* Глеб *
Ольга верит, что сможет Никиту исправить. Верит, что её любовь сможет вернуть этого бессовестного гуляку на путь истинный. Что её нежность, её терпение и её преданность излечат его грешную душу.
И сейчас я вижу её недалёкое будущее.
Как она сидит одна в этой съёмной квартире, размазывает по лицу тушь, слезы, сопли, а Никита в это время веселится с новой любовницей. С такой же наивной, такой же слепой.
Мы же поэтому я бегаем по бабам, что родное и любимое надоедает. нам нужна наивность, впечатлительность, покорность и надежда в глазах любовниц.
И Ольга, кстати, не чувствует себя виноватой и никогда не назовёт себя любовницей. Она считает себя спасительницей.
— И эта дрянь, — Никита возвращает моё внимание к себе. В ненависти прищуривается, и его глаза превращаются в узкие щёлки. — Сидела и с улыбкой мне рассказывала, что трахалась с другим.
Он подаётся в мою сторону. От него пахнет едким потом и резким адреналином, который перебивает даже вонь жареного лука. Ноздри раздуваются.
— Смотрела мне в глаза, — выдыхает он, и я чувствую кислый запах его дыхания. — И рассказывала, что натрахала этого выродка с другим.
Я молчу.
Не шевелюсь.
Если я сейчас дёрнусь, если позволю себе хотя бы на миллиметр расслабить контроль, то я схвачу его за волосы. Вцеплюсь пальцами в его тупую голову, и его наглую, самодовольную рожу несколько раз припечатаю в стеклянный стол.
Кровь. Звон разбитого стекла. Хруст. Крики Ольги, но это только мои фантазии.
Меня одолевает лютая неприязнь и дикое отвращение к Никите. И к самому себе.
Ведь во мне есть та же тьма, что и в Никите.
— Да ещё и легла непонятно под кого, — печально вздыхает Ольга и делает глоток чая из уцелевшей кружки Никиты. Отставляет её на блюдце, промокает губы салфеткой. — Чуть ли не под бомжа, наверное, легла.
Я медленно перевожу на неё недоумённый взгляд.
Ошарашенно моргаю. Тебе бы, гадина, сидеть и помалкивать!
— А с чего такие выводы? — спрашиваю тихо.
— А кто бы ещё на неё позарился? — высокомерно фыркает Никита и подхватывает с блюдца сухой крекер с крупинками соли. Крекер хрустит на зубах, крошки летят ему на рубашку. — Или, может, сняла какого-нибудь придурка в баре и в туалете перепихнулась.
Он жуёт. Слышно, как соль скрипит на эмали.
Не моргаю.
Дышать уже почти не могу от бешенства.
Я опять во всех подробностях представляю, как припечатываю его лицо в стол. Как разбиваю нос: хрящ хрустнет, кровь брызнет на мою белую рубашку. Как ломаю челюсть…
А потом я швыряю Никиту на пол. Пинаю несколько раз в живот. По рёбрам. По печени…
— А я, знаешь, — Никита понижает голос до шёпота. Наклоняется ко мне. — Я вот всё смотрел и смотрел периодически на этого пацана.
Он щурится на меня.
— И замечал, что с ним что-то не так, — усмехается. — И что он и не похож вовсе на меня.
Крутит пальцем у виска.
— И что у него явно уже есть какие-то проблемы.
Откидывается на спинку дивана. Самодовольный, сытый, уверенный в своей правоте и непогрешимости.
— Никита, — говорю я терпеливо. — Ему три месяца. Какие там ты успел проблемы разглядеть?
— Да там уже и в три месяца всё понятно, — Кивает так уверенно, будто он детский психиатр с двадцатилетним стажем. — Понятно, что родила от какого-то отребья.
Кривит губы.
— Вот совсем не удивлюсь, если потом выяснится, что он будет умственно отсталым.
Я не дышу.
Воздух застревает в лёгких, замораживает легкие ледяной злобой.
Рита права.
Этот человек не достоин быть отцом.
Я понимаю его мужскую обиду. Понимаю разочарование, возмущение, ревность, но он не имеет никакого морального права сейчас сидеть передо мной, лапать Ольгу за коленку и говорить такие жуткие слова в сторону ребёнка.
Никакая обида не оправдывает эту мерзость.
Никакая боль не даёт права называть малыша «выродком».
В голове вспыхивает красным ярким огоньком одно-единственное желание. Желание уничтожить Никиту морально и физически.
Я на грани срыва. На грани той агрессии, которая приводит мужчину к страшным, кровавым, необратимым поступкам.
Изнутри всего колотит. Пульс отдаётся в висках, в пальцах, в кончиках зубов. Я едва могу выдохнуть и вдохнуть, а Никита не чувствует опасности.
Тупой, самовлюблённый Никита видит во мне мягкотелого идиота, который пришёл поддержать его по-мужски. Он ждёт, что я в итоге похлопаю его по плечу и скажу: «Держись, брат, все бабы — стервы».
— Знаешь, — хмыкает он, продолжая поглаживать Олю по колену. Его пальцы скользят выше, к внутренней стороне бедра, и она не отстраняется. Только опускает глаза и улыбается застенчиво. — Хотел бы я посмотреть на того, кто отымел Риту.
Я не моргаю.
— Зачем? — глухо спрашиваю.
— А затем, — презрительно выплёвывает Никита, — чтобы увидеть, на кого она залезла.
Криво улыбается.
— И чтобы посмеяться.
Я наклоняю голову немного набок. Шея хрустит.
— Ну, — говорю тихо, и мои губы почти не шевелятся, — тогда самое время посмеяться.
Ольга замирает.
Её пальцы, которые гладили Никиту по руке, останавливаются. Она переводит на меня настороженный взгляд. В её карих глазах мелькает недоумение, а потом — испуганное удивление.
Никита вскидывает бровь.
— Я не понял…
Я делаю глубокий вдох и медленно выдыхаю, не спуская угрюмого взгляда с Никиты.
— Ты сейчас смотришь на того, кто был тем вечером с Ритой.
Пауза.
— Это был я.
Никита не шевелится. Только его глаза расширяются, зрачки сужаются, и ноздри вздрагивают.
— И Максим мой сын, — добавляю я.
Ольга прижимает ладонь ко рту. Её лицо бледнеет, и смуглый оттенок ее кожи некрасиво сереет.
Зачем я это сказал?
Я не могу дать ответ. Я не думал. Не просчитывал. Не взвешивал последствия. В голове не было ни одной мысли. Только ярость, только отвращение, только желание ударить, уничтожить, размазать.
Сейчас, когда я решил на словах стать отцом для Максима, мне весь мир не важен.
Не важно, что будет с моей семьёй. Не важно, что скажет Настя. Ничего не важно. Никто не важен.
Я должен быть для этого малыша отцом. Даже если он не мой. Даже если тест показал мне, что он сын Никиты.
Сейчас, в эту минуту, я хочу, чтобы этот ублюдок знал: у Максима есть отец, который спросит с него за все оскорбления в его сторону.
А что будет потом… Это будет потом.
— Это шутка? — переспрашивает Никита ошарашенно.
Он пытается усмехнуться, но получается жалкая гримаса.
— А я разве смеюсь? — спрашиваю я.