Я высыпаю головки лука в деревянный ящик, который я приспособила под хранение овощей, и с глухим стуком задвигаю ногой его под столешницу у плиты. Дерево скребёт по кафелю.
— Знаешь, — говорит мама, и голос её тихий с нотками несмелых нравоучений, — если бы ты захотела, я думаю, ты бы смогла найти подход к Никите.
Я не отвечаю. Только смотрю в окно. Там, в саду, расхаживает папа.
Он медленно идёт между грядками с Максимкой на руках, придерживая его одной рукой за спину, другой — под попку.
Максим таращится на папино усатое лицо с таким сосредоточенным изумлением, будто папа рассказывает ему нечто сокровенное о законах бытия.
Его глазки круглые и чистые, он улыбается беззубым ртом и пускает слюни, которые папа машинально вытирает краем своей хлопковой зеленой рубашки.
Голос папы доносится приглушённо, через стекло: он говорит что-то про помидоры, про то, как они наливаются соком на солнце, про красные бока и тёплую мякоть.
Максим внимает с важным видом, причмокивает и дрыгает пухлыми ножками в воздухе, будто соглашается.
Мою руки. Вытираюсь вафельным полотенцем.
— Ты же должна понимать, — продолжает мама, и в голосе появляется печальная, настойчивая нота, — что мужчины очень тяжело переживают измены жён.
Я медленно разворачиваюсь к ней. Накидываю полотенце на плечо, складываю руки на груди и чуть склоняю голову набок. Она сидит за столом, сцепив ладони в замок, и смотрит на меня с напряжённой тревогой.
Ей семьдесят три, но выглядит она неплохо. Морщинки заметны только в уголках глаз и на лбу.
— Доченька, — вздыхает она, и голос её становится мягче, — я тебя не осуждаю. Я понимаю, каждая семья проходит через кризис. Вам с Никитой просто надо было это пережить. Возможно, тебе стоило бы объяснить ему, почему ты так поступила.
— Мам, — отвечаю я. —Он сам мне годами изменял. Ты это понимаешь?
Мама пожимает плечами.
— Ну, может быть, ты просто надумала, — говорит она, и в голосе её слышится робкая надежда. — Знаешь, мы, женщины, любим драматизировать и ревновать к столбу.
Горячая волна раздражения поднимается от груди к горлу, но я сглатываю её. Мама просто не хочет верить в то, что её любимый и заботливый зять — мерзавец и лжец. Она пытается удержать иллюзию, в которую сама же хочет верить.
— Господи, мам, — говорю я, и голос мой звучит глухо, почти безжизненно, — ты даже не представляешь, как меня утомили все эти разговоры.
Я смотрю на неё в упор. Она поджимает губы, опускает глаза на свои сцепленные пальцы, потом снова поднимает на меня взгляд, а в нём горит тревога.
Она молчит несколько секунд. Потом мама переводит взгляд в сторону, на холодильник, а затем вновь — на меня.
— Хорошо, — говорит она тихо, почти шёпотом, — развелась ты с Никитой. А ты уверена, что у тебя с тем мужчиной хоть что-то получится? А если выйдет так, что ты развелась и останешься одна с ребёнком на руках? Ну не в твоём возрасте, милая, быть матерью-одиночкой.
Она подаётся вперёд.
— Я замолчу и не устану говорить о Никите, если у тебя с тем мужчиной… как его там зовут? — она наклоняет голову, прищуривается.
— Глеб, — тихо напоминаю я, и моё сердце при его имени делает кульбит, ударяясь о рёбра.
— Да-да, Глеб, — мама кивает, и на её лице проступает выражение неуверенности. — Если у тебя с Глебом в итоге всё получится, если ты не будешь одна… я перестану вести эти разговоры. А пока… я, доченька, очень волнуюсь за тебя.
Я смотрю на неё, на её седые, аккуратно завитые волосы, на её морщинистые руки, и не могу на маму злиться за её попытки помирить нас Никитой.
— Мама, — говорю я мягко,, — я знаю, Никита тебе очень нравился. В принципе, очень многим нравился, ведь он умеет располагать к себе людей. Он очень харизматичный мужчина.
Я делаю шаг к столу.
— Я знаю, что тебе больно от того, что ты лишилась любимого зятя, но он… был плохим мужем.
