К книге
Дева и невеста. Идеалы женственности в поздней АнтичностиЭпилог
100%
Эпилог
33

Оглядываясь назад, можно увидеть, что сам ландшафт античного общества, основанный на отношениях и союзах внутри города, изменился в своих пропорциях, наряду с родством, династией и брачными узами как символом социального согласия. И все же перечисленное остается в поле зрения. Родство и династия по-прежнему являлись центральными элементами социальной структуры Средневековья, важными для крупных монастырей в той же мере, что и для светских правителей. Символическая функция брачного союза, в котором целомудренная женщина привлекает своего мужа к добродетели, продолжает существовать во всем средневековом Средиземноморье и за его пределами, от хазар X века до «священного дома» Реформации в Аугсбурге1.

Как в таком случае наметить новую топографию? Домохозяйство, законный сексуальный союз и фертильность теперь находятся в тени мистического идеала, который требует от мужчин и женщин думать о себе как о самостоятельных, независимых личностях с духовной судьбой, не зависящей от происхождения. Именно эту идею человеческой идентичности, сведенную к уровню индивидуума, христианство заимствует из античного романа, именно она приводит к интроспективному самосознанию, столь почитаемому в западной традиции. Именно из‑за того, что это постклассическое понятие индивидуума имеет для нас такое грандиозное значение, мы часто не можем понять роль группы и династии в античном понимании2. Оно же создает и препятствия в изучении гендерных вопросов в Античности, поскольку мы обычно не обращаем внимания на тревоги населения, чье представление о себе связано с воплощением – саморепрезентацией в сообществе, – а представление о сообществе включает не только живых, но и мертвых. Ни один человек Античности, будь то мужчина или женщина, не смог бы даже представить себе, что мы, современные люди, ценим индивидуализм или личную автономию. Отказ от коммуны был жестом в рамках группового сознания.

Как мы это и наблюдали, женщины считались высшими хранительницами домашнего очага. Говорили ли они сами или о них говорил кто-то другой – женщины выступали не как автономные социальные агенты, но как арбитры морали для близких. Вероятно, это поможет объяснить, почему и невеста, как символ согласия, и более подрывная фигура девственницы опирались на давно принятые роли, будь то роль жены или, в случае девственницы, роль сестры или дочери. Среди христиан как традиционалистки, так и сепаратистки поддерживали эту преемственность, где только могли: традиционалистки – утверждая христианское измерение своей роли жены, сепаратистки – в роли непорочных дочери и сестры.

Статус женщин в обществе осложнялся гендерным фактором. И все равно, современные историки зачастую не учитывают, что аристократки, о которых свидетельствует подавляющее большинство наших источников, не считали себя лишенными власти, пусть и ощущали, что власть эта ограничена фактором их пола. Одна и та же женщина в зависимости от контекста могла ощущать свой статус и как низкий, и как высокий. Если внутри семейной иерархии ее положение было подчиненным по отношению к мужчинам того же возраста, то за пределами семьи она претендовала на высокий статус, который никакого отношения к гендеру не имел. С другой стороны, в случае высокопоставленных женщин акцент на подчиненном положении в доме мог служить игрой на разделении между высоким статусом семьи и низким статусом внутри семьи. Однако же быть голосом морали элитного domus означало занимать положение, дающее реальную власть.

Подо всем этим изобилием двусмысленностей общим для всех аристократических мужчин и женщин оставался язык морали, основанный на понятии нежелания. Разумеется, жест нежелания власти не был фактическим отказом – скорее сигналом о благих намерениях, гарантией того, что предоставленная власть будет использована для общего блага, а не для личной выгоды. Как бы то ни было, не стоит забывать, что это выражение нежелания власти было языком морали, который использовался не столько бессильными, сколько власть имущими. И когда женщины отказывались от заинтересованности в публичной сфере, это, как правило, означало, что они уже просчитали публичные последствия своих «частных» действий.

