Деревня Прудок.
19 августа 1941 года.
Сперва, в точности как и было оговорено планом, светящиеся пунктиры трассирующих пуль ударили по сухой земле рядом с дальней от нас канавкой, до краев залитой самодельной горючей смесью. Вспышка! Тугой хлопок воспламенения на мгновение перекрыл грохот боя. Огненный вал взметнулся вверх, и в ту же секунду практически половина атакующей немецкой пехоты, а вместе с ней и передовые танки, оказались наглухо отрезаны от своих основных сил.
А затем полыхнула и вторая траншея, вырытая уже непосредственно перед нашими позициями.
Это было страшное, завораживающее своей жестокостью зрелище. Как бы жутко и эффектно ни смотрелись мечущиеся в пламени немецкие солдаты и офицеры, пытающиеся сбить с себя липкий огонь, как бы ни корчились на выжженной земле те, кто уже заходился в предсмертных судорогах, — главным тактическим эффектом было не это.
Главным был внезапный, ослепительный свет, ударивший по привыкшим к сумеркам глазам противника. Этот резкий перелом в ходе сражения вызвал у педантичных немцев то, что во все века и у всех народов вызывает неуправляемый огонь — первобытный, животный страх и неодолимую панику.
Плотность вражеского огня рухнула почти до нуля. В нашу сторону перестали лететь пули, враг был ослеплен и дезориентирован. И это позволило вжавшимся в дно окопов красноармейцам воспрянуть духом. Над брустверами поднялись каски.
И мы начали лупить по мечущимся серым силуэтам изо всех стволов, с яростью выплескивая накопившийся страх, не жалея патронов. Уже через тридцать секунд этой шквальной стрельбы стало очевидно: теперь главная задача немцев не в том, чтобы взять наши позиции, а в том, как бы унести ноги с этого огненного побоища.
— Бей! Быстрее перезаряжай! Не давать им опомниться! Завтра они так подставиться себе не дадут! — срывая голос, орал я сквозь грохот выстрелов.
При этом я ни на секунду не отрывался от резинового наглазника оптического прицела. Ловил в перекрестье мечущуюся фигуру в фельдграу. Мягко выжимал спуск. Отдача толкала в плечо. Лязгал затвор, выбрасывая дымящуюся гильзу, и ствол тут же смещался чуть в сторону, выискивая новую, еще живую мишень.
Это была настоящая бойня. Страшная, но необходимая. Глядя на то, как горят их штурмовые группы, я был абсолютно уверен: сегодня немцы в атаку больше не сунутся. А значит, мы выиграли еще один день. Завтра, возможно, продержимся еще сутки. Время сейчас было дороже любой крови. Хотя они взаимосвязаны. Не будет время, прорвутся немцы, окружат может не всю 21-ю армию, а ее часть, вот и кровь, унижения, смерти в концлагерях. Сейчас же, как я надеялся, военные отходят организованно.
А побоище на нейтральной полосе продолжалось. Оказавшиеся перед сплошной стеной бушующего пламени немецкие танки полностью потеряли ориентиры — механики-водители слепли от жара и света, их бронированные коробки беспомощно лязгали гусеницами, пятясь назад. Густой, жирный от сгоревшей нефти дым поднялся стеной и потянулся прямо на немецкие позиции. Этот удушливый, черный шлейф нес с собой такой ядовитый угар, что эффект от него был немногим слабее, чем если бы мы прямо сейчас распылили над ними боевые отравляющие газы. Вражеские порядки закашлялись и дрогнули.
Я выстрелил еще пару раз, но быстро понял, что дистанция до убегающих фигурок уже превысила пятьсот метров. Сейчас, сквозь дым и копоть, можно было бить только наугад, по площадям и скоплениям врага, без гарантии попадания. Тратить патроны не имело смысла. А вот что нужно было сделать срочно, прямо в эту секунду, пока враг парализован шоком…
— Слушай мою команду! Бегом за трофеями! — крикнул я, оборачиваясь к траншее. — Собирать оружие и патроны с убитых! Как только с их стороны прозвучит хоть один прицельный выстрел — сразу всем возвращаться обратно! Живо!
Да, это был смертельный риск. Но, прильнув к биноклям, я видел, что противник сломлен и дезориентирован. Немецкая пехота бежала. Бежала так панически, что обгоняла свои же бронетранспортеры и штабные машины, которые еще недавно считались глубоким тылом.
