Толстый звонкий ельник здесь господин. Дерева-гиганты, неприступные и мрачные, молчаливые, веками держатся друг за друга руками густой хвои и никого к себе не подпускают. Не пройти здесь человеку.
Зацарапают его деревья, обдерут и изнурят. Завязнет, потеряется его крик в непроходимых еловых дебрях, под черными вековыми кронами, запутается в игольчатой паутине сине-седого лапника. Боится заходить сюда лось. Отхлещут его елки по глазам и животу, настегают и ничем не накормят, прогонят.
Здесь живет рысь. Это ее владения.
По брусничным угорам, по канабристым буреломам проходят никому не видимые ее охотничьи тропы. В вечерние сумерки, когда зубья елок на западной стороне проглотят последние солнечные блики, в черной хвое зажигаются ее кошачьи глаза. В них отраженье последнего трепета птичьих крыльев, быстрых теней зайцев, белок и куниц. Встреча с тускло-зеленым немигающим гипнотическим светом рысьих глаз – неминуемая смерть для них.
Любимый вид ее охоты – это засада. Часами может она неподвижно лежать на суку над оленьими водопойными тропами, поджидая отставшего от матери детеныша, старого, уставшего от жизни или изнуренного болезнью оленя. Быстрый упругий прыжок, короткая борьба – и животное с прокушенной шеей в смертных судорогах рвет копытами молодой можжевельник.
Линяющие в начале лета в крепях глухари – особое лакомство для рыси. Немогущие летать из-за вылезших из крыльев самых сильных маховых перьев, ослабшие в ликовании и драках на весенних токах, они скрываются в уединенных, непроходимых для человека таежных урочищах.
Но от рыси им не скрыться. Из-за непросветных елок она подкрадывается бесшумно, ее мощные длинные лапы не издадут и малейшего звука: когти спрятаны в толстые подушки. Все тело вытянуто и напряжено, голова плывет над самой землей, уши насторожены, глаза блестят – кошка крадется.
Последнее, что видит безмятежно кормящийся глухарь, – это огромная серая молния, метнувшаяся в него из-за дерева. Самая легкая зимняя добыча рыси – косачи. В предвечернее время они собираются стаями на березах, растущих по краям полян и опушек, и, шумно хлопая крыльями, ссорясь друг с другом, набивают зобы отвердевшими от мороза почками.
Полузарывшись в снегу, рысь смотрит на их игры и драки из леса, глаза ее умиленно жмурятся в предвкушении скорого ужина. Когда настают сумерки, косачи затихают, некоторое время сидят нахохлившись, а потом один за другим срываются с берез в рыхлый глубокий снег.
В снегу они ночуют.
Рысь подходит к косачиным лункам, когда на лес упадет темнота. Света ей не нужно. Она подойдет «с подветра» и найдет птиц по запаху. Косач-жертва спит в снегу безмятежно, чувствуя себя в полной безопасности. Услышав над собой шорох, он проклевывает головой снежную замять, и тут же на нее неотвратимо-молниеносно опускается мощная звериная лапа с растопыренными когтями-крючьями.
Еще рыси нравится зимними ночами караулить зайцев-беляков. Глупые, они ходят к кормовищам по натоптанным тропам, и выследить их несложно. Чтобы не отпугнуть зайцев своим запахом и следами, рысь подбирается к тропе верхом, со стороны, противоположной ветру, по веткам близстоящих деревьев и затаивается на крепком суку над самой тропой. Опять горят вожделенным охотничьим блеском в темени леса рысьи глаза. Вот и заяц, настороженный, прядающий ушами, стремительный. Рыси остается только прыгнуть на глупышку с двух-трехметровой высоты. И опять раздается и теряется в путанице ночного холодного леса короткий плачущий крик.
Иногда рысь промахивается, и ошалевший от страха заяц, петляя и кувыркаясь, уходит из-под ее когтей, но кошка и не гонится за ним. Она переходит на другую тропу и вновь затаивается. Придет к ней и другая добыча.
В конце зимы у рыси был гон. Из Кряжистого бора к ней приходил старый ее друг, кот, и они прожили бок о бок целый месяц. Вместе охотились, играли, ласкались. По вечерам, испытывая необычайную нежность к коту, рысь, сладострастно урча, лизала горячим языком его шкуру, ластилась и старалась всячески ему угодить.
Кот отвечал ей тем же. Потом привязанность к коту прошла, и рысь его прогнала. Кот старался продлить дружбу, пытался заигрывать, мурлыкая; терся боком о дерево, под которым лежала охладевшая к нему рысь. Ему не хотелось ее покидать. Но рысь дружбу отвергла и даже дала коту взбучку. Кот обиделся и ушел, не дав ей сдачи. В природе самцы редко обижают самок. Чаще бывает наоборот.
В мае у рыси родилось двое котят.
Первые дни мать никуда не отходила от них, слепых и беспомощных. В логове, под выворотом огромной, уроненной ураганом сосны, она вылизывала их тоненькие шкурки, согревала маленькие тельца своим теплом, кормила молоком. Наевшись, рысята подолгу спали, уткнувшись мордочками в материнский живот и прижавшись друг к другу, поэтому рысь не могла никуда отойти, чтобы поохотиться и поесть самой. После рождения детенышей она сильно похудела и ослабла, вместе с молоком рысята высосали из нее много сил.
На одиннадцатый день у маленьких рысят прорезались глаза, и рысь смогла наконец уходить от них, чтобы подкормиться хотя бы мышами. Но уходить можно было лишь ненадолго. Открыв глаза, ее дети увидели распахнувшийся перед ними мир, этот мир увлекал их от логова, и за ними требовался настоящий присмотр.
Познавание мира скоро кончилось бедой для одного из рысят. Когда мать была на охоте, его, отошедшего от логова, придавило комлем упавшего с сосны тяжелого сука, сорванного порывом верхового ветра. Когда рысь нашла его, детеныш уже не дышал. Второй рысенок бегал вокруг матери, тормошил погибшего братишку, приглашал поиграть с принесенной матерью еще живой мышью. На берегу лесного ручья рысь выкопала яму, бросила в нее детеныша и завалила землей.
