всякое…» Другой вариант: «Работала на госслужбе». Что это значит? «Ну, то и значит. На госслужбе». Но я продолжаю допытываться: «На какой госслужбе? Вы были налоговиком? Полковником ФСБ? Губернатором?» – «Ну, не-е, я, это, долги собирала… Понимаете, бывает, не уплачивают…» Понимаю. Вопрос только, какое отношение это имеет к работе сиделки. У еще одной претендентки имеются и опыт, и рекомендация от предыдущего работодателя, изобилующая восторженными эпитетами («самоотверженная», «беззаветно преданная»). Что ж, такая характеристика дорогого стоит. Можно вздохнуть с облегчением: по крайней мере, сиделку, на которую можно положиться, я вроде бы нашел. Но за день до того, как маму должны выписать из больницы, эта беззаветно преданная Майя присылает полное орфографических ошибок и напрочь лишенное знаков препинания письмо, где плетет про какую-то больную подругу, мужа подруги, попавшего в аварию, и черт знает что еще. Словом, по непредвиденным обстоятельствам она, к сожалению, завтра на работу не выйдет и послезавтра тоже. «Так что предлогаю вам найти заместно меня когото еще».
Никто не готов к переменам, и потому в последний момент все должно сложиться само собой, самым непредсказуемым образом. Сиделка, на которую рассчитывали, оказывается ненадежной, а вместо нее «ниоткуда с любовью» появляется миниатюрная старушка по имени Аширгюль. «Можете называть меня Аней». Из Чарджоу, не так давно переименованного в Туркменабад. С этой географией мне еще не приходилось сталкиваться. Узбеков, таджиков, казахов, киргизов, даже уйгуров в Нью-Йорке сколько угодно. А вот туркмены – кто и когда их видел? Одна из самых закрытых стран на свете, наравне разве что с Северной Кореей. В Туркменистане бывал только мой папа – еще в советское время. Вспоминает: Ашхабад, Каракумы и Фирюза. Особенно Фирюза. Вот где были сказочные красоты. Аширгюль улыбается: «Красоты, да, но теперь туда уже не поедешь, там президент живет». Да и никуда не поедешь, кроме Турции. В Турцию туркменам свободный доступ. Но у Аширгюль в семье все военные, стало быть невыездные. Только она одна и ездит, который год колесит по свету. В ее жизни все переменилось четверть века назад, когда погиб ее сын. Девятнадцатилетний парень, спортсмен. Пришел с тренировки, залез в ледяную ванну, как он любил… И все. Сердечный приступ. После этого она год пролежала ничком, ничего не могла делать. Да и до сих пор не оправилась. А в 2014-м умер муж, тоже внезапно и тоже – сердце. И тогда она решила отправиться в путь. Остальные дети давно выросли, у них собственные семьи. Чем прозябать в одиночку в квартире на окраине Чарджоу, будет приносить детям пользу, зарабатывая деньги за рубежом. На их-то оклады в Туркмении особенно не разгуляешься. Сто сорок долларов в месяц, а на еду, особенно если с мясом, уходит по восемьдесят в неделю. На бабулю вся надежда. Подалась на визу – сначала в Россию, потом в Испанию, а на излете пандемии – в Америку. И – вот чудо! – получила, хоть и не надеялась. «Боженька помог», – говорит она, набожная мусульманка, и мне приходит в голову, что я впервые в жизни слышу, что Аллаха называют «боженькой». «У нас в Туркмении все говорят на чистом русском, не то что в Узбекистане. Мы – культурная нация». Аширгюль не подходит нам ни по каким параметрам. Она не водит машину. Кроме того, при таком телосложении ей в жизни не управиться с «Орленком», и, если папа упадет и ему надо будет помочь встать, от нее будет ноль пользы. А главное, думаю я, она же – человек из другой Вселенной. Как они с родителями будут уживаться под одной крышей? Мое американское «я» воспринимает Туркменистан так, как его воспринимает весь остальной мир: именно другая Вселенная, максимально непохожая на все, что мы знаем. Золотые статуи Туркменбаши и всенародное празднование дня рождения его матери, чьим именем назвали национальный хлеб; запреты на золотые коронки, длинные волосы и пение под фонограмму… С точки зрения американца или европейца, Туркмения так же недосягаема и непостижима, как мир сентинельцев – неконтактных обитателей Андаманских островов, о чьем языке и культуре нам до сих пор практически ничего не известно. Но чем больше я общаюсь с Аширгюль, тем отчетливей мое второе «я» – то, которое родом из СССР, – узнает давно забытые слова и вещи из детства. Причем большая часть этого ностальгического инвентаря связана как раз с медициной. У Аширгюль всегда при себе аптечка, а в ней – верошпирон, наклофен, мумиё, оксалиновая мазь, зеленка и мазь Вишневского… Господи, как же давно все это было! Не хватает только кварцевой лампы. «Советская бездоказательная медицина», – как-то пошутил я. На что мама строго ответила: «Бездоказательная, но действенная». За тридцать пять лет жизни в Америке она так и не нашла местных препаратов, которые действовали бы так же хорошо, как анальгин, спазмалгон, валокордин и но-шпа. Впрочем, за эти тридцать пять лет ее собственный мир изменился настолько, что ей часто бывает проще выражать свои мысли по-английски, чем по-русски. Так что за вычетом тех лекарств и еще нескольких вещей, по которым они с папой до сих пор тоскуют, позднесоветский быт, странным образом законсервировавшийся в местах вроде Туркменистана и Приднестровья, для родителей теперь – почти такая же чужая Вселенная, как для американцев. Возвращение в прошлое невозможно, а если б и было возможно, это прошлое оказалось бы для нынешних нас непроницаемым.
Но ведь мама сама сказала, что чувствует, будто после операции очутилась в чужой, незнакомой Вселенной. Может, в этом новом мире и Аширгюль из Туркменабада может со временем стать родным человеком – как знать? Во всяком случае, сейчас она тут, готовит праздничный ужин к маминому приезду. Мама провела в больнице ровно четыре недели, три из них в реанимации. Но сегодня вечером я наконец заберу ее домой, и мы всей семьей будем есть ароматный туркменский плов с говядиной («У нас из баранины только дограма[90] готовят, а плов всегда с говядиной»). Завтрашний день – полная неопределенность, но сегодня вечером я буду счастлив.