Глядя на это беспорядочное бегство хваленого вермахта, я до скрипа стиснул зубы от досады. Если бы прямо сейчас, в эту самую минуту, у нас в резерве оказалась хотя бы одна полнокровная, свежая стрелковая дивизия… Мы бы ударили им вслед всей своей пролетарской яростью! Мы бы погнали их, может, и не до самого Жлобина, но как минимум отбросили бы на нашу старую линию обороны в Поколюбичах. Но дивизии у нас не было. Были только мы.
Вот только не было у нас этой спасительной физической силы. Свои главные резервы мы частично надорвали, до кровавых мозолей вгрызаясь лопатами в землю при сооружении укрепленного района, а частично — щедро выплеснули кровью в предыдущих, не менее страшных боях. Нас оставалось критически мало для масштабного контрудара. Но зато теперь мы были невероятно сильны духом. Эти оглохшие, закопченные люди в прожженных шинелях были готовы умирать, но уже не слепо, а забирая с собой как можно больше врагов.
Особенно после того, как прямо сейчас почти каждый боец из нашего сводного полка народного ополчения впервые по-настоящему почувствовал вкус победы и увидел животный страх врага. Не свой собственный, липкий страх 1941 года, который леденит душу, сковывает движения и не позволяет нажать на спуск, а именно вражеский страх.
Это зрелище бегущих в панике немцев давало ясное, кристальное понимание: перед тобой не непобедимая стальная машина вермахта, а всего лишь человек. Да, обученный, вооруженный до зубов, умеющий воевать, но все-таки смертный человек. Состоящий из такой же плоти и крови, который так же кричит от боли и так же исправно умирает от русской пули.
Эта наглядная, жестокая окопная психология лучше любых высокопарных речей комиссаров-политруков восстанавливала моральный дух и разжигала в бойцах яростное рвение продолжать сопротивление.
— Мощно получилось. Правильно, — хрипло, с каким-то мстительным выдохом произнес комбат Уткин, опуская бинокль. Он не отрываясь наблюдал за тем, как откатываются уцелевшие немцы, бросая свои позиции, в том числе и на окраинах деревни Старая Волотова.
Соседний полк, которым командовал подполковник Матюшин, тоже отбился. Возможно, не полностью удержал передовые секреты и понес тяжелейшие потери, но свою главную задачу выполнил. Немцы, вдребезги проиграв встречное боестолкновение на нашем участке, теперь четко понимали: если они попытаются нахрапом продавить истончившуюся линию обороны у Старой Волотовы, мы в любой момент сможем ударить им в открытый фланг.
— Да, Федор Ефимович, это было очень сильно, — кивнул я, стирая с лица въевшуюся смесь копоти и пота. — Но только, товарищ командир, вы же как опытный военный понимаете, что это лишь временная отсрочка. Немцы перегруппируются. Мы обязаны думать на шаг вперед.
— Я уже отправил стройроту и всех свободных людей, чтобы они срочно рыли третью линию обороны. Но уже непосредственно в тылу, на окраинах, на самом входе в город, — отрывисто ответил Уткин.
Я посмотрел в его покрасневшие глаза и понял, что он лукавит. Он прекрасно осознавал, что я говорю совершенно не об этом. Рядовым бойцам сейчас, после этого локального успеха, была жизненно необходима слепая уверенность в победе. Своего рода психологическая защита — инстинктивное желание закрыть лицо ладонями, чтобы не видеть надвигающейся катастрофы, не замечать, что это всего лишь кровавая агония фронта и что скорая победа нам пока объективно не светит. Но мы, командиры, не имели права на эти спасительные эмоции. Мы должны были рационально, с хирургической холодностью подходить к оценке обстановки.
— Ты что это, лейтенант… предлагаешь мне оставить позиции? — голос Уткина вдруг потерял всю радость недавней победы и лязгнул металлом. Он тяжело повернулся ко мне, сжимая кулаки.
— Нет. Не оставить в панике и не сдать врагу! — жестко парировал я. — А организованно, по приказу, откатиться на запасную линию ровно в тот момент, когда враг пойдет в следующую, по-настоящему генеральную атаку. Они педантичны, они учтут плотность нашего огня и огненные ловушки, которые мы только что применили. Они подтянут гаубицы. Поэтому мы должны сделать нечто большее, чем просто героически умереть в этих ямах. Я предлагаю тотально заминировать здесь всё вокруг, пока есть окно тишины. Заложить фугасы под брустверы. А потом, когда враг ворвется в траншеи, накрыть его взрывами прямо на наших бывших позициях!
Федор Ефимович Уткин посмотрел на меня так, словно перед ним стоял диверсант или предатель Родины. Я прекрасно понимал его свинцовые ощущения. Кадровый офицер, этот серьезный и рассудительный человек тоже поддался эмоциям. Его накрыла та обманчивая, пьянящая волна эйфории от вида горящих фашистов, которая сейчас бушевала в измученных сердцах уцелевших советских парней. Отдать эту землю, щедро политую их кровью, казалось ему кощунством.