Я делаю паузу. Слышно, как за окном звенит цикада, как где-то вдалеке лает соседская собака, как Максим смеётся на руках у папы: звонко, заливисто, по-младенчески счастливо.
— И сейчас мне от тебя, мама, нужно не то, чтобы ты боялась, что я останусь одна. И мне нужны не разговоры о том, чтобы я нашла подход к Никите и помирилась. Мне надо, чтобы ты сказала, что ты меня любишь. И что ты на моей стороне, что бы ни случилось.
Мама моргает быстро-быстро, её глаза наполняются слезами. Они собираются на нижних веках, дрожат, и одна из них скатывается по морщинистой щеке, оставляя влажный след. Она закрывает лицо ладонями, и я слышу её прерывистый, сдавленный всхлип.
— Конечно, — шепчет она в ладони, — конечно, я на твоей стороне.
Она убирает руки от лица, встаёт, неуклюже, тяжело обходит стол и встаёт передо мной. Её руки обхватывают мои плечи, притягивают к себе, и я чувствую запах её духов с нотками лаванды. Это тёплый и родной запах
— Просто я дура старая, — говорит она мне в плечо, и голос её дрожит, — и часто стала говорить всякие глупости. И ведь твой папа меня просил, чтобы я много не болтала, а я, как обычно, наговорила всякого, а ты теперь обижаешься на меня.
Я отстраняюсь, заглядываю в её заплаканное лицо, и улыбаюсь.
— Ну, это лет десять назад я бы обиделась на тебя. А сейчас… сейчас… Я слишком опытная тётка и знаю, что можно наговорить глупостей, но всё равно любить…
Я поднимаю руку, большим пальцем стираю слезу с щеки мамы. Кожа у неё тонкая, тёплая, и на пальце остаётся влажный след.
— Всё хорошо, мама. Я знаю, ты просто хочешь, чтобы я была счастлива.
Она кивает, всхлипывает и по-детски шмыгает.
Мама вдруг замирает. Она смотрит через моё плечо в окно, её глаза расширяются, и она шепчет почти беззвучно:
— Рита… это и есть твой Глеб?
Сердце подскакивает к горлу, и я чувствую, как кровь приливает к щекам. Я медленно оглядываюсь.
По дорожке от распахнутой калитки, по мелкой серой щебёнке, к отцу и Максимке уверенной, широкой походкой шагает Глеб.
На нём белая льняная рубашка с коротким рукавом, расстёгнутая на две верхние пуговицы, и тёмно-синие джинсы. Рукава открывают сильные, загорелые предплечья. Солнце бьёт ему в лицо, и он щурится.
Максим на руках папы подпрыгивает, дрыгает ножками, пускает слюни и тянет свои крохотные ладошки в сторону Глеба. Глеб замедляет шаг, чуть улыбается уголками губ.
Папа напрягается, переводит испуганный взгляд с Глеба на дом и делает шаг назад, ближе к крыльцу. Крепче прижимает к себе Максима.
— Это Глеб? — шепчет мама, и я слышу в её голосе и удивление, и тревогу, и любопытство.
— Да, — отвечаю я, и голос мой срывается на хрип. — Это Глеб.
Я прижимаю ладонь к груди, чтобы успокоить бешеный стук сердца. Оно бьётся где-то в горле, в висках, в кончиках пальцев.
Папа во дворе отступает. Глеб хмурится, останавливается в нескольких шагах от отца, и я вижу, как напрягаются его плечи под белой тканью.
Мама кидается к окну, распахивает створки. Она высовывается в проём и кричит папе, перекрывая щебет птиц:
— Серёж! Это наш! Наш! Спокойно! Наш!
Папа оглядывается на неё, на его лице — полное недоумение и растерянность.
— В смысле «наш»? — переспрашивает он, и его голос, басистый, низкий, звучит на весь сад. — Я этого мужика вообще первый раз вижу! Откуда взялся! И кто калитку не закрыл? Ты, наверное, и не закрыла, да?
— Это наш! — мама вскидывает руку, указывая на Глеба, который стоит неподвижно, чуть склонив голову. — Это наш папка! Ты посмотри, Серёж! Вылитый Максим!
Мама оглядывается на меня и шепчет:
— Согласна, к чёрту Никиту.