Звери не умеют считать. О погибшем сыне рысь скоро забыла, ведь у нее оставался рысенок, ее дитя, его нужно было кормить, натаскивать, растить, а значит, вековечный закон материнства не был истреблен.
Ах, как красив, грациозен и смышлен был ее сын! Длинноногий и сильный, он, одномесячный, уже сам поймал первую мышь и принес ее, задушенную, к матери. Та, обнюхав и убедившись, что минуту назад мышь была живой, одобрительно потрепала рысенка по загривку и легко ударила мягкой лапой в бок. Рысенок упал и в детском восторге закатался по брусничнику, смешно выгибая длинное плотное тельце. Еще через месяц мать научила рысенка искать гнезда птиц, и он освоил эту сложную лесную науку быстро. Черные кисточки его длинных ушей, словно маленькие молнии, мелькали средь летней зелени, и молодые нерасторопные птенцы то и дело оказывались у него в пасти.
В конце лета рысь решила, что пришла пора показать сыну охоту на заячьих тропах.
Азартная и, как правило, успешная, она должна была понравиться сноровистому рысенку.
Рысь отвела детеныша на клеверные луга, где после июльских сенокосов стояли наваленные людьми высокие кучи сухой травы. Эти кучи, утыканные длинными жердями, развевали по лесу дурманный запах вяленого разнотравья и привлекали к себе множество зайцев. Пьяные от хмельного клеверного аромата длинноухие зверьки забывали об опасности и были легкой добычей.
…Рысенок сидел на суку над заячьей тропой вместе с матерью и немного дрожал от возбуждения. Но когда появился первый заяц, весь напрягся, вытянул шею, подобрал передние лапы, будто сам намеревался прыгнуть за добычей. Мать, испугавшись, что в охотничьем азарте сын и в самом деле прыгнет и поранит себя в борьбе с зайцем, едва слышно, но грозно мурлыкнула на него и прыгнула сама.
Рысь промахнулась.
Заяц, почуяв что-то, резко скакнул в сторону и заметался по кустам. В другой раз рысь не стала бы его преследовать, чтобы не тратить впустую силы, но сейчас на нее глядел ее сын, будущий сильный и ловкий кот, которого надо было научить искусству охоты. Рысь бросилась за зайцем, петляющим, вертким, и, хотя тот, видно, хорошо умел уходить от погони, настигла его в мелком березняке перед болотной ручьевиной. Она вовремя разгадала маневр зайца, перекинулась через завал и, прыгнув наперерез, перехватила зверька прямо на лету: когда тот был в воздухе, ударила лапой и подмяла под себя. Жаль, что этого не видел ее сын, он восхитился бы матерью…
Когда рысь с зайцем в зубах двинулась в обратный путь, в стороне, где остался ее сын, раздался сильный грохот, и она бросилась вперед что было сил.
Охотника она почуяла еще на подходе. Двуногий стоял под деревом, где она с рысенком караулила зайцев. Рысенок лежал теперь на земле. Охотник поднял его и положил в корзину. Он постоял немного, забросил корзину за спину и пошагал прочь.
Рысь стояла за елью. Пахло едким и вонючим дымом, охотником и кровью.
На море – погодушка. «Полуночник», нагулявший на просторе силу, буянит уж второй день: рвет на мелководьях водоросли и кучами вышвыривает на берег, ломает на семужьей тоне колья, замывает песком залудье. Сейчас отлив. Несмотря на прибойный ветер, вода, как и полагается в новую луну, крепко оголила песок, и ветер не в силах донести ударные волны до кромки берега. Он в злобе бьет взводни об оголившиеся песчаные «кошки», об обнажившиеся рогастые гранитные бакланы. А на самом берегу – тишь и бескрайняя широченная полоса гладкого мокрого песка, утрамбованного морем до асфальтовой плотности.
Шурка Юдин дожидался этого отлива со вчерашнего вечера. Утром, когда вода «запала», он аккуратно положил в длинный, специально приспособленный пестерь две бело-серебристые рыбины, повесил на плечо дробовик и пошел к Лизке. Лизка работала мастером рыбообработки на приемном пункте в двадцати с лишним километрах от деревни, и рыбаки пойманную семгу относили ей. Была она пятидесятитрехлетней старой девой, рябой, угловатой и неказистой лицом, жила на пустынном морском берегу в отрыве от людей как бы даже с охотой.
Вместе с ней выезжали каждую весну на рыбоприемный пункт две маленькие собачки-сучки какой-то малохольной тощенькой породы, вредные, крикливые и недоброжелательные к рыбакам. Лизка по какой-то причине не подпускала к своим собачкам кобелей, когда приходила к ним пора, закрывала сучек в избу и кидала в кобелей каменьями. Это обстоятельство было популярной темой бухтин рыбаков Летнего берега Белого моря и передавалось из рассказа в рассказ с новыми интерпретациями. Но все мужики были единодушны в одном: «Вот зараза, ни себе, ни другим…»
От всех подковырок Лизка отъедалась бойко, всегда к месту вворачивала какую-нибудь байку относительно самого подковырщика или его жены, и рыбаки остерегались связываться с Лизкой. Но Шурку она побаивалась: был он верток, ухватист, отчаян и удачлив. А словесную перекидку вести с ним было просто невозможно: ему слово, а он – пять, да все едкие, занозистые, острые, как тройники на тресковых переметах.
Вот опять… Собачки, издалека увидев Шурку, злобно залились лаем, бросились к нему навстречу Лизка, собиравшая водоросли, выпрямилась, поглядела на приближающегося мужика из-под ладони-козырька: «Лешой несет опять шалопута!»
Не уделив собакам никакого внимания, Шурка уже на подходе начал ерничать: стянул с головы замызганную, неопределенного цвета кепку, прямо с пестерем на плечах бухнулся на колени, криво склонил раннюю, всю в белых редких волосиках, лысину, заприплакивал:
– А и матерь ты наша, иже еси на небеси, Лизавета Сазоновна, не дай ты сгинуть в нечистоте, окоростилось тело мое младое…
Шурка положил на песок ладони, поднял худое, в рыжей щетинке, лицо, скорбно глянул на Лизку. Та не выдержала, отвернулась, сплюнула:
– Заприхилялся опять, галюзина!.. Дак чего надоть-то ишо?