— Ты уверен в этом? Уверен, что следующий их штурм мы здесь не переживем?
Тон Уткина был сдавленным, тяжелым. Этот упрямый, железный человек категорически не хотел сдавать ни пяди отвоеванной земли. Но я-то отлично знал стратегическую задачу его батальона. И она была выполнена, даже перевыполнена немыслимой ценой! Приказ требовал от него любой ценой сдерживать механизированные катки немцев до вечера восемнадцатого августа. Сейчас шло уже девятнадцатое. Мы подарили фронту лишние сутки. Изувеченные, деморализованные немцы явно не смогут прорваться в Гомель сегодня до заката. А это значит главное — стратегическая эвакуация города продолжится. Эшелоны будут уходить на восток.
В той, иной, известной мне реальности при отступлении из Гомеля в страшной спешке забывали целые склады, а исправную технику бросали прямо в центральном городском парке. Но в этот раз, благодаря выигранному нашим батальоном дню, через реку Сож будет перевезено гораздо больше имущества.
Больше солдат и кадровых офицеров успеют перебраться на южный берег. А значит, они избегут страшных котлов и не попадут в плен, как это было в моей настоящей истории. Следовательно, в рядах Красной Армии останется больше обстрелянных, злых бойцов, которые продолжат сопротивление. И, возможно, тогда враг будет остановлен не только под Москвой. Быть может, уцелевшие здесь опытные части помогут отбросить германские силы дальше Ржева и Вязьмы, не допустив той грядущей чудовищной мясорубки.
— Думаете, Федор Ефимович, мне самому хочется оставлять эти окопы, которые мы с таким кровавым потом рыли? — Я тяжело шагнул к брустверу. — Нет. Но посмотрите на это поле, — я широким жестом указал в сторону перепаханной пустоши возле Старой Волотовы, сплошь усеянной серыми телами убитых немцев. — Нам нужно сберечь силы. Мы обязаны оставить в первой траншее только тонкую цепочку заслона — смертников, которые будут способны создать иллюзию плотности огня, сопоставимую с присутствием всего полка. И эти бойцы должны заранее, с закрытыми глазами, знать пути отхода. Потому что всё остальное пространство мы должны тотально заминировать. Фугасами, растяжками, минами — неважно. Спрыгнув в пустые окопы, немцы должны взрываться здесь столь часто, насколько это вообще физически возможно. А наши снайперские группы залягут вон там, на господствующем холме на окраине деревни, и будут методично бить их на выбор.
— Снайперские группы?.. — медленно, словно пробуя на вкус незнакомый тактический термин, повторил Уткин.
Возможно, я снова ляпнул лишнее, опередив время. Скорее всего, в августе сорок первого Красная Армия еще не использовала массированный снайперский террор в виде слаженных, автономных отрядов. Я точно знал, что такие специализированные группы стрелков-охотников будут массово сформированы только в руинах Сталинграда, и уже этот успешный опыт распространится на все фронты. Но почему бы не применить эту убийственную тактику прямо сейчас?
— И где же ты мне столько метких стрелков найдешь? — горько усмехнулся комбат, оглядывая наши поредевшие порядки.
— А много и не надо. Достаточно собрать хотя бы две мобильные группы. В каждую — по семь снайперов, двоих автоматчиков для ближнего боя и охраны, одного пулеметчика в прикрытие и одного корректировщика, который заодно будет вести счет пораженным целям. Неужели в батальоне не наберется два десятка человек?
— Наберется, — Уткин задумчиво потер небритый подбородок. — У меня в штабе где-то даже лежат списки метких стрелков, которые мне передали товарищи из НКВД и Осоавиахима. Есть парни, которые до войны в тирах сутками пропадали, на значок «Ворошиловского стрелка» сдавали, оптику знают как свои пять пальцев…
— Вот таких мне и надо, Федор Ефимович! И как можно быстрее отправьте их ко мне, — горячо сказал я. — Мне нужно хотя бы в теории, на пальцах, объяснить им специфику: в чем реальная сила и в чем главная слабость таких автономных единиц. И вот тогда мы сможем очень долго и малой кровью сдерживать врага. Даже если немец не рискнет снова бросить танки, его атакующую пехоту мы будем выкашивать этими двумя группами десятками.