Появление идеала девственницы привело к напряженному сосуществованию двух версий этого символического языка. Хотя в какой-то период раннехристианской литературы была предпринята попытка заменить жену девственницей, исторический результат оказался более неоднозначным. Каждая из них олицетворяла как женское нежелание, так и женскую силу. Символическое господство жены, гаранта согласия, благодаря своему упору на рождение наследников, династию, домохозяйство и город, способствовало социальному стазису. Образ девственницы – дочери, которая отказалась перейти от своей первоначальной роли в одной семье к роли жены в другой, – предложил новую модель моральной чистоты. Классическое общество отвергло бы ее как символически открывающую путь другим антисоциальным действиям, позднеримское же общество, после некоторой внутренней борьбы, приняло ее с энтузиазмом. Можно утверждать, что христианские писатели Античности ввели идеал девственницы именно из‑за этого ее парадоксального качества: как риторическая фигура, она призывала к консервативным ценностям домашнего очага, фактически узаконивая социальные изменения.

Еще только предстоит выяснить, как введение этой новой фигуры женского нежелания и власти в конце Античности изменило символические и моральные традиции римского Средиземноморья. Те, кто объявил ее своим моральным гарантом, обрели новые преимущества в соревновании за гражданскую власть. Однако ее появление подкрепило и притязания на абсолютную моральную чистоту, которые прежняя система призвана была исключить, так что, вероятнее всего, изменились и условия самого соревнования. Еще слишком рано говорить о том, что сможет рассказать нам о конце классического мира тщательный гендерный анализ позднеримских моделей идентичности и власти: данное исследование – всего лишь пролог. Ясно одно: как риторическая фигура девственница – со своей обретенной неоднозначностью и разрушением, привнесенным в прежний язык морали concordia, – была менее надежна, чем невеста.

И мы не можем более позволять себе игнорировать такие сложности. В нашем веке уже произошел сдвиг в риторической традиции гендера, не менее глубокий, чем в позднеримский период. Хотя и девственница, и невеста остаются элементами нашего культурного воображения, их символическая функция в укреплении положения женщин как ответственных за создание и поддержание согласия внутри родственной группы все чаще воспринимается западными элитами как унизительная для женщин, что тесно связано с эрозией родственной группы как центральной социальной, экономической и политической единицы. Но одна из наиболее мощных вариаций христианской аскетической героини – героиня, запертая в domus неправедных родственников-мужчин, – приобретает все большее значение по мере того, как одна часть западного общества отдает предпочтение отдельной личности перед семьей как местом моральной чистоты, в то время как другая часть этого общества, вторя большей части остального мира, прибегает к моральному языку «семейных ценностей» – традиционализму, весьма далекому по духу от традиций римских интеллектуалов, как языческих, так и христианских.

И в постколониальном мировом порядке это явление имеет первостепенную важность. В то время как традиционалистским решениям западных и постколониальных обществ регулярно вменяются обвинения в женоненавистничестве, сами традиционалисты, напротив, используют идеал нежелания – отказ женщин участвовать в общественной жизни – для того, чтобы утвердить свою автономию от западных культурных элит и выразить свое возмущение в их отношении3. Состязание за право говорить от имени героини, скрытой или запертой в домохозяйстве, становится борьбой за право присвоить себе ее полномочия, обретенные ею как фигурой, подвергшейся несправедливому ущемлению.

К чему приведет введение идеологически заряженной героини в дискуссию между западными гуманистическими элитами и их фундаменталистскими критиками, пока неясно, но обращение к такой фигуре следует принимать с осторожностью. Мы уже видели, что ее магнетизм может иметь далекоидущие и в некоторых случаях разрушительные последствия. И то, что эти последствия не до конца понятны даже для Античности, означает, что и для современности их значение точно так же неясно и, вероятнее всего, небезопасно. В случае поздней Античности авторитет этой героини благоприятствовал сторонникам того, что современный гуманист мог бы назвать религиозным экстремизмом, причем в ущерб плюралистической чувствительности римских традиционалистов. Возможен ли такой исход в наши дни, во многом зависит от того, насколько внимательно мы относимся к изменчивой роли гендера в дискурсе морального превосходства, и в частности к риторическим значениям, которыми наделяем pathos (пафос) героини. Поворачиваясь от прошлого к будущему, мы должны остерегаться очарования героини, которая все еще находится среди нас.

Предыдущая главаГлава 33 из 33К книге