– Пусти в баньку, Лиза, запаршивел не то.
– Всю жись такой… – попыталась взять инициативу Лизка. Шурка этого выпада будто не заметил.
– Младая жена, боюсь, в постельку не пустит.
Лизка всплеснула руками, развеселилась:
– Хто тебе рад-то? Хто жена така красава?
Маленькие, избитые ветрами глазки Шурки заблестели.
– Дак ты же ето, ты ж, Сазоновна, радема ты моя! По тебе скучаю ноченьки-и длинны-и-и. Дай поцелую, а?
И впрямь полез к ней целоваться. Лизка сгребла с песка пук мокрых водорослей и кинула в подступающего Шурку, побежала к складу, запричитала вроде бы с обиженной, но явно одобряющей Шурку интонацией:
– Срамник ты проклятой, не стыднова ему, а?
Негромко, про себя, хихикая, она открыла дверь рыбного склада и приняла у Шурки рыбу.
И все время, пока взвешивала и определяла сортность, выписывала квитанцию, была в хорошем настроении и называла Шурку «галюзой». У одной рыбины около спинного плавника была сбита чешуя, и в другоразье Лизка обязательно придралась бы к этому, приняла бы вторым сортом, Шурка и его напарник по тоне Мишка Колюха были уж готовы к этому, но рыба вдруг получила первый сорт… Кто их разберет, этих женщин?..
Обратно Шурка решил возвращаться не берегом, а лесом: не зря же таскал ружье, вдруг да встретятся рябишки. Можно будет на вечер куснуть мясца. Рыба, как ни свежа, а приелась уж.
Дорожка шла вдоль пологого невысокого угора по цветастому разноликому лесу. Ветер пошумливал где-то сверху в вянущих к осени листьях, но сквозь не обдутые еще пустые кроны к земле пробиться не мог, внизу было тихо.
Вскоре справа показались Кирилловы пожни, которые в этом году косила Шуркина соседка, тетка Клавдия, и Шурка, по обычности, свернул туда: посмотреть, как стоят зароды, проверить, не порушили ли их лоси, не горит ли сено, потом при случае доложить соседке: был, мол, проверил, все нормально. Тетка оценит, угостит, как полагается. А как же!
Зароды были в порядке. Лишь снизу подтыкали зайцы. Ясное дело – пожни-то клеверные, для ушастых любимое дело. Вокруг в траве темнели коричневые шарики.
Из-под ольхи, что росла за вторым стогом, будто ударил неожиданно взрыв – взлетел на деревья выводок рябчиков. По виду все нагулянные уже, взматеревшие.
«Вот вы где!» Шурка четко выследил, куда сел один из них, на какую елку, взвел курок «ижевки», стал подкрадываться. Но рябчик, маленькая пестрая курочка, – это же хамелеон какой-то! Только отвел глаза, он и исчез. Вытянулся в густоте веток, сам стал как неприметный сук. Ищи его опять, разглядывай…
Взгляд Шурки натолкнулся на какое-то округлое утолщение, которое было, правда, на другой елке, но и ближе. Разглядел и обомлел: на него исподлобья настороженно глядела в упор большая серая кошка, положившая голову на вытянутые по суку передние лапы. «Во котяра! Откуда он здесь?»
Уши у кошки, сложенные, загнутые в стороны, заканчивались длинными черными кисточками, и Шурка, вспомнив наконец, у кого могут быть такие кисточки, сообразил: рысь! Сомнений, стрелять или не стрелять, не было, мелькнула только мысль: заберет ли дробь? Мелковата все-таки. Не прыгнула бы, зараза, подраненная-то!
Но когда он выстрелил, рысь, как мешок, свалилась и в конвульсиях замолотила по воздуху лапами.
«A-а, крепко зацепило», – обрадовался Шурка, но подходить сразу не стал, быстро перезарядил на всякий случай ружье. Наставил опять на зверя: вдруг оживет да прыгнет? Однако рысь вскоре затихла, и Шурка осторожно, вглядываясь в неподвижного зверя («Эк, когтищи!»), приблизился вплотную, тронул стволом его живот.
«Кажись и правда каюк ей!» – подумал Шурка, но притронуться долго еще не решался, вглядывался в оскаленную пасть: вдруг да шевельнет зубьями?
Наконец, опираясь на ружье, наклонился, вытянул руку и двумя пальцами рывком дернул рысь за шерсть. Как от угольев, откинул руку назад. В щепоти остались длинные темные волоски.
«Линяет», – разочарованно и с невольным возмущением пробормотал Шурка и только теперь разглядел вдруг, что рысь-то вроде маловата по размерам, чересчур угловата и тоща. Раздражения у него прибавилось: «Рысенок!.. Шкет, а тоже по деревьям надо лазить, на человека прыгнуть хотел, может… Сидел бы где-нибудь в яме да сиську сосал, а тоже – надо…»
Мысль о том, что где-то рядом может таиться мамаша этого зверёныша, будто плеснула на спину ковшик холодной воды. Он пополз струйками, пузырчатый, корежисто-гадкий. Почудилось, что хищные ненавидящие глаза вцепились ему в спину. Шурка невольно резко оглянулся, прошарил взглядом обступившие его деревья…
«Да не-е, выстрел был, с ружьем я, не подошла бы она, боится… зверь ведь», – успокоил себя маленько Шурка и подумал: «Дак я шкета-то куда? Ни шкуры, ни мяса…»
С другой стороны, бросать тоже было жалко. «Колюху удивлю… А и кто в деревне рысь убивал, а? Кроме Шурки Юдина! Всех удивлю…» Последняя мысль ободрила и просто-таки взволновала, Шурка поднял рысенка за заднюю лапу, бросил в пестерь и пошагал на тоню.
«Зачем двуногому ее сын? Зачем он унес его с собой? Почему рысенок не сопротивлялся? Что случилось с ним?» – Рысь, встревоженная, вся в мелкой дрожи, глядела на уходящего охотника, затем подошла к месту, где лежал рысенок, и отпрянула от острого запаха крови.
Это была кровь ее сына!
«Рысенок ранен! Куда унес его охотник?»