Немцы, как мы и предполагали, в немедленную повторную атаку не пошли — зализывали раны. Мало того, над полем боя повисло то самое жутковатое спонтанное перемирие. Никаких гласных договоренностей, разумеется, не было, но враг дал короткую передышку нашим бойцам. Красноармейцы поползли на нейтральную полосу, собирая трофейное оружие прямо из-под носа у фашистов. Тащили в окопы прежде всего пулеметы и автоматы, хотя последние, с их высокой скорострельностью, на мой взгляд, идеально пригодились бы уже для глухой обороны непосредственно в условиях плотной городской застройки.
А чуть позже со стороны немецких позиций показались их похоронные команды. Они шли открыто, намереваясь забрать своих убитых и раненых. Словно бы договорились забрать своих.
В голове мелькнула мысль: как правильно поступить в этой ситуации? Они же вроде бы дали нам спокойно собрать оружие. По негласному солдатскому закону следовало ответить тем же благородством.
Но нет. Хрен им, сукам! Война сорок первого года была слишком страшной, слишком бескомпромиссной для рыцарских жестов. Уткин, сжав челюсти, поднял бинокль, холодным взглядом оценил количество вражеских санитаров на открытом пространстве и отдал безжалостный приказ: открыть шквальный пулеметный огонь по всем, кто осмелился выйти на поле.
— Я бы дал им спокойно собрать своих мертвецов, — хрипло произнес Уткин, мрачно глядя на то, как под нашим пулеметным огнем падают на нейтральной полосе вражеские санитары. — Дал бы, если бы не понимал отлично, для чего именно они расчищают поле. Попробуй-ка прогнать танки в атаку по земле, когда она усыпана горами трупов. Гусеницы вязнут в мясе. Не говоря уже о том, что этот жуткий пейзаж наглядно деморализует их свежие резервы и отбивает всякое желание продвигаться вперед. Так что пусть те из фрицев, кто еще остался в живых, сидят в своих окопах и любуются на гниющие тела товарищей. Помогать им прибираться я не позволю.
И эти жестокие аргументы были абсолютно небезосновательны. Играть в рыцарские политесы с немцем в сорок первом было неприемлемо ни в какой форме. Да, они позволили нам собрать трофейное оружие. Но свое искреннее русское «спасибо» мы скажем им исключительно тогда, когда это самое оружие начнет щедро посылать убийственные свинцовые приветы самим же нацистам.
Нет, никакого протеста не было. Так их, гадов! Я даже зевал, смотря на то, как подстреленная немчура ползла обратно с поля.
Вообще, мой сон в эти дни стал в высшей степени рваным и беспокойным. Бывают на войне моменты, когда над человеком довлеет такая абсолютная усталость, что можно спать стоя, привалившись к стенке траншеи. А теперь, когда тупая измотанность от долгих лесных переходов испарилась, организм перешел в режим выживания. Я спал урывками, по полтора-два часа каждые шесть часов. Но на постоянном адреналине парадоксальным образом чувствовал себя неестественно бодрым и решительным.
Цифры потерь. Сухие штабные цифры. За ними, конечно же, стояли искалеченные судьбы живых людей. Вот только если прямо сейчас начать вникать во все кровавые подробности — кто потерял друга, кто брата или отца, — никакого рационального отношения к войне не останется. Эмоции убьют рассудок. Чтобы оплакивать павших, нужно найти время. А сейчас его катастрофически нет.
Поэтому, когда комбат Уткин и спешно прибывший на наш участок командир полка подполковник Матюшин при свете коптилки слушали отчет о потерях, озвученная цифра в пятнадцать-семнадцать процентов личного состава прозвучала почти как триумф. В реалиях августа это говорило в пользу того, что мы не просто выстояли, а справились со своей задачей блестяще.
— Но фашистов-то мы побили куда больше, — глухо констатировал Уткин. — Думается, на двух участках обороны не меньше трех тысяч они здесь потеряли.
С точки зрения строгой арифметики это наверняка было некоторым преувеличением. Хотя глаза, когда мы осматривали поле боя сквозь оптику, упрямо подсказывали цифру и в пять тысяч. Немецкие тела лежали массово, порой образуя целые жуткие завалы: одни — обугленные до неузнаваемости, иные — страшно искореженные взрывами.
Матюшин тяжело оперся о дощатый стол.
— Ко мне прибыл делегат из штаба Двадцать первой армии. Приказано отходить к своим… Поразительно, — с глубокой горечью произнес подполковник. То, что любой малодушный трус воспринял бы как подарок судьбы, кадровый офицер считал личным оскорблением.
