Горан
Я остаюсь один на кухне.
Яна ушла в комнату к Никите, а я так и стою, опершись ладонями о столешницу. Не двигаюсь. Дышу тяжело, будто после бега. Хотя никуда не бежал.
Три жизни.
Она сказала это спокойно, без истерики. И от этого пробрало лишь сильнее.
Я прокручиваю в голове ее слова. По кругу, как заевшую пластинку.
Беременная. Одна. Без меня.
Зажмуриваюсь и представляю…
Как она вставала по утрам.
Как шла на работу с токсикозом.
Как ехала одна на УЗИ.
Как возвращалась в пустую квартиру.
И вдруг понимаю, что это только верхушка.
Самое безобидное.
Я думал, что оставил ей деньги.
Я был уверен, что она обеспечена ,что у нее есть подушка, что я хотя бы в этом не подвел.
Я даже ни разу не проверил, дошли ли эти деньги. Ни разу.
А она их не получила.
Это значит — она сидела беременная и не понимала, на что жить.
Я резко отталкиваюсь от столешницы, делаю шаг, потом еще. Не могу стоять.
У нее не было вот этого "если что — поеду к маме". Потому что у нее не было мамы.
У нее никого не было.
Без квартиры.
Без стабильной работы.
Без помощи.
С животом, который рос с каждым месяцем.
А я считал, что все устроено, что все под контролем, что я все продумал.
Какой же я самоуверенный придурок!
Я представляю ее в магазине. Как он берет упаковку детского питания. Смотрит на цену и считает на сколько дней хватит. Затем кладет обратно. Берет другую — дешевле.
Считает. Всегда считает.
Я вижу ее с телефоном в руке.
Сидит где-нибудь на кухне в съемной квартире. Пытается решить, кому можно позвонить.
А звонить некому.
Она даже поехала в Москву. Хотела мне сказать.
Господи…
Я тру лицо ладонями.
Воображение подсовывает картинку.
Как она стояла в офисе.
Как ей сказали, что меня нет.
Как она вышла на улицу и поняла, что я просто исчез.
Я сжимаю кулаки.
А потом она звонит моей матери.
И вот тут мне реально становится плохо.
Потому что я знаю, как мама умеет быть холодной.
Стискиваю челюсть так, что она начинает ныть.
Я буквально слышу голос Яны. Когда она волнуется, то говорит чуть быстрее и чуть тише.
Она просила.
Просила.
А ей сказали оставить меня в покое.
И я не был там, чтобы это услышать.
Меня не было.
Я хожу по кухне, как загнанный зверь.
— Твою ж мать… — вырывается сквозь зубы.
Она не просто осталась одна.
Она рожала одна.
Ехала в роддом одна, и никто ее не встретил, когда она выходила оттуда с ребенком на руках.
Подписывала документы одна.
Сжимала чужую холодную ручку кровати и думала — ну ничего, я справлюсь.
И справилась.
Без меня.
Сильная. Упрямая. Маленькая моя.
А я в это время…
Я работал.
Я строил.
Я страдал красиво.
Самое мерзкое — я ведь считал себя правым.
Я, мать его, считал себя благородным!
Благородным!!!
Ну а как же! Пожертвовал своим счастьем ради счастья любимой!
Господи, какой же идиот!
Я резко хватаю стакан со стола и швыряю его в раковину. Он разлетается на куски. Осколки звенят.
Мне плевать.
Пять лет.
Пять лет я не видел, как растет мой сын.
Первый шаг. Первое слово. Первая температура. Первая ночь, когда он не спит и орет.
Она одна держала его на руках.
И, может, тихо плакала вместе с ним.
А я не знал.
Потому что не хотел знать.
Я запретил себе. Я выбрал не знать.
И вот за это мне хочется врезать самому себе так, чтобы разбить лицо в кровь.
Я пропустил все.
И вернуть это нельзя.
Нельзя.
От этого хочется выть.
Я опускаюсь на стул и провожу рукой по лицу.
У меня есть сын. Живой. Настоящий. С характером.
Он сегодня смотрел на меня и не знал, что я — его отец.
И я не знал, что он — мой.
Как так можно было все испоганить?..
Мой сын спит за той дверью.
Я встаю, делаю шаг к коридору и останавливаюсь.
Я даже не знаю, имею ли право туда заходить.
Потому что отец — это не тот, кто просто совпал по ДНК.
Отец — это тот, кто рядом.
А меня рядом не было.
Я прислоняюсь лбом к стене.
— Идиот, — тихо говорю сам себе.
И нет в этом никакого благородства, нет никакого героизма.
Я — просто дурак, который решил, что знает лучше.
Я стою еще секунду. Потом все-таки иду по коридору.
Дверь в гостевую приоткрыта. Изнутри льется мягкий ночник.
Я толкаю ее чуть сильнее.
Яны нет, из-за двери в ванную слышен шум воды.
Никита спит, раскинувшись поперек кровати. Одеяло сбито, одна нога наружу. Лицо расслабленное, детское.
Мой сын.
Это слово звучит в голове глухо и тяжело. Непривычно.
Я подхожу ближе. Осторожно, будто могу спугнуть.
Приседаю на корточки.
У него ресницы длинные, как у Яны.
Но подбородок… мой. И форма бровей.
Я не замечал раньше. Или не хотел замечать.
Пять лет.
Я смотрю на его руку — маленькую, теплую, сжатую в кулак. Он что-то тихо бормочет во сне.
И у меня внутри что-то сдвигается.
Горло давит так, что не сглотнуть.
И глаза почему-то жжет.
Я протягиваю руку и аккуратно поправляю одеяло.
И в этот момент чувствую взгляд.
Поворачиваю голову.
Яна стоит у двери. Просто стоит.
Она не заходит, не мешает, но и не уходит.
Руки скрещены на груди, спиной опирается о косяк.
Она видит, как я смотрю на него.
Я медленно выпрямляюсь.
— Он боится темноты, — говорит она тихо. — Поэтому свет оставляю.
Я киваю. Потому что не знаю, что еще можно сказать.
Я хочу спросить, какой он был в год. В два. В три.
Хочу спросить, когда он начал говорить.
Но понимаю, что не имею права сейчас заваливать ее вопросами.
Я опускаю взгляд на ребенка.
— Он… счастливый, — произношу я.
— Я старалась, — отвечает она.
Господи…
Она старалась.
Не "нам было тяжело".
Не "ты бросил".
Просто — я старалась.
Я смотрю на нее.
— Спасибо, — говорю тихо.
Она слегка приподнимает бровь.
— За что?
Я смотрю на Никиту.
— За него.
Тишина.
Никита переворачивается на другой бок, сопит.
Яна подходит ближе и поправляет подушку.
Мы стоим рядом.
Но между нами — пять лет.
Пять лет.
И все из-за того, что я решил быть самым умным.