Рысь никогда не отважилась бы бежать по следам двуногого. Страх перед его запахом передался ей от предков. Такая встреча всегда несла великую опасность.
У живущих в лесу диких кошек, самых ловких хищников, совершенных по совокупности великих качеств – красоте, быстроте и силе – не было достойных врагов – так предназначено самой природой. Сильнее только росомаха, волк и медведь.
Но никто из них в самый лютый голодный час не отважится напасть на рысь.
Загнанная в угол, полуживая, лишенная надежды на спасение, она не сдастся, не предаст звериную свою честь и до последней смертной минуты будет рвать соперника своими страшными когтями.
Двуногий сильнее, хитрее и коварнее всех их – и медведя, и волка, и росомахи; он может победить любого зверя, с ним нельзя встречаться в лесу – рысь знала это от предков. Но она побежала за охотником, позабыв о страхе. Рысенок, ее детеныш, совсем еще глупый и несмышленый, ничего еще не знающий об охотнике, о его повадках, не уберегся и попал в беду «Что с ним?»
Некоторое время рысь бежала позади охотника, и в чуткий ее нос бил его запах, мучительно-острый, мутящий сознание оттого, что, страшный и отталкивающий, он был смешан с родным для нее, теплым и живым, запахом рысенка.
Охотник ни разу не заметил ее, хотя часто и резко оглядывался: она держалась в отдалении, а глаза у двуногого были слабее.
Чтобы все же не быть обнаруженной, рысь побежала вдоль тропинки по лесу, но, когда охотник скрывался за поворотами, выбегала опять на дорожку и внимательно все обнюхивала: проверяла, не освободился ли от охотника ее детеныш?
Рысенок почему-то не мог выскочить из корзины, в которой его нес двуногий, и рысь решила заглянуть в эту корзину, чтобы помочь как-нибудь сыну или дать ему сигнал опасности. Решение было связано со страшным риском, но, движимая материнским инстинктом, она поборола страх…
…Рысь еще больше вытянулась на суку осины, когда охотник вышел из-за поворота, и, напрягшись, затаив дыхание, глядела, как он приближался, постоянно поворачивая голову в разные стороны. Это было хорошее место для наблюдения: дорожка, по которой двигался двуногий, пролегала прямо под ней.
Но рысенка она так и не увидела.
Двуногий на подходе ее все же заметил, резко остановился, что-то по-своему закричал, поднял вверх какую-то палку, из нее вылетел огонь.
Опять раздался страшный грохот…
Рысь спрыгнула на землю и метнулась в лесную чащу.
В рыбацкую избу Песчанку Шурка влетел как очумелый. Весь взъерошенный, встревоженный и загнанный, он скинул в сенях пестерь и, не снимая ружья, ввалился в дверь разом, будто клуб морозного воздуха. Так, с ружьем на плече, бросился к койке, сел на край и уставился на дверь. Разбуженный им Мишка Колюха приподнялся на локте и, полусонный, ничего не понимающий, глядел со своей койки то на Шурку, то на дверь. Вид у Шурки был совершенно растерянный и испуганный, словно в дверь должен был вот-вот ворваться кто-то злой и враждебный, чтобы наделать беды. Сейчас напарник его явно не разыгрывал, и Мишка заволновался и прямо-таки струсил.
В дверь никто не врывался. Но Шурка не успокаивался. С ружьем в руке он подошел, как бы даже подкрался к окошку, что глядело в лесную сторону, сначала направил в него ружье, потом выглянул сам.
Мишка заволновался еще сильнее…
– Ты чево, Саша, а?
Шурку он в жизнь не называл Сашей из-за чрезвычайной его вредности и въедливости, но тут выскочило…
Шурка ответил не сразу, оторвался от окна, поставил в угол ружье, сел за стол, но тревожного взгляда от окошка долго не отводил. Сказал вдруг, как оглушил:
– На меня рыси напали.
Разлеживать на койке Мишка больше не мог, от Шуркиных слов он вскочил, плюхнулся на лавку,’ аж заикнулся:
– Ни-ни хрена себе…
– Вот и ни хрена. Убил одну… В сенях вон…
Мишка почему-то на цыпочках подобрался к двери, выглянул, ошалевший от таких дел, увидел зверя в пестере, дернул к себе ручку, отшатнулся, заохал осипшим вдруг голосом:
– Ой, Саша, ой ты! А не живая, а?
– Да не, говорю, кокнул, – устало ответил понурый Шурка и махнул рукой.
Мишка отдышался, взял на всякий случай топор, отрывисто глотнул воздуха и вышел в сени. Какое-то время он повозился там, потом зашел в избу, присел на чурбан у печки, помолчал. Успокоился.
– А сколько их было-то? Этот-то кабуды котенок.
– Ничего себе котенок! – Шурка возбужденно хмыкнул. – А с дерева на меня прыгнуть хотел. Пришлось стрелять. Потом иду, зырюсь на деревья с перепугу-то, а ишшо одна, как собака здоровишша, на суку сидит, чуть не над самой башкой, тоже скакнуть хочет.
Колюха чувствовал, что Шурка в чем-то врет. «Надо же, рыси на него напали! Сроду такого в деревне не было. Но страх у Шурки неподдельный, это точно, да и рысенок в пестере. Что-то произошло, значит».
– Дак что ж ты другую-то не подстрелил?
– Ишь смелой какой! «Не подстрели-ил», – Шурка до обидности похоже умел передразнивать Колюху. – Сам-то стал бы пулять «пшенкой», когда она, как теленок, а когтяры – во! – Для убедительности Шурка растопырил свои граблистые толстые пальцы. – Стрелял, конечно, да только в воздух.
– А рысь чего? – не без сомнения поинтересовался Колюха.
– Пугнулась, в лес ускочила, зараза.
Михаил представил, как потом шел по лесу Шурка, как боялся, что из-за любого куста на спину может прыгнуть рысь, и испытал к нему невольное сочувствие.
Когда попили чаю и сидели, откинувшись, на койках, Колюха вдруг спросил у успокоившегося Шурки:
– А другая-то, случаем, не мамаша того, что в сенях лежит?
– Какая другая?
– Дак которая прыгнуть-то, говоришь, хотела.
– Не-е, она в другом месте встренулась, километра полтора. – Голос у Шурки дрогнул.
– Ну и што – полтора… Обошла да подкараулила, только бы мильнул Шурка… С еёнными-то зубьями…
– Типун тебе на язык да второй под язык! Ты што? Она ведь не отвяжется теперь!
– А я про што… – поддержал его тревогу, вместо того чтобы успокоить, Мишка Колюха. – За котенка и подкараулить может. Рыси, они злопамятные, читал я…
– «Читал»! – особенно едко передразнил его Шурка. – Ты книжку-то хоть раз видел?
Ночь была лунной. Шурка долго слушал тяжелый, давно уже привычный, но сегодня изнуряющий храп напарника и не спал: ему надо было сходить на улицу.
Но снаружи была ночь, там где-то ходила и искала убитого им рысенка его мать, хищная, огромная, полная желания отомстить…
«Зачем он убил его? Блажь какая, дернул же черт! Сейчас бы спал давно. Смешно! За дверь теперь не выйти…»
По окошкам и стенам гулял немного подтихший «полуночник», посвистывал в щелях, шуршал выбитым из пазов мхом, будто кто-то тихонько скребся и стонал. Жуть!
– Миша, встань, а? До ветру надоть. – Шурка еле растолкал его. Тот наконец поднялся, чертыхаясь и бранясь.
Вместе с ним Шурка вышел на улицу, спустился на берег и устроился в бревнах, Михаил остался на крыльце. Было слышно, как он переминался там и постукивал со сна зубами. Скоро озябнув, крякнул и стукнул дверью – ушел в избу. Шурка остался один.
Над ним выгнулся густо пересыпанный звездными искрами черный августовский небосвод. С юго-востока к нему приклеилась обдутая ночным свежим ветром четко вырезанная двурогая яркая луна. Ущербная, она давала меньше, чем обычно, света, лунная дорожка на море из-за шторма кривлялась и дробилась. Но когда на небе луна, все веселее, и Шурке стало не так страшно.
Он уже собирался уходить, когда на бревно метрах в десяти от него выползла тень.
Ее очертания исковеркала разбитая лунная дорожка, она как раз оказалась фоном, но Шурка на этот раз распознал бы ее и в полной темноте.
Рысь!
Ноги понесли сами, одеться он не успел.
Так и вбежал в избу. Колюха насмерть перепугался и, услышав слово «рысь», вскочил с койки, Шуркиного вида будто и не заметил.
Рысь дала о себе знать почти сразу – заскреблась в дверь. Колюха прибавил в керосинке фитиль и от возбуждения задышал глубоко и часто, Шурка трясущимися руками разломил ружье, вставил в него патрон с пулей, припасенный еще днем. Затаились. Рысь мягко топталась на крыльце и царапала дверные доски.
Михаил и Шурка не поверили своим ушам и переглянулись, когда с крыльца донеслось мяуканье, отчетливое и настойчивое.
– P-разве они, ето, как и к-коты? – от нервного перенапряжения Колюха опять стал заикаться.
– Не-не знай, – не получилось и у Шурки.
Помолчали. Мяуканье стало совсем жалостным. «Мя-а-ай, ма-а-ай…» – вытягивал зверь на крыльце.
– На нашего Левонтия походит вроде, – неуверенно предположил Колюха.
Знаменитый своими размерами сибирский кот Левонтий, принадлежащий Колюхиной тетке Федоре, и впрямь повадился разгуливать по тоням и выклянчивать у рыбаков свежую рыбу. Наведывался в прошлом году и на Песчанку.
…Когда впущенный в избу Левонтий захрумкал в углу рыбными костями, Михаил начал кататься по койке и хохотать над происшедшим, над Шуркиным видом, с которым тот влетел в избу.
Шурка смеялся тоже. Нервное напряжение спало.
С утра «полуночник» слег, уступил море «западу», тот вылизал и утихомирил воду, погнал от берега мелкую рябь. Рыбаки опять заметали семужий невод. С дальней тони в деревню шла «дорка», и Шурка бросил в нее мешок с рысенком. Попросил передать отцу, может, что-нибудь сообразит со шкурой. Поначалу он хотел закопать рысенка в песок, но Михаил отговорил: рысь, говорит, повадится, будет раскапывать. А так: увезли – и концы, стало быть, в воду.
Ночь, звездная, высокая и ветреная, обдала прохладой ранней осени, выветрила острый страх, который породила встреча с человеком. Страх уступил место страсти, неуемному стремлению увидеть сына. Рысь всю ночь провела в логове, где стоял густой, живой запах рысенка, запах их семьи. От нелепости и вероломства произошедшего накануне она не смогла заснуть, только дрожала и в полузабытьи бесцельно бродила вокруг пустого логова.
Утром рысь пошла искать своего сына. Она верила, что сможет освободить его из плена охотника.
Запах двуногого и запах рысенка за ночь выветрился и уже не стоял в воздухе такой терпкой стеной, как это было вчера, но у самой земли, в переплетении листьев, травы и кореньев, он остался таким же сильным и бил по обонянию острой настоянностью, ужасным осознанием того, что родной запах сына и враждебный – охотника, оказались столь близко друг от друга, что смешались.
Потом запах рысенка исчез, остался дух человечьих следов, торопливых, широких, ясно видимых на забрызганной росой тропинке. Дух этот отталкивал и пугал. Рысь старалась бежать не прямо по следам, а вдоль них, боясь только пропустить следы рысенка – он мог вырваться, ускользнуть от охотника и прыгнуть куда-нибудь за кусты…
Следы вывели к морскому берегу. Лес вдруг распахнулся, и рысь невольно отпрянула назад, втянулась в можжевельный куст, притаилась. Неподалеку, у самого моря, стояла изба. Оттуда пахло людьми, жженой смолой, рыбой и нерпой. Эти запахи были здесь самыми сильными, они висели над землей, и даже ветер, дующий из леса в море, не мог их отогнать. Людей не было видно, их шаги и голоса не доносились из избушки.
Вскоре рысь все же разглядела их. Они плавали в лодке неподалеку от берега и были чем-то заняты. Это прибавило рыси решительности. Обойти дом, чтобы попасть на подветренную его сторону и выяснить, там ли рысенок, она не могла: ей пришлось бы выйти на открытый берег, просматриваемый с лодки, поэтому она осторожно выбралась из куста и подползла ближе к избе.
На нее дохнуло запахом сына, отчетливым и долгожданным. Ее рысенок был там, в избе!
Забыв об опасности, забыв обо всем, движимая только неуемной жаждой встречи с сыном, рысь бросилась к избе. Запах рысенка струился из щелей входной двери. Она ударила ее телом, но дверь, упругая и скользкая, только заскрипела. Рысь, призывно, с пристонами, урча, стала царапать и бить дверь лапами, но та не поддавалась. Сознание рыси мутил и снова кидал ее на преграду запах рысенка, такой родной и такой сильный… Дверь не поддавалась.
Распаленная этими прыжками, рысь вдруг резко остановилась, когда за дверью ей почудились шорох и… мяуканье. Она замерла. Мяуканье, жалобное, ударило по ушам.
Это мяукал не ее сын! Он плакал не так. Но кто же это там, за дверью, рядом с рысенком?
Рысь узнала, чей это голос. Там, в избе, прятался кот, который живет с двуногим. Что он сделал с ее сыном? Рысь бросилась опять на дверь. Сейчас она изорвет его…
Но со стороны берега раздались звуки, которые заставили ее опомниться и отступить. К избе подплывала лодка, в ней сидели двое людей.
Когда они вышли на берег, рысь огромными махами добежала до первых кустов, легла за одним из них и оттуда стала следить за людьми.
Теперь она знала точно, где находится рысенок.
– Шурка! Не стыднова ему, а? Тёту так стречать!..
Шурка и в самом деле не слышал из-за навалившейся дремы, как подкатила к тоне легкая трехсильная дорочка. Михаил его не разбудил: ушел, видать, в лес за кольями. И вот! Пересуду теперь будет…
«Родну тёту сын-от твой не стретил, Матвейч, икотник…» Ну и так далее… Да и действительно, время-то, па-ужна скоро…
Он вскочил с койки, подраил глаза рукавом, а тетка, родная сестра его отца, уж к избе подходит. Как подкралась. Шурка скакнул на крыльцо, изобразил на сонном лице, какую мог, радостную улыбку, притворно-дружелюбно завыплакивал:
– Зра-а, тёта, здра-аст!
У самого крыльца Оксенья Матвеевна, хоть и не больно-то нагруженная (две корзины-нагрузки в локтях, считай, пустые: в одной – ручка-ухватка для сбора брусники, в другой – белый узелок с хлебом), заступала тяжело, запереваливалась, будто только-только выкарабкалась из бесконечных канабристых болот. Устала, мол, сил нет, а племянник-то и не поможет.
И Шурка, поддержав эту нехитрую игру, еще больше заторопился, шаркнул сапожищем, стал спускаться к тетушке.
Он сделал шага два, не больше, как в дыре под нижним венцом что-то шумно зашабарчало, заколотилось, и, когда он и Оксенья Матвеевна поглядели разом на дыру, оттуда выметнулась и пронеслась между ними огромная рыже-белая молния.
Шурка и тетушка непроизвольно глянули ей вслед и увидели, как на некотором расстоянии молния оформилась в скачущего от них зверя: то ли собаку, то ли кого-то еще. Зверь скоро нырнул в кусты и исчез.
Оксенья Матвеевна оторопела. Лицо ее вытянулось, на нем застыло выражение крайней растерянности и… возмущения. «Ничего себе, встречает племяш!»
– Это хто? – спросила она Шурку. Поставила корзины на настил и тяжело села на крылечную ступень.
– Не знай, тёта, – Шурка тоже растерялся. – Вроде не собака. Но кто же тогда?
Догадка стрельнула по глазам красной вспышкой. «Да рысь же это! Та самая…»
И всё! По телу свинцовой холодной лавой опять растекся страх, налил тяжестью руки и ноги, придавил к земле. «Пришла все-таки мамаша того… Думал, пронесет… Пришла…»
Когда вялый и отрешенный Шурка проводил тетку Оксенью в избу и стал затапливать печку, чтобы подогреть чайник, родственница разглядела резкую перемену в настроении племянника. Она долго наблюдала, как Шурка дрожащими руками ломал спички, бестолково перекидывал дрова.
– Ты, Саша, буди не в себе, – сказала Оксенья.
Шурка ничего не ответил, только вдавил голову в плечи, съежился, еще рьянее зачиркал спичками. Дрова наконец разгорелись.
– Дак чего молчишь-то? – допытывалась тетка.
Оторвавшись от печки, Шурка тяжело плюхнулся на лавку напротив Оксеньи, брякнул локти на стол, вытянул шею и, вытаращив глаза, прошептал:
– Это она меня караулила.
Тетка ничего не поняла, но все же испугалась, отшатнулась и замахала рукой:
– Типун те!.. Ты что, Саша? Окстись…
И Шурка ей рассказал все. И про рысенка, и про то, как на него хотела уже с дерева прыгнуть рысь. В конце рассказа Оксенья сидела уже как на иголках.
– А я думала, каку таку зверюгу Матвеич намедни за баней закопал? Тебя, Саша, матюгал. Послал, грит, а без надобности, шкура, грит, лезет, спасу нет.
Едва хлебнув чаю, тетка вдруг засобиралась обратно в деревню.
– Да куда же ты, тетка? За ягодами же приехала.
– Каки таки ягоды, Саша? Не-е! Прыгнет еще с лесины. Зла она сейчас, рысь-то!
Когда скидывала пожитки в лодку и ковыряла мотор, все сетовала, что «брусничка тут-то самолучша, да уж ладно, пособирал в других местах. Рысь – зверь страшной, да ешшо матерь рассержена… Не-е-е…»
И укатила на своей дорочке.
Прошло два дня.
Колюха растолкал Шурку посреди ночи. Вскинувшись на локоть, Шурка спросонок долго не мог понять, что произошло и чего Михаил от него хочет. А случилось, видать, что-то необычное.
Худое лицо Колюхи, бледное, как белая тряпка, тускло отсвечивало в темноте на уровне разбуженного Шурки: Колюха стоял перед его кроватью на коленях. Маленькие, посаженные близко к длинному тонкому носу глаза его были распахнуты и лучили крайнюю тревогу.
– Ты это… чего, Ми-миша? – прерывисто и хрипло зашептал перепуганный Шурка.
– Хотел на улицу выйти, а тут Левонтий завыл… Ну, я в окошко глянул…
В душе у Шурки будто кто-то повернул заводной ключ. Сердце вдруг сильно стукнулось раз-другой – замолотило на полные обороты, отдаваясь в висках ритмичными горячими ударами. Он спросил:
– Ну и чего там… в окне?
– Да эта, ну, твоя зверюга, ходит.
– Рысь? – Шурка непонятно зачем скользнул с койки и сел на корточки рядом с Колюхой.
Вдвоем на четвереньках они подкрались к окошку и осторожно, словно опасаясь, что рысь может царапнуть в лицо, выглянули из-за боковых косяков на улицу
Снаружи опять разлит был тихий желтый лунный свет, жуткий и мертвый.
– Вон она, на помойке, – зашептал Колюха.
Рысь Шурка разглядел не сразу, потому что она не шевелилась и сливалась с можжевеловыми кустами, тоже неестественно желтыми, как все под луной. Зверь стоял на прямых длинных ногах, вытянутый и увеличенный полумраком, высоко задрав морду, как бы кого-то выискивая в ночи. Потом голова рыси повернулась к избе, и на ней зажглись два маленьких ярко-зеленых фонарика, направленных прямо на Шурку и Колюху. Оба они, будто застигнутые врасплох светом рысьих фонариков, выслеженные, разом отшатнулись от окошка, сели на пол.
– Это она меня ждет, зараза, – сказал Шурка тоном человека, которому перед казнью дали последнее слово.
– А может, меня? Почем знать?
– Да не, меня! Счеты свести хочет.
Колюха вдруг встрепенулся и, не вставая с карачек, пополз к углу, в котором стояло ружье. Быстро с ним вернулся и протянул Шурке:
– Саня, ожедерни, а, не робей, вмаж. Не отстанет не то. Мне не попасть…
Шурка заблестел на напарника возмущенными и испуганными глазами.
– С этой пукалкой?! Что, не видишь котяру?! А подраню?.. Она избу по бревнышку разнесет, обоим пуза вскроет. Пулемет тут нужен…
До утра рыбаки не спали. Постанывали и скрипели кроватями. У двери жалостно и тоскливо выл Левонтий.
Утром в невод попали три десяти-двенадцатикилограммовые рыбины. Семга опять пошла.
На другой день пропал Левонтий. Отсутствие его сразу было замечено. Кот мог где-то пропадать, но в полдень, когда чистилась и скоблилась свежая рыба и с треском разлеталась в разные стороны серебристая чешуя, и в изобилии были ароматные рыбьи потроха и головы, когда избу наполняли запахи кипящей ухи, Левонтий, как бы ни был сыт, всегда крутился где-то поблизости, терся о ноги, демонстрируя полное расположение к рыбакам, ныл и клянчил еду.
Сегодня он куда-то запропал.
Когда наелись ухи, Колюха сгреб кости в пустую миску, вынес на крыльцо и вывалил в корытце, выдолбленное из куска толстой доски специально для Левонтия. Позвал кота, даже покричал, но впустую.
Пока пили чай, все удивлялись: что такое с котом? Рыбу никогда не пропускал. Колюха и Шурка вида не подавали, но у обоих было нехорошее предчувствие, что с Левонтием что-то случилось.
После обеда Колюха не прилег, как обычно, а вдруг засобирался, взял топор и пошел на берег: мол, зачет глянуть не выбросило ли на заплесток пару-тройку строевых лесин, мол, баню надумал тюкать…
Шурка знал, что Колюха пошел искать Левонтия. Он пошел бы и сам, но не хотел лишний раз бередить душу напарника. И так тот уже поговаривать стал, что рысь одолела, что за порог озарко выйти теперь…
Колюха нашел кота около вешал, на старом, поросшем травой деревянном настиле, пробитом кореньями. Под настилом были мышиные гнезда, и Левонтий туда повадился бродить. Колюха это еще раньше заметил.
Левонтий лежал на спине с вытянутыми лапами, в лужице крови. Пасть оскалена, он был весь изодран. Вокруг на песке отпечатались огромные рысьи следы.
Колюха собрался съезжать с тони. Он демонстративно громко бухал сапожищами, бегал из угла в угол, складывал пожитки в пестерь, нервничал. Шурка нервничал тоже. Ему не хотелось оставаться на тоне одному. Но, чтобы не унижаться, виду не подавал, сидел на лавке у печки и вырезал из бересты плашки для ножен. Колюху он не уговаривал: знал, что бесполезно. И все же, когда тот забренчал посудой и присел глотнуть на дорогу чайку, Шурка попробовал:
– Может, надумаешь остаться-то, Миша?
Мишка Колюха аж закашлялся:
– Шутишь, а? Сегодня вон опять следы. Вкруг дома всю ночь шлялась! Хотел мамане вересу нарубить на помела, к кусту подошел, а там лежка.
– Нужон ты ей порато…
– Нужон не нужон, а караулит она нас. В лес не отойти стало… Затряхнет, как Левоху. Когти, как крючья шшучьи… Затряхнет. Из-за тебя все, паразита, навел беду…
Колюха чай пил вприкуску. Окунал в остывшую кружку куски сахара, подолгу промокал их там, потом хрумкал и злился.
– Поживи, ладно, поживи тута один. Скоро она тебе на шкирку-то с лесины али откуда скочит, ско-оро! Вытрясет опилки-то с башки, вы-ытрясет!
Шурка попытался козырнуть еще кое-чем:
– Заработки-то, Миша, пошли какие!.. В каку осень видели? Семга, смотри, прет, как прорвало, спасу нету…
Колюха это и сам понимал, но аргумент на него не подействовал.
– А нужны они мне больно будут, ежели я с прокушенным брюхом на бережку буду стыть. Не-е!
И Колюха допил чай. Сейчас уйдет… Шурка высказал главное, наболевшее:
– Дак что, я ей сдаваться должен, зверюге этой?
Колюха пристукнул об стол пустой кружкой, нервно хохотнул и посмотрел на Шурку, как на человека, у которого явно не все дома и которого ему жаль.
– Борец! Сражаться с ей задумал! Погляди… ха!.. Да она с тобой легше, чем с Левонтием, – это ж матерь! Ты же сынка у ей сгубил, балбесина, почто-то! Борец… – Уже встав и набросив на спину пестерь, Колюха, чтобы расстаться хоть более-менее мирно, добавил напоследок: —Я вот про тебя, борца, Матвеичу расскажу, он тебе задаст!
И ушел. И Шурка остался один.
Темень непроглядная. Низкие черные тучи плотной, толстой фуфайкой застегнули все небо. Тучи несутся почти над самой крышей, их царапают елки, что растут на угорах, подступающих к морю. С северо-запада задувает сырой и холодный «побережник». «Облизывая» холмы, он падает в пологое ущелье – ручьевину, разгоняется по нему и высвистывает рваные воздушные потоки прямо на избу, прижавшуюся к открытому морскому берегу.
Шурка стоит на крыльце, держится за расшатанные и подпорченные временем дощатые перила и смотрит на темный шумный лес. Ворот фланелевой клетчатой рубашки у него расстегнут, по лицу ударяют мелкие злые дождевые капли, редкие волосы слиплись и мотаются на ветру тонкими кисточками.
Но Шурке нехолодно сейчас и нестрашно: за сегодняшний вечер он выпил полбутылки портвейна. Шурка, конечно, знает, что страх снова вернется. И он опять не будет спать ночами, станет вздрагивать от каждого шороха за стенами, а утром, прежде чем выйти на улицу, долго выглядывать в окна и, приоткрыв входную дверь, сначала просовывать в нее ружье… Тогда снова придется пить…
Сейчас страха нет, есть только выворачивающее душу отчаяние, и Шурка разговаривает с лесом. Он даже и не разговаривает, а будто бы приплакивает, как деревенские старухи на проводах покойника, подвывает тихо и обреченно в конце каждой фразы. Ветряная рвань разбрасывает его слова, и они улетают к морю, не услышанные лесом, растрепанные.
– Ну отстань ты от меня, а-а… Слышь ты, а… Христа ради, мамка-а… Не хотел я его… Подвернулся он… Вот беда-та-а… Послушь ты, а-а… Жениться ведь мне надо сей-год. Невеста и все ето есть уж… Не злобься ты на меня, мамка-а!.. Рыба-та прет, спасу ведь нету-у. Деньги-то нужны, али нет… Понимать должна-а… Ну не хотел я… Прости ты, Христа ради, мамка-а…
Рванина-ветер уносит слова в море, и лес ничего не слышит.
Шурка вернулся от Лизки под вечер. Чтобы не топать по берегу и не шарахаться от каждого куста, он сходил к ней на карбасе с подвесным мотором и сдал рыбу. Обратно на тоню возвращаться смертельно не хотелось – обрывки воспоминаний о ночных кошмарах рождали бегающих по коже шершавых мурашей.
Лизавете Шурка всегда, хоть и отдаленно, но нравился. Ершистостью, мужской удалью, что ли? Сегодня он был до необычайности пришибленным, вялым, поблекшим и скоро наскучил. Так и сказала ему, что не до него ей, и, хоть и не очень-то надо было, пошла сбирать бересту. Шурка посидел, посидел около склада и, взяв себя в руки, решил: пора! Надо было возвращаться, ведь в море стояла снасть.
У своей тони поставил дорку на рейд и только вышел на берег, как увидел рысьи следы. Они подходили к воде как раз в том месте, где он садился в карбас, когда повез к Лизке рыбу, словно рысь искала его здесь. Шурка остановился, будто споткнулся об эти следы. Идти к избе не хватало духу. Но не жить же в карбасе! И Шурка медленно, озираясь и оглядываясь, сгорбившись, побрел к тоне. Ружье со взведенными курками держал, как будто подкрадывался к зверю, спрятавшемуся за избой.
Рысьего следа около крыльца не было, не вел он и в дыру под пол. Входная дверь была почему-то приоткрыта. Прежде чем войти в нее, Шурка постоял и повспоминал: да нет, вроде закрывал. Может, ветер…
В сенях ему на плечи упал кто-то тяжелый, сбил с ног. Шурка дико закричал и, падая, инстинктивно нажал на оба курка. Мгновения слились в грохоте выстрела и в боли от удара затылком о дверной косяк.
Придя в себя, он зашел в избу, сел на койку, потом лег на нее со стоном. Уснул только под утро, забылся в коротком и тревожном сне.
Утром Шурка выбрал невод. Сложил на дно карбаса мокрую снасть, расшатал и выдернул из воды колья, положил их аккуратно на «банку» – он выбрал невод насовсем.
Подъехал к берегу.
Зайдя в избу, чай кипятить не стал. Плеснул в кружку вчерашний холодный кипяток и выпил пустую воду с куском черного хлеба.
Перетаскал в карбас небогатый скарб: бензин, продукты, постель…
Оттолкнул лодку от берега.
Перед тем как завести мотор, он долго сидел, курил, внимательно и задумчиво вглядываясь в кусты и лес, будто хотел напоследок увидеть зверя, который заставил его покинуть эти места. Потом поднялся, снял зачем-то кепку и сказал:
– Ты, это, не помни худо. Понял я всё… Успокойсь…
И завел мотор.
Исхудавшая, выбившаяся из сил рысь ушла, когда в памяти стерся запах ее сына рысенка, отнятого у нее охотником. Она вернулась в дикие, глухие и свободные таежные крепи, где испокон веков господин лишь толстый, звонкий ельник. Опять в ясные короткие ночи горели на укромных, не видимых никому охотничьих тропах кошачьи ее глаза.
Опять раздавались и терялись в паутине серебряной от мороза хвои последние крики попавшихся ей в когти зайцев, куниц и глухарей.
А над дремотно-молчаливым старым лесом из темной, фантастически-бездонной глубины мигали и глядели на мир вечные желто-зеленые звездочки, удивительно похожие на глаза рыси, вышедшей на охотничью тропу.