Его отзывали за реку. Вообще штаб отзывал практически всех старших офицеров, которые чудом держали эту изломанную линию обороны. Еще перед совещанием Уткин тихо спрашивал, готов ли я прямо сейчас оставить позиции и отправиться к спасительной переправе на Соже. К той самой переправе, которую немцы, что удивительно, так и не смогли разбомбить. Видимо, зенитчики так основательно надавали по соплям их хваленым «лаптежникам», что люфтваффе взяли паузу и собирались с мыслями.
— Я должен уйти. Приказ. Старшему комсоставу — приказ жесткий и обсуждению не подлежит. Младший комсостав остается на свое усмотрение, для организации арьергарда, — тяжело роняя слова, сказал подполковник.
Он поднял воспаленные от бессонницы глаза и посмотрел прямо на Уткина, на меня и на сидевших рядом капитана со старшим лейтенантом, приглашенных на это мрачное совещание.
— Для меня было великой честью сражаться плечом к плечу с такими героями, — голос подполковника Матюшина на мгновение дрогнул, но он быстро взял себя в руки, оглядывая наши уставшие, закопченные лица. — И знайте: если вы когда-нибудь услышите по сводкам про Двадцать первую армию, которая ведет тяжелые, кровопролитные бои с фашистами… знайте, что она не разбита. Она обязательно перегруппируется, дооснастится свежей техникой, пополнит ряды и обязательно вернется сюда. Вернется, чтобы освободить этот город! — твердо закончил он.
Наверное, если бы какой-нибудь лощеный идеологический работник в благополучном позднем Советском Союзе или сытый политик времен Российской Федерации произнес эти пафосные слова с трибуны, его бы сочли бездарным лицедеем, актером-неудачником. Там, в моем далеком будущем, люди просто разучились верить в подобные речи, разучились их слушать без ироничной, циничной ухмылки.
А здесь… Здесь, в пропахшем махоркой, порохом и немытыми телами сыром блиндаже, в августе сорок первого года, от этих простых слов к горлу подступал жесткий ком. Атмосфера установилась такая, что звенела в ушах, а на воспаленные от бессонницы глаза наворачивались злые, сухие слезы. Подполковник и отозванный с ним капитан прощались с нами, отправляясь вдогонку за отступающими штабами Двадцать первой армии.
И это, стиснув зубы, приходилось признать правильным. Кадровой, регулярной армии, чтобы выжить и победить, была жизненно необходима та самая офицерская — пусть официально в РККА она пока называется командирской — кость. Крепкая, не сломленная первыми поражениями, уже понюхавшая пороха и понявшая цену крови.
И кто его знает, может быть, этот подполковник, когда будет выстраивать свою следующую линию обороны где-нибудь восточнее, обязательно вспомнит наш опыт. Усвоит то, как именно сегодня мы разбивали немецкие цепи. Может, в его полках больше не будет этих смертоносных, бессмысленных индивидуальных ячеек, в которых танки заживо хоронят бойцов. А появятся грамотные сплошные траншеи, глубокие «лисьи норы», надежные системы перекрытых блиндажей и замаскированных дзотов.
Матюшин ушел, тяжело ступая по скрипучим земляным ступеням. Мы же, оставшиеся в арьергарде, молча разлили по таре. Кто в граненые стаканы, кто в помятые алюминиевые кружки. Выпили залпом то ли спирт, то ли трофейный французский коньяк — сейчас было уже не разобрать. Нервное истощение и запредельный уровень адреналина довели организм до такого состояния, что крепчайший напиток, который в мирное время обжег бы все нутро, провалился в желудок, словно в пустую яму. Как обычная колодезная вода. Ни вкуса, ни запаха.
— За работу, товарищи командиры, — сухо и жестко закончил короткое совещание Уткин, смахнув с губ капли алкоголя. — Задача, которую штаб ставил перед нами, выполнена с честью, и даже перевыполнена. Но это отнюдь не означает, что мы собираемся сдавать позиции без боя и просто бежать за реку. Считаю в данных тактических обстоятельствах организацию злой, мобильной обороны единственно верным решением. А уцелевших людей мы сохраним.
Комбат обвел нас тяжелым, потяжелевшим взглядом.
— И поэтому я сейчас поручаю всем присутствующим немедленно произвести строгую перепись личного состава. К вечеру мы должны направить эти списки в городской отдел НКВД — для официального зачисления наших бойцов в формирующийся Гомельский партизанский отряд и в городское подполье. Война для нас не заканчивается. Она просто уходит в тень.
Конец книги.
Товарищи. Проект не закрывается. Но для написания следующей книги нужно немало исследований. Так что, как обычно, чтобы за первой книгой, шла вторая, не выйдет. Но этот свой гештальт я обязательно закрою.
Спасибо